..
Гвидо называл Тонио имена старых мастеров, создавших те упражнения, которые он изучал, и объяснял, чем отличаются от них вокализы, которые написал он сам.
Но величайшее удовольствие Тонио доставляла возможность задать Гвидо любой вопрос и получить немедленный ответ. Доводилось ли Гвидо видеть Алессандро Скарлатти? Да, конечно, он встречался с ним в детстве, и, кроме того, маэстро Кавалла часто возил его в театр Сан-Бартоломео, и он видел, как маэстро Скарлатти дирижировал исполнением собственных сочинений.
По словам Гвидо, именно Скарлатти принес в Неаполь величие. В прежние времена в поиске новых опер отправлялись в Венецию или Рим. Но теперь столицей оперы сделался Неаполь, и, как мог убедиться сам Тонио, именно в Неаполь приезжали учиться иностранные студенты.
— Но опера все время меняется, — говорил Гвидо. — Длинные скучные речитативы, содержащие сведения, которые положено знать публике, становятся все более и более живыми, в отличие от утомительных интерлюдий между ариями. Что касается комической оперы, то за нею, похоже, будущее. Людям хочется слушать оперу на родном языке, а не только на классическом итальянском. А еще в операх появляется все больше речитативов с оркестром, тогда как раньше основная их часть исполнялась без музыкального сопровождения.
Но всегда приходится думать о том, чего хотят люди, и не важно, сколь длинными и скучными являются интерлюдии, люди смиряются с ними ради красивых арий, и это никогда не изменится.
Потому что арии — это то, чем опера, собственно, и является: прекрасное пение. И ни скрипка, ни клавесин никогда не смогут подействовать на человека так, как голос вокалиста.
По крайней мере, тогда и сам Гвидо верил в это.
* * *
Порой вечерами, устав от сидения в тавернах, они отправлялись на следовавшие один за другим балы, особенно предпочитая те, что давала графиня Ламберти, известная покровительница искусства. Но и там их бесконечный диалог не прекращался.
Обычно они находили какую-нибудь дальнюю гостиную, водружали на клавесин или новое фортепиано подсвечник, и Гвидо играл, летая пальцами по клавишам, а потом устраивался на высокой кушетке и отвечал на вопросы Тонио или начинал говорить о чем-то своем.
В такие мгновения в глазах маэстро появлялось какое-то необычное восторженное выражение, смягчавшее черты его лица, придававшее ему больше нежности. И не верилось, что этот человек может становиться жестоким и непримиримым.
В одну из таких ночей в одном из маленьких музыкальных салонов в доме графини, где они сели друг напротив друга за круглым карточным столиком и при свете свечи начали играть в какую-то простую и короткую игру, Тонио, решившись наконец завести разговор на эту тему, попросил:
— Маэстро, расскажите мне о моем голосе!
— Нет, сначала ты должен мне кое-что сказать, — ответил Гвидо, и в его голосе послышалось раздражение, отчего Тонио даже вздрогнул. — Почему ты не хочешь петь это рождественское соло, хотя я сказал тебе, что оно простое и написано специально для тебя?
Тонио отвел взгляд.
Он опустил руку, в которой держал сложенные веером карты, и, сам не зная почему, выбрал короля и даму. А потом, не в состоянии быстро придумать ответ на вопрос Гвидо, вдруг нашел простое решение для этой очередной битвы, которую должен выиграть. Он споет это соло для Гвидо, раз маэстро этого хочет. Он споет его, даже если еще недостаточно подготовлен, для того молодого человека, что спустился однажды с горы. Тонио принял твердое решение и все же не мог избавиться от страха.
Он знал, что, как только его голос в капелле прозвучит соло, он станет настоящим кастратом. Хотя ведь это так и есть, разве нет? Все-таки это большой шаг по сравнению с облачением в черную тунику и повязыванием красного пояса. Это огромный шаг по сравнению с присоединением своего голоса к общему хору. Он будет стоять впереди всех, ярко освещенный, и свет беспощадно выявит, кем он теперь является.
