— прошептал Гвидо. — Кому было плохо от этого, теперь, когда ты тот, кто ты есть, а он тот, кто он есть? Что плохого в том, что вы хотели получить друг от друга хоть немного любви?
— Это было плохо, потому что я презирал его! И я лежал с ним, как будто любил его, но на самом деле не любил. И это ужасно для меня. Даже в моем теперешнем состоянии.
Гвидо смотрел прямо перед собой. А потом очень медленно кивнул.
— Но почему же тогда ты делал это? — прошептал он.
— Потому что он был мне нужен! — воскликнул Тонио. — Я здесь одинок, и он был мне нужен! Я не мог оставаться один! Я попытался и проиграл, и теперь я опять один, а это хуже, чем любая боль, которую я испытывал прежде. Я смотрел ей в лицо тысячу раз и поклялся ее вытерпеть. Но иногда эта боль слишком сильна, чтобы ее выдержать. Он дал мне подобие любви, позволил мне играть роль мужчины, и я принял это.
Он повернулся к Гвидо спиной. Прекрасно, не так ли? Плотина сдержанности прорвалась, и все его намерения оказались смытыми неудержимым потоком. Он понимал лишь, что обрушивает свои проблемы на другого человека. И еще ощущал ненависть. Ненависть и неприязнь, столь же отчетливые, как и те, что он испытывал к Доменико.
— Как мне вытерпеть это? — спросил он и медленно повернулся. — Как вы терпите это, работая день за днем с такой холодностью и такой злостью? В вашем голосе нет ничего, кроме суровости и приказного тона. О Боже, неужели вам никогда не хотелось полюбить того, кого вы учите, проникнуться к тому, кто так мучительно старается выдержать безжалостный ритм, который вы устанавливаете для него!
— Ты хочешь любви от меня? — мягко спросил Гвидо.
— Да, я хочу любви от вас! — воскликнул Тонио. — Я бы встал перед вами на колени, только бы вы, мой учитель, полюбили меня. Вы тот, кто направляет меня, лепит меня, слышит мой голос так, как никто никогда его не слышал. Вы тот, кто изо всех сил пытается сделать его лучше, таким, каким я сам никогда бы не смог его сделать. Как вы можете спрашивать меня о том, хочу ли я вашей любви? Разве все это нельзя делать с любовью? Разве вы не понимаете, что, покажи вы мне хоть чуточку тепла, и я раскрылся бы перед вами, как весенний цветок, я бы старался ради вас так, что все мои недавние успехи показались бы вам ничтожными!
Я бы пел музыку, которую вы написали, если бы вы любили меня! Я мог бы сделать все, что, по вашему мнению, я могу сделать, если бы вы дарили мне любовь вкупе с вашими самыми суровыми, самыми справедливыми суждениями. Соедините их и дайте мне, и тогда я смогу найти дорогу во тьме, смогу выбраться, смогу вырасти в этом чужом мне месте, где я оказался существом, само название которого я не в силах произнести. Помогите мне!
Тонио умолк, не в силах еще что-нибудь сказать. Он и не представлял, что этот разговор будет столь мучительным. Он не хотел даже смотреть на это грубое, равнодушное лицо, в эти глаза, вечно пылающие яростью и полные презрения к любой боли и слабости. Он закрыл глаза. И вспомнил, как когда-то давным-давно, в Риме, этот человек обнимал его. Теперь он чуть ли не рассмеялся вслух глупости всего того, что тут наговорил. Но внезапно комната поплыла перед его глазами, свеча неожиданно погасла, и, открыв глаза в кромешной, все нивелирующей тьме, он подумал: «О, это были просто слова, а не поступки. И это тоже пройдет, как все проходит, и завтра будет все по-прежнему, каждый из нас снова окажется в своем собственном аду, и все же я буду более сильным, чем раньше, и более стойким. Потому что это жизнь, ведь так? Это жизнь, и пройдет много лет, таких же, как этот год, потому что так должно быть. Закрой двери, закрой двери, закрой двери! И нож, который привел меня сюда, был лишь острой гранью того, что ждет всех нас».
До него донесся запах горящего воска.
А потом он услышал звуки шагов Гвидо и подумал: "А вот и финальное унижение. Он уходит и бросает меня здесь.
Его жестокость никогда не была столь утонченной, столь подавляющей. Ах, эти часы, что мы провели вдвоем, в отвратительном альянсе изматывающей работы, все нарастающей и нарастающей, подменяющей собой пытку. И что же я усвоил? Что и в этом, как и во всем остальном, я один. Я и раньше знал это и теперь с каждым уходящим днем должен буду осознавать свое одиночество".
