Но если не считать бесконечные церковные зрелища, Святую неделю, Пасху, обычное великолепие и многоголосую музыку воскресной службы, единственным прибежищем для Тонио служили необитаемые комнаты нижнего этажа дома. Ни одна душа не могла отыскать его там.
Устроившись поудобнее, с тонкой восковой свечкой в руке, он доставал иногда тяжелые тома старого архива и с восторгом разглядывал рассыпающиеся в прах записи перенаселенной истории его рода. Голые факты и даты, как и опасно хрустящие при малейшем прикосновении страницы, будили его воображение: когда он вырастет, то отправится в море или наденет пурпурное одеяние сенатора... Даже трон дожа не является чем-то недоступным для Трески.
Смутное возбуждение охватывало его. Он продолжал рыскать дальше. Отодвигал засовы, которые никто не трогал годами, находил в сырых углах старинные картины и вглядывался в незнакомые лица. Старые складские помещения все еще хранили запах специй, привезенных когда-то с Востока, в те давние времена, когда лодки подплывали к самым дверям палаццо и выгружали добычу в виде ковров, драгоценностей, корицы и шелка. А еще там валялись отсыревшие мотки пеньковой веревки, кучи соломы и царили разные смешанные ароматы, острые, соблазнительные.
Время от времени он останавливался. Жутковатый огонек свечи беспокойно плясал под воздействием тяги воздуха. Отчетливо слышался плеск воды за домом и отдаленный стук забиваемых свай. А если закрыть глаза, можно было услышать высоко над головой голос матери.
Но здесь он был в полной недосягаемости для всех. По балкам, словно на цыпочках, бегали пауки, и резким поворотом свечи он мог высветить паутину — замысловатую, золотистую. Сломанный ставень поддавался его прикосновению, и серый, тусклый послеполуденный свет проникал сквозь зарешеченное стекло, за которым он видел крыс, плавающих среди мусора в стоячей воде.
Ему становилось грустно. И страшно. Внезапно он ощущал отчаяние, для которого не находилось названия, тот ужас, который лишал все окружающее очарования.
Отец очень стар. А мать совсем молода. И где-то в самой сердцевине всего этого, казалось, таился ожидающий его неведомый ужас. Но что именно страшило его? Он не знал. Но ему казалось, что сам воздух вокруг пропитан тайнами. Иногда до его слуха доносилось произнесенное шепотом незнакомое имя, но слуги, заметив мальчика, тут же начинали оживленно говорить на какие-то обыденные темы и не отвечали на его вопросы. И он не был уверен, что слышал что-то особенное.
А может, в конце концов, все это происходило только из-за того, что мать была так несчастна.
4
Как только Гвидо был избран для сцены, началась изматывающая работа, ночь за ночью он окунался в ослепительный блеск оперного театра, где смотрел во все глаза, пел в хоре, если таковой находился, и откуда уходил, зачарованный всеобщим оживлением и одурманенный запахами духов и пудры.
Его собственные композиции были забыты, отброшены в сторону ради бесконечных упражнений в ариях, спетых другими в этом сезоне, а затем в следующем.
Но эти годы были наполнены такой восхитительной интенсивностью, что даже пробуждение страсти не могло свернуть Гвидо с этого курса.
К тому же Гвидо давно убедил себя в том, что он не может испытывать никакой страсти.
* * *
Жизнь в воздержании даже привлекала его. Он верил в то, что проповеди читаются для него. Как евнух, он никогда не получит разрешения на брак, ибо целью брака является рождение детей. Папа никогда не делал исключения для кастрата. Поэтому ему суждено прожить, как священнослужителю, ту единственную добродетельную и благочестивую жизнь, что ему дозволена.
И, считая евнухов высшими священнослужителями музыки, он соглашался с этим безоговорочно.
Даже если когда-либо, на короткое мгновение, он задумывался о той жертве, которую принес ради этого духовного сана, тут же в душе его рождалась уверенность в том, что он сам никогда не будет в состоянии оценить ее степень.
«Какое мне до всего этого дело?» — пожимал он плечами. Ведь у него непоколебимая воля, а пение — единственное, что имеет для него значение.
Но однажды поздно ночью он вернулся домой из театра, и ему приснился жутковатый сон, в котором он ласкал женщину, которую перед этим видел на сцене, — маленькую пухленькую певицу. Именно ее обнаженные плечи мерещились ему во сне, изгиб ее рук и та точка, откуда красивая шея начинает подниматься из покатых округлостей плеч. Он проснулся, обливаясь потом и чувствуя себя совершенно несчастным.