Это все равно что раздеться догола и показать всем, какой унизительной операции он подвергся. Чуть наклонившись вперед, чтобы передвинуть карты на полированной деревянной поверхности, он молча думал о своем высоком росте, о длинной худой руке на столе — его собственной руке. «Будет ли мой голос звучать как голос мальчика? Да и мальчик ли я? Или теперь я был бы уже мужчиной?»
Мужчина. Он улыбнулся брутальной простоте этого слова и многообразию его значений. Впервые в жизни это слово поразило его... своей грубостью. «Не думай об этом. Ты обманываешь себя», — чуть ли не вслух прошептал он. При всей своей абстрактности слово это имело для него теперь одно, совершенно определенное значение.
Он знал, что еще слишком молод для того великого природного изменения, которое должно было бы с ним произойти. Но когда-то давно, в спальне, совсем в ином мире, женщина дразнила его, говоря, что ждать осталось недолго. И тогда он гордился своими простыми способностями, был так уверен в них и так жалок одновременно.
Но то был совсем иной мир.
А теперь он кастрат и будет кастратом в той капелле, где зазвучит его одинокий голос.
И это будет лишь первое представление. За ним последует много других, и наконец наступит финальный момент: когда он выйдет на сцену какого-нибудь огромного театра, один. Если ему повезет! Если окажутся достаточно сильны его голос, его подготовка и мастерство Гвидо как учителя, тогда да: он будет евнухом, явленным всему миру.
Он посмотрел на Гвидо. И ему показалось, что тот пребывает в блаженном и непостижимом неведении относительно всех этих сложных и непреодолимых вещей. Он любит Гвидо. И он споет для него.
Неожиданно он вспомнил, что, когда Гвидо впервые заговорил об этом, он сказал: «Впервые что-то мое будет здесь исполняться». Боже правый, неужели он был таким глупцом и даже не сообразил, что это могло значить для учителя!
Он ведь знал: те великолепные арии, что Гвидо давал ему в конце дня, написал сам маэстро.
— Вам так важно, чтобы я спел это, — высказал Тонио свое предположение вслух, — потому что это написали вы?
Гвидо покраснел, его взгляд слегка дрогнул.
— Это важно, потому что ты мой ученик и потому что ты к этому готов! — сердито отрезал он.
Но гнев его вспыхнул и погас. Маэстро поставил локоть на стол и оперся на руку подбородком.
— Ты просил меня рассказать о твоем голосе, — сказал Гвидо. — Наверно, я подвел тебя, не рассказав тебе все как есть и обращаясь с тобой так сурово. Но я не знал другого способа, чтобы...
В комнату вошел слуга, бесшумный, как привидение. Колыхнулся голубой атлас, над столом, в мерцающем свете свечей, появилась рука, наливающая в бокалы вино.
Гвидо смотрел, как наполняется его бокал, потом дал слуге знак подождать, опустошил бокал и проследил, как он наполняется снова.
— Я скажу тебе прямо, — начал он наконец. — Ты лучший из певцов, которых я когда-либо слышал, не считая Фаринелли. Ты мог бы спеть это соло в первый же день своего приезда в консерваторию. Ты мог бы спеть его даже в Венеции.
Слегка сузив глаза, он внимательно разглядывал Тонио. Легкое опьянение придало мягкость его лицу, хотя взгляд не утратил своей остроты.
— Это соло было написано для тебя, — продолжал маэстро. — А точнее, для голоса, который я слышал в Венеции, для мальчика-певца, за которым я следовал ночь за ночью. Я уже тогда знал диапазон и силу твоего голоса. Я различал твои крохотные ошибки, которых не заметила бы ни одна душа. Я видел, чему ты смог научиться самостоятельно, лишь с небольшой помощью своих учителей, и я был поражен. Абсолютный слух, природная чувственность...