Ему казалось, что земля уходит у него из-под ног.
А потом он осознал, что слышит скрежет дверной задвижки и что Гвидо вовсе не бросил его.
У него перехватило дыхание. Он ничего не видел. И какой-то миг ничего не слышал. Но знал, что маэстро здесь и наблюдает за ним. И тут его пронзило такое острое желание, что он пришел в ужас.
Он излучал желание столь сильное, что казалось, оно способно было развеять темноту подобно потоку света, и он всматривался во тьму и ждал, ждал...
— Ты хочешь, чтобы я любил тебя? — раздался голос Гвидо. Такой тихий, что Тонио подался вперед, словно пытаясь ухватить его. — Любил?
— Да, — ответил Тонио.
— Но я умираю от страсти к тебе! Неужели ты до сих пор не догадался? Неужели ты никогда не видел, что прячется за моей холодностью? Неужели ты так слеп к этому страданию? За всю жизнь я никого так не добивался, как тебя, и никогда не страдал так, как страдаю по тебе. Но есть любовь и любовь, и я измучился, стараясь отделить одну от другой...
— Не разделяйте их! — прошептал Тонио. Он протянул руки, как ребенок, пытающийся схватить что-то горячо желаемое. — Дайте эту любовь мне! Но где же вы? Маэстро, где вы?
Он ощутил порыв воздуха, услышал шелест одежды и звук шагов, а потом почувствовал обжигающее прикосновение ладоней Гвидо — ладоней, которые в прошлом только хлестали его по щекам. А потом Гвидо обнял его. И в этот миг Тонио понял все.
Но это озарение было последним проблеском мысли, когда он осознал, как все было и как все будет, потому что Гвидо уже прижал его к груди и припал к нему ртом.
— Да, — шептал Тонио, — да, сейчас, и все, все до конца...
Он плакал.
Гвидо целовал его губы, щеки, впиваясь в него пальцами, отрывая его от пола, как будто хотел съесть, и вся его жестокость словно растаяла и сменилась прорывом чувств, жаждой не мщения или ненависти, а самого незамедлительного и самого отчаянного слияния.
Тонио опустился на колени, увлекая за собой Гвидо. Он направлял его. Он предлагал ему себя, предлагал ему то, что Доменико всегда давал ему и чего никогда не требовал от него.
Он нисколько не боялся боли.
Пусть будет больно. И хотя ему страшно не хотелось отпускать эти губы, раскрывающие его рот, раздирающие его, проникающие в него до самых глубин, он лег на каменный пол лицом вниз и сказал: «Сделайте это. Сделайте это со мной, сделайте это. Я этого хочу». И тогда Гвидо навалился на него сверху всей своей тяжестью, подмяв его под себя, разорвав на нем одежду, ужаснув самым первым толчком. Тонио глубоко вздохнул, а потом словно все его тело само раскрылось, приглашая Гвидо, отказываясь хоть чем-нибудь помешать ему, и когда он начал наносить свои мощные удары, Тонио стал двигаться с ним вместе. На мгновение они слились, губы Гвидо впились сзади в шею Тонио, руки Гвидо сжали его плечи, притягивая его ближе и ближе, а потом утробный крик маэстро дал ему знать, что это кончилось.
Потрясенный, он вытер рот. Он был возбужден, он страстно молил о продолжении. Он не мог оторвать рук от Гвидо, но тот сам поднял его, крепко обвил руками его бедра и поднял Тонио в воздух, окружив его орган влажным, сладострастным теплом. Он делал это гораздо более сильно и мощно, чем Доменико. Тонио скрипел зубами, чтобы не закричать, а потом откинулся назад, почувствовав облегчение, перевернулся, зарывшись головой в руки, и поджав колени, ощущал, как угасают последние толчки наслаждения.
Ему стало страшно.
Он был один. Он снова слышал тишину. Мир возвращался назад, а он не мог даже поднять голову.
И, говоря себе, что не ждет ничего, он ощущал в этот миг, что смог бы сейчас пасть на колени и молить — хоть о чем-нибудь. Но тут же почувствовал, что Гвидо рядом, и руки Гвидо, такие тяжелые, такие сильные, поднимают его. Он резко поднялся и упал разгоряченным лицом на плечо маэстро. Пыльные кудри щекотали его кожу, и ему казалось, что все тело Гвидо качает, баюкает его, весь Гвидо, даже его пальцы, такие твердые и теплые, и это Гвидо был с ним сейчас здесь, это Гвидо держал его, любил его и целовал его сейчас самыми нежными в мире губами, и они были действительно вместе.