В последующие месяцы его еще дважды посещал этот сон. Он видел, как целует певице руку, сгибает ее и целует нежную складку в месте сгиба. А однажды ночью он проснулся, и ему показалось, что он слышит вокруг себя, в темной спальне, какие-то звуки, шепот, мягкий шелест шагов. И время от времени — тихий смех.
Он зарылся головой в подушку. Перед мысленным взором замелькали разные образы: кто же был здесь? Сластолюбивые евнухи или женщины?
После этого в часовне он не мог оторвать глаз от ног Джино, мальчика, стоявшего рядом. Глядя на то, как кожаный ремешок врезается в высокий подъем ступни Джино, наблюдая, как движутся мышцы под тесными чулками, он почувствовал странный спазм в горле. Он смотрел, как движутся мышцы под тесными чулками Джино. Изгиб лодыжки казался ему таким красивым, таким зовущим. Ему хотелось коснуться его, и он с великим сожалением смотрел вслед мальчику, когда тот направился к причастию.
На исходе лета он однажды вообще не смог петь, оттого что прямо перед глазами находился обтягивающий черный камзол стоявшего перед ним молодого учителя.
Этот маэстро был женат и имел детей. Он приходил в дневное время, чтобы учить евнухов поэзии и правильной дикции, то есть предметам, которые певцы должны были изучать с особой тщательностью. «Но почему, — злился сам на себя Гвидо, — почему я так пялюсь на этот камзол?»
Но всякий раз, когда молодой человек поворачивался, Гвидо смотрел на материю, туго натянутую на его пояснице, аккуратно подогнанную на талии и изящно развевающуюся над бедрами, и ему снова хотелось ее потрогать. И, разглядывая этот силуэт, он чувствовал странное возбуждение.
Он закрыл глаза. А когда открыл снова, то ему показалось, что учитель улыбнулся ему. За это время мужчина успел сесть, а усаживаясь на стуле, сделал рукой почти неуловимое движение, призванное устроить груз между ног поудобней. Но взгляд, который он кинул на Гвидо, был совершенно невинным. Или нет?
За ужином их глаза снова встретились. А потом еще раз, во время вечерней трапезы, несколько часов спустя.
Когда тьма медленно, лениво опустилась на горы, а витражи потускнели до черноты, Гвидо сам не заметил, как оказался в безлюдном коридоре и побрел мимо давно опустевших комнат.
Подходя к двери учителя, он краем глаза заметил смутный силуэт мужской фигуры. Серебристый свет, льющийся из открытой оконной створки, падал на сложенные руки, на колено маэстро.
— Гвидо! — прошептал он из темноты.
Это походило на сон. И все же ощущения были гораздо острее, чем бывает во сне. Каблуки Гвидо резко царапнули по каменному полу, а дверь мягко закрылась за ним.
За окном на холме мерцали огни, теряясь в колышущихся очертаниях деревьев.
Молодой человек поднялся и захлопнул раскрашенные ставни.
Какой-то миг Гвидо ничего не видел, лишь слышал свое хриплое, прерывистое дыхание, а потом снова увидел те светящиеся руки, словно собравшие на себя весь оставшийся свет, и эти руки стати расстегивать бриджи.
Так значит, тот тайный грех, который он рисовал себе в воображении, мог разделить с ним кто-то еще.
Он качнулся вперед, словно тело отказывалось подчиняться ему. Упав на колени, коснулся сначала гладкой, безволосой плоти живота маэстро, а потом сразу же постиг тайну всего остального, взяв в рот тот самый орган, более длинный и толстый, чем его собственный.
Ему не нужно было подсказывать, что делать. Лаская его языком и зубами, Гвидо чувствовал, как он набухает. Его тело стало ртом, а пальцы сжимали ягодицы маэстро, подталкивая их вперед.
Стоны Гвидо были ритмичными, отчаянными, заглушающими тихие вздохи мужчины.
— Ах! — выдохнул маэстро. — Нежнее, нежнее!
Но движением бедер он надавил на Гвидо влажными курчавыми волосами, самой плотью, полной мускуса и соли. Гвидо издал утробный крик, почувствовав сухую, болезненную кульминацию своей собственной страсти.
И в тот же миг, когда он, ослабев и еще не отойдя от шока, прижался к бедрам маэстро, семя мужчины хлынуло в него. Оно заполнило рот, и Гвидо подался ему навстречу с неутолимой жаждой, едва не захлебнувшись его горечью и его сладостью.