Гвидо покачал головой и со свистом втянул в себя воздух.
— Все, что я даю тебе, — это гибкость и силу. — Он вздохнул. — Через два года ты будешь способен исполнить любую арию в любой опере и будешь знать, как орнаментировать ее и представить в самом совершенном виде где угодно, когда угодно, под руководством какого угодно дирижера...
Он замолчал и отвел глаза в сторону. А когда снова взглянул на Тонио, тому показалось, что глаза маэстро стали больше и темнее, а голос — чуть ниже.
— Но в тебе есть что-то еще, Тонио, что-то помимо голоса, — сказал он. — Те певцы, у кого этого нет, почти никогда этого и не приобретают, а тем, у кого это есть, не хватает твоей чистоты и силы звука. Что это? Некая тайная сила, которая потрясает всех, кто слышит тебя. Некая сила, которая воспламеняет слушателей так, что они оказываются поглощены тобою, одним тобою. Когда ты будешь петь в церкви на Рождество, люди будут оборачиваться, чтобы увидеть твое лицо, они отвлекутся от своих мыслей и мелких раздоров и, выйдя из церкви, будут спрашивать друг у друга твое имя.
Много лет я пытался это анализировать, пытался определить, в чем твой дар. В детстве я сам обладал таким даром. Я знаю, как он ощущается со стороны, но не могу все это разложить по полочкам. Может, это какое-то неуловимое чувство ритма, какое-то инстинктивное знание, когда начинать подъем звука, когда останавливать. А может, это связано с физическим — с глазами, лицом, тем, как ведет себя тело, когда голос поднимается выше и выше. Не знаю.
Тонио был взволнован. Он вспомнил момент, когда Каффарелли вышел к рампе в Венеции, вновь ощутил дрожь волнующего ожидания, пробежавшую по толпе. Тогда он сам устремился вниз, в партер, словно магнитом притянутый этим евнухом, когда тот еще просто ходил взад и вперед по сцене, не спев ни одной ноты.
Неужели и он способен делать такое с людьми? Неужели это возможно?
— Но есть и еще кое-что, — продолжал Гвидо. — Особый огонь. Этот особый огонь горел бы в тебе, даже если бы ты был оскоплен в шесть лет, как я. Но с тобой это случилось позже...
Тонио напрягся, почувствовав, как эти слова неприятно задели его.
Но Гвидо протянул руку и погладил его, успокаивая.
— Ты вырос, собираясь думать, двигаться и действовать как мужчина, — сказал он. — А это тоже добавляет тебе особую силу. В тебе нет мягкости, присущей многим евнухам. В тебе нет свойственной им... бесполости.
Гвидо замолчал, сомневаясь, стоит ли продолжать.
— Но, конечно, — сказал он медленно, словно рассуждая сам с собой, — встречаются и рано оскопленные евнухи, которым тоже присуща эта сила.
— Но это может измениться, — прошептал Тонио. Он сидел, словно окаменев, и на лице застыла холодная улыбка, которая в прежние времена всегда появлялась у него в такие моменты. Но голос его оставался ровным, спокойным. — Когда я гляжу в зеркало, я уже вижу перед собой Доменико.
«Да, Доменико, — подумал он. — И моего старого двойника в Венеции, хозяина Дома Трески, улыбающегося из-за спины, видя, какими разными стали мы, когда выросли».
Он почувствовал себя легким и воздушным, каким-то безымянным существом, несмотря на все имена, которыми его когда-то называли, словно только что вылупившимся из скорлупы, — того мальчика, которым он раньше был.
— Да, — говорил между тем Гвидо, — ты будешь во многом напоминать Доменико.
Тонио не мог скрыть страх и неприязнь, и Гвидо, почувствовав это, коснулся его руки. Но образ Карло уже не выходил у Тонио из головы — смутное воспоминание о том, как он прижался щекой к грубому, колючему подбородку и услышал вздох, хрипловатый, сдавленный, несущий печаль, усталость и неизбежную, Богом данную силу мужчины.
— Доменико был красивым, — проворчал Гвидо. — Хотя и мужская сила в нем тоже была.
— В Доменико? — удивился Тонио. — Мужская сила? Да он был просто Цирцеей!
Сказав это, он подумал, что никогда не забудет ласк Доменико, и ему даже теперь стало стыдно за ту прежнюю страсть.
И опять перед ним замаячил образ Карло. Ему казалось, что Карло вошел в эту комнату и нарушил их с Гвидо уединение, которым он так дорожил. Ему казалось, что он слышит смех Карло, разносящийся по всем коридорам. Он посмотрел на маэстро, и к сердцу его прихлынула любовь, а глянув вниз, он увидел, что Гвидо все еще гладит его. Доменико. Сила. И Гвидо тоже смеялся, ласково смеялся.
— Может, Доменико и был Цирцеей в постели, — говорил Гвидо. — К несчастью, я вынужден принимать на веру твои слова. Но когда Доменико пел, в нем чувствовалась другая сила, и его красота способствовала ей не меньше, чем голос. Даже одевшись и причесавшись как женщина, он был стальным и сильным, и остальные его боялись. О, тебе стоило посмотреть на лица мужчин и женщин, слушавших его пение. И дело не в волосах на груди и не в позе, а в этой силе. Это идет изнутри, и Доменико обладал этим. Доменико не боялся ни Бога, ни черта. А ты, мой малыш, еще даже не начал понимать, каким может оказаться кастрат.
— Я хочу понять, — прошептал Тонио. — Но я никогда не видел Доменико таким. Я видел в нем сильфа, а временами, может быть, даже ангела. — Тонио помолчал. — А может быть, только евнуха! — признался он.
Но это нисколько не обидело Гвидо.
Казалось, маэстро о чем-то задумался.
— Евнуха! — прошептал он. — Так ты видел в нем только то, чем суждено стать тебе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
Гвидо называл Тонио имена старых мастеров, создавших те упражнения, которые он изучал, и объяснял, чем отличаются от них вокализы, которые написал он сам.
Но величайшее удовольствие Тонио доставляла возможность задать Гвидо любой вопрос и получить немедленный ответ. Доводилось ли Гвидо видеть Алессандро Скарлатти? Да, конечно, он встречался с ним в детстве, и, кроме того, маэстро Кавалла часто возил его в театр Сан-Бартоломео, и он видел, как маэстро Скарлатти дирижировал исполнением собственных сочинений.
По словам Гвидо, именно Скарлатти принес в Неаполь величие. В прежние времена в поиске новых опер отправлялись в Венецию или Рим. Но теперь столицей оперы сделался Неаполь, и, как мог убедиться сам Тонио, именно в Неаполь приезжали учиться иностранные студенты.
— Но опера все время меняется, — говорил Гвидо. — Длинные скучные речитативы, содержащие сведения, которые положено знать публике, становятся все более и более живыми, в отличие от утомительных интерлюдий между ариями. Что касается комической оперы, то за нею, похоже, будущее. Людям хочется слушать оперу на родном языке, а не только на классическом итальянском. А еще в операх появляется все больше речитативов с оркестром, тогда как раньше основная их часть исполнялась без музыкального сопровождения.
Но всегда приходится думать о том, чего хотят люди, и не важно, сколь длинными и скучными являются интерлюдии, люди смиряются с ними ради красивых арий, и это никогда не изменится.
Потому что арии — это то, чем опера, собственно, и является: прекрасное пение. И ни скрипка, ни клавесин никогда не смогут подействовать на человека так, как голос вокалиста.
По крайней мере, тогда и сам Гвидо верил в это.
* * *
Порой вечерами, устав от сидения в тавернах, они отправлялись на следовавшие один за другим балы, особенно предпочитая те, что давала графиня Ламберти, известная покровительница искусства. Но и там их бесконечный диалог не прекращался.