Он склонил голову, он упал ниц. И понял, что если не сможет проглотить семя, то через мгновение его организм восстанет.
Он не был готов к тому, чтобы это кончилось так резко и непоправимо.
А потом слабость скрутила его, и он отполз в сторону, изо всех сил пытаясь не разжимать губы.
— Ну же, — прошептал маэстро и попытался взять Гвидо за плечи.
Но Гвидо лег на пол. Он заполз под клавесин и прижался лбом к холодному камню пола, и эта прохлада была приятна ему.
Он почувствовал, что учитель опустился на колени рядом с ним, и отвернулся.
— Гвидо, — ласково сказал маэстро. — Гвидо, — повторил он словно с упреком.
Когда-то он уже слышал тот же самый упрекающий тон. Когда?
Услышав потом свой собственный стон, Гвидо удивился той муке, которая переполняла его.
— Нет, нет, Гвидо, — склонился к нему маэстро. — Послушай меня, малыш...
Гвидо зажал уши ладонями.
— Послушай меня, — вкрадчиво настаивал мужчина, ероша волосы на затылке Гвидо. — Скоро ты сам заставишь их вставать перед тобой на колени.
А потом, в установившейся тишине, маэстро вдруг рассмеялся. Тихо, мягко, совсем не язвительно.
— Ты научишься, — сказал он, поднимаясь на ноги. — Научишься, когда твои уши заполнятся криками «браво!», когда тебя засыплют подношениями и цветами.
5
Теперь Марианна редко била Тонио. В тринадцать лет он был уже одного роста с нею.
Он не унаследовал ни темный цвет ее кожи, ни ее раскосые византийские глаза; у него была светлая кожа, но те же пышные черные кудри и та же гибкая, почти кошачья фигура. Когда они танцевали вдвоем, а этим они занимались постоянно, то были похожи на двух близнецов, светлого и темного. Она покачивала бедрами и хлопала в ладоши, а Тонио бил в тамбурин, стремительно кружась вокруг нее.
Они танцевали фурлану, уличный танец, которому их научили горничные. Когда старинная церковь, находившаяся позади палаццо, проводила ежегодную сагру или ярмарку, они вдвоем, свесившись из задних окон, смотрели, как кружатся в танце девушки-служанки, и сами с каждым разом танцевали все лучше.
Они жили одной жизнью, и постепенно во всем, что они делали совместно — в танцах и пении, в играх и чтении, — ведущую роль стал играть Тонио.
Очень рано ему пришлось осознать, что мать его является ребенком в большей степени, чем он, и что она никогда не причиняла ему боль нарочно. Но в дурном настроении она становилась беспомощной; мир обрушивался на нее, а прижавшийся к ней плачущий и перепуганный сын приводил ее в ужас. За этим следовали яростные шлепки и пощечины, крики, швыряние в него разными предметами через всю комнату. При этом она зажимала руками уши, чтобы не слышать его громкого плача.
* * *
Он научился тому, как прятать во время ее приступов свои страхи, и всячески пытался успокоить ее, отвлечь. Если была возможность, он выводил ее куда-нибудь, развлекал.
Одним из самых надежных способов была музыка.
* * *
Она выросла в атмосфере музыки. Совсем крошкой она потеряла обоих родителей и была отправлена в «Оспедаль делла Пиета», одну из четырех знаменитых монастырских консерваторий Венеции, чей хор и оркестр, состоявшие исключительно из девочек, приводили в изумление всю Европу. В ее юные годы не кто иной, как сам Антонио Вивальди, служил там капельмейстером, и это он научил ее петь и играть на скрипке, когда ей было всего шесть лет и она уже считалась исключительно талантливой.
Ноты Вивальди стопками валялись в ее комнатах. Среди них были собственноручно написанные им для девочек вокализы. Услышав о выходе его новой оперы, она обязательно посылала за партитурой.
С того самого момента, когда она поняла, что Тонио унаследовал ее голос, она окружила его отчаянной и мучительной любовью. Свои первые песни он узнал от нее, и это мать научила его играть и петь на слух, что впоследствии приводило в такой восторг его учителей. То и дело она говорила: «Если бы ты родился без слуха, я бы утопила тебя. Или утопилась сама». И он верил этому, пока был мал.
* * *
Так что даже когда она была в самом ужасном состоянии, от нее несло вином, а взгляд сверкал злобой, он принимал легкомысленный и капризный вид и увлекал ее к клавесину.
— Пойдем, мама, — говорил он ласково, словно ничего не случилось, — пойдем споем что-нибудь вместе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88