Обычно они находили какую-нибудь дальнюю гостиную, водружали на клавесин или новое фортепиано подсвечник, и Гвидо играл, летая пальцами по клавишам, а потом устраивался на высокой кушетке и отвечал на вопросы Тонио или начинал говорить о чем-то своем.
В такие мгновения в глазах маэстро появлялось какое-то необычное восторженное выражение, смягчавшее черты его лица, придававшее ему больше нежности. И не верилось, что этот человек может становиться жестоким и непримиримым.
В одну из таких ночей в одном из маленьких музыкальных салонов в доме графини, где они сели друг напротив друга за круглым карточным столиком и при свете свечи начали играть в какую-то простую и короткую игру, Тонио, решившись наконец завести разговор на эту тему, попросил:
— Маэстро, расскажите мне о моем голосе!
— Нет, сначала ты должен мне кое-что сказать, — ответил Гвидо, и в его голосе послышалось раздражение, отчего Тонио даже вздрогнул. — Почему ты не хочешь петь это рождественское соло, хотя я сказал тебе, что оно простое и написано специально для тебя?
Тонио отвел взгляд.
Он опустил руку, в которой держал сложенные веером карты, и, сам не зная почему, выбрал короля и даму. А потом, не в состоянии быстро придумать ответ на вопрос Гвидо, вдруг нашел простое решение для этой очередной битвы, которую должен выиграть. Он споет это соло для Гвидо, раз маэстро этого хочет. Он споет его, даже если еще недостаточно подготовлен, для того молодого человека, что спустился однажды с горы. Тонио принял твердое решение и все же не мог избавиться от страха.
Он знал, что, как только его голос в капелле прозвучит соло, он станет настоящим кастратом. Хотя ведь это так и есть, разве нет? Все-таки это большой шаг по сравнению с облачением в черную тунику и повязыванием красного пояса. Это огромный шаг по сравнению с присоединением своего голоса к общему хору. Он будет стоять впереди всех, ярко освещенный, и свет беспощадно выявит, кем он теперь является.
Это все равно что раздеться догола и показать всем, какой унизительной операции он подвергся. Чуть наклонившись вперед, чтобы передвинуть карты на полированной деревянной поверхности, он молча думал о своем высоком росте, о длинной худой руке на столе — его собственной руке. «Будет ли мой голос звучать как голос мальчика? Да и мальчик ли я? Или теперь я был бы уже мужчиной?»
Мужчина. Он улыбнулся брутальной простоте этого слова и многообразию его значений. Впервые в жизни это слово поразило его... своей грубостью. «Не думай об этом. Ты обманываешь себя», — чуть ли не вслух прошептал он. При всей своей абстрактности слово это имело для него теперь одно, совершенно определенное значение.
Он знал, что еще слишком молод для того великого природного изменения, которое должно было бы с ним произойти. Но когда-то давно, в спальне, совсем в ином мире, женщина дразнила его, говоря, что ждать осталось недолго. И тогда он гордился своими простыми способностями, был так уверен в них и так жалок одновременно.
Но то был совсем иной мир.
А теперь он кастрат и будет кастратом в той капелле, где зазвучит его одинокий голос.
И это будет лишь первое представление. За ним последует много других, и наконец наступит финальный момент: когда он выйдет на сцену какого-нибудь огромного театра, один. Если ему повезет! Если окажутся достаточно сильны его голос, его подготовка и мастерство Гвидо как учителя, тогда да: он будет евнухом, явленным всему миру.
Он посмотрел на Гвидо. И ему показалось, что тот пребывает в блаженном и непостижимом неведении относительно всех этих сложных и непреодолимых вещей. Он любит Гвидо. И он споет для него.
Неожиданно он вспомнил, что, когда Гвидо впервые заговорил об этом, он сказал: «Впервые что-то мое будет здесь исполняться». Боже правый, неужели он был таким глупцом и даже не сообразил, что это могло значить для учителя!
Он ведь знал: те великолепные арии, что Гвидо давал ему в конце дня, написал сам маэстро.
— Вам так важно, чтобы я спел это, — высказал Тонио свое предположение вслух, — потому что это написали вы?
Гвидо покраснел, его взгляд слегка дрогнул.
— Это важно, потому что ты мой ученик и потому что ты к этому готов! — сердито отрезал он.
Но гнев его вспыхнул и погас. Маэстро поставил локоть на стол и оперся на руку подбородком.
— Ты просил меня рассказать о твоем голосе, — сказал Гвидо. — Наверно, я подвел тебя, не рассказав тебе все как есть и обращаясь с тобой так сурово. Но я не знал другого способа, чтобы...
В комнату вошел слуга, бесшумный, как привидение. Колыхнулся голубой атлас, над столом, в мерцающем свете свечей, появилась рука, наливающая в бокалы вино.
Гвидо смотрел, как наполняется его бокал, потом дал слуге знак подождать, опустошил бокал и проследил, как он наполняется снова.
— Я скажу тебе прямо, — начал он наконец. — Ты лучший из певцов, которых я когда-либо слышал, не считая Фаринелли. Ты мог бы спеть это соло в первый же день своего приезда в консерваторию. Ты мог бы спеть его даже в Венеции.
Слегка сузив глаза, он внимательно разглядывал Тонио. Легкое опьянение придало мягкость его лицу, хотя взгляд не утратил своей остроты.
— Это соло было написано для тебя, — продолжал маэстро. — А точнее, для голоса, который я слышал в Венеции, для мальчика-певца, за которым я следовал ночь за ночью. Я уже тогда знал диапазон и силу твоего голоса. Я различал твои крохотные ошибки, которых не заметила бы ни одна душа. Я видел, чему ты смог научиться самостоятельно, лишь с небольшой помощью своих учителей, и я был поражен. Абсолютный слух, природная чувственность...
Гвидо покачал головой и со свистом втянул в себя воздух.
— Все, что я даю тебе, — это гибкость и силу. — Он вздохнул. — Через два года ты будешь способен исполнить любую арию в любой опере и будешь знать, как орнаментировать ее и представить в самом совершенном виде где угодно, когда угодно, под руководством какого угодно дирижера...
Он замолчал и отвел глаза в сторону. А когда снова взглянул на Тонио, тому показалось, что глаза маэстро стали больше и темнее, а голос — чуть ниже.
— Но в тебе есть что-то еще, Тонио, что-то помимо голоса, — сказал он. — Те певцы, у кого этого нет, почти никогда этого и не приобретают, а тем, у кого это есть, не хватает твоей чистоты и силы звука. Что это? Некая тайная сила, которая потрясает всех, кто слышит тебя. Некая сила, которая воспламеняет слушателей так, что они оказываются поглощены тобою, одним тобою. Когда ты будешь петь в церкви на Рождество, люди будут оборачиваться, чтобы увидеть твое лицо, они отвлекутся от своих мыслей и мелких раздоров и, выйдя из церкви, будут спрашивать друг у друга твое имя.
Много лет я пытался это анализировать, пытался определить, в чем твой дар. В детстве я сам обладал таким даром. Я знаю, как он ощущается со стороны, но не могу все это разложить по полочкам. Может, это какое-то неуловимое чувство ритма, какое-то инстинктивное знание, когда начинать подъем звука, когда останавливать. А может, это связано с физическим — с глазами, лицом, тем, как ведет себя тело, когда голос поднимается выше и выше. Не знаю.
Тонио был взволнован. Он вспомнил момент, когда Каффарелли вышел к рампе в Венеции, вновь ощутил дрожь волнующего ожидания, пробежавшую по толпе. Тогда он сам устремился вниз, в партер, словно магнитом притянутый этим евнухом, когда тот еще просто ходил взад и вперед по сцене, не спев ни одной ноты.
Неужели и он способен делать такое с людьми? Неужели это возможно?
— Но есть и еще кое-что, — продолжал Гвидо. — Особый огонь. Этот особый огонь горел бы в тебе, даже если бы ты был оскоплен в шесть лет, как я. Но с тобой это случилось позже...
Тонио напрягся, почувствовав, как эти слова неприятно задели его.
Но Гвидо протянул руку и погладил его, успокаивая.
— Ты вырос, собираясь думать, двигаться и действовать как мужчина, — сказал он. — А это тоже добавляет тебе особую силу. В тебе нет мягкости, присущей многим евнухам. В тебе нет свойственной им... бесполости.
Гвидо замолчал, сомневаясь, стоит ли продолжать.
— Но, конечно, — сказал он медленно, словно рассуждая сам с собой, — встречаются и рано оскопленные евнухи, которым тоже присуща эта сила.
— Но это может измениться, — прошептал Тонио. Он сидел, словно окаменев, и на лице застыла холодная улыбка, которая в прежние времена всегда появлялась у него в такие моменты. Но голос его оставался ровным, спокойным. — Когда я гляжу в зеркало, я уже вижу перед собой Доменико.
«Да, Доменико, — подумал он. — И моего старого двойника в Венеции, хозяина Дома Трески, улыбающегося из-за спины, видя, какими разными стали мы, когда выросли».
Он почувствовал себя легким и воздушным, каким-то безымянным существом, несмотря на все имена, которыми его когда-то называли, словно только что вылупившимся из скорлупы, — того мальчика, которым он раньше был.
— Да, — говорил между тем Гвидо, — ты будешь во многом напоминать Доменико.
Тонио не мог скрыть страх и неприязнь, и Гвидо, почувствовав это, коснулся его руки. Но образ Карло уже не выходил у Тонио из головы — смутное воспоминание о том, как он прижался щекой к грубому, колючему подбородку и услышал вздох, хрипловатый, сдавленный, несущий печаль, усталость и неизбежную, Богом данную силу мужчины.
— Доменико был красивым, — проворчал Гвидо. — Хотя и мужская сила в нем тоже была.
— В Доменико? — удивился Тонио. — Мужская сила? Да он был просто Цирцеей!
Сказав это, он подумал, что никогда не забудет ласк Доменико, и ему даже теперь стало стыдно за ту прежнюю страсть.
И опять перед ним замаячил образ Карло. Ему казалось, что Карло вошел в эту комнату и нарушил их с Гвидо уединение, которым он так дорожил. Ему казалось, что он слышит смех Карло, разносящийся по всем коридорам. Он посмотрел на маэстро, и к сердцу его прихлынула любовь, а глянув вниз, он увидел, что Гвидо все еще гладит его. Доменико. Сила. И Гвидо тоже смеялся, ласково смеялся.
— Может, Доменико и был Цирцеей в постели, — говорил Гвидо. — К несчастью, я вынужден принимать на веру твои слова. Но когда Доменико пел, в нем чувствовалась другая сила, и его красота способствовала ей не меньше, чем голос. Даже одевшись и причесавшись как женщина, он был стальным и сильным, и остальные его боялись. О, тебе стоило посмотреть на лица мужчин и женщин, слушавших его пение. И дело не в волосах на груди и не в позе, а в этой силе. Это идет изнутри, и Доменико обладал этим. Доменико не боялся ни Бога, ни черта. А ты, мой малыш, еще даже не начал понимать, каким может оказаться кастрат.
— Я хочу понять, — прошептал Тонио. — Но я никогда не видел Доменико таким. Я видел в нем сильфа, а временами, может быть, даже ангела. — Тонио помолчал. — А может быть, только евнуха! — признался он.
Но это нисколько не обидело Гвидо.
Казалось, маэстро о чем-то задумался.
— Евнуха! — прошептал он. — Так ты видел в нем только то, чем суждено стать тебе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88