* * *
Тонио казалось, что он грезит наяву, и он не знал, куда идет, осознавал лишь то, что шагает с Гвидо по пустым холодным улицам, и замечал пугаюше красивое сияние факелов на стенах. Воздух был полон ароматом кухонных очагов и горящего угля, и окна домов светились чудесным желтым светом, а потом снова становилось темно, хоть глаз выколи, и в темноте, под шуршание сухих зимних листьев, они с Гвидо сливались в грубых и жестоких поцелуях и объятиях, в которых не было нежности, только голод.
Когда они добрались до таверны, дверь распахнулась, изнутри пахнуло заманчивым теплом, и среди криков, бряцанья шпаг и стука кружек о деревянные столы они протиснулись в самую дальнюю и глубокую нишу. Какая-то женщина пела, голосом низким и глубоким, как звуки органа, пастух-горец играл на дудке, и все вокруг тоже пели.
На стол падали тени от качающихся ламп и шевелящейся толпы. Не отрывая глаз от Гвидо, сидевшего напротив, так близко, Тонио замирал от счастья. Прислонившись к деревянной стене этой маленькой ниши, он смотрел в глаза учителю и видел в них такую любовь, что был счастлив просто улыбаться и смаковать вино, в котором чувствовались кисловато-терпкий аромат винограда и привкус деревянной бочки, где оно хранилось.
Они пили и пили, а потом, когда Гвидо заговорил, Тонио почти не осознавал смысла слов, но понимал, что учитель низким, глуховатым голосом, почти шепотом, исходящим из глубин его грудной клетки, рассказывал ему все те тайны, которые никогда никому не осмеливался открыть, и Тонио снова чувствовал, как губы его невольно расползаются в улыбке, и в голове его звучало лишь: «Любовь, любовь, ты — моя любовь», а потом в какое-то мгновение, прямо в этом теплом и шумном кабачке, он произнес эти слова вслух и увидел, как пламя вспыхнуло в глазах Гвидо. «Любовь, любовь, ты — моя любовь, и я не один, нет, не один, хотя бы на короткое время».
8
Теперь каждую ночь они занимались любовью, исполненной ненасытного голода и животной жестокости и опьяняющей после совокупления невыразимой нежностью, которая и определяла все. Засыпали, обняв друг друга руками и ногами, словно сама плоть была барьером, который следовало разрушить этим теснейшим объятием, а очнувшись от сна, снова страстно, жадно целовались и утром вставали до зари с одной мыслью — скорей приступить к занятиям в классе Гвидо.
Что касается занятий, то все переменилось.
Не то чтобы они стали менее изнуряющими или Гвидо сделался менее вспыльчив и суров к ошибкам Тонио. Уроки окрасились новой близостью учителя и ученика и поглощенностью их друг другом.
Тогда, в том безумном монологе, в потоке вылившихся в слова эмоций, Тонио обещал, что раскроется перед Гвидо. Но теперь он понял, что всегда был перед ним раскрыт, по крайней мере в том, что касалось музыки, и не он раскрылся перед Гвидо, а Гвидо — перед ним. Маэстро впервые убедился, что Тонио неглуп, и начал поверять ему те принципы, что лежали в основе его неустанных практических занятий.
На самом деле это стремление говорить, говорить и говорить не было чем-то новым для Гвидо, но в опере или во время долгих прогулок вдоль моря, которые они и раньше совершали после театра, темой их бесед неизменно становились другие певцы. Так создавалась видимость дистанции между учителем и учеником и даже некоторой холодности в их отношениях, ведь весь жар Гвидо был направлен на другую музыку, на других людей.
Теперь же Гвидо говорил о музыке, которая объединяла их обоих, и в эти первые недели самой горячей и самой жадной любви казалось, что разговоры были для него даже важней, чем страстные объятия.
Не было ни одного вечера, когда бы они не выезжали из консерватории. Наняв карету, они либо отправлялись на берег моря, либо находили в городе какую-нибудь тихую таверну, где могли говорить и говорить жарким шепотом, пока определенный вкус от вина во рту и некоторая легкость в голове не давали им понять, что пора домой.
Теперь они не ужинали в консерватории. Бродили, держась за руки, по темным улицам и, находя дверной проем или несколько деревьев, под которыми можно было укрыться, касались друг друга, припадали друг к другу, подпитываясь опасностью, теряя голову от самой ночи, ее шуршащих звуков, неожиданно и ниоткуда появлявшихся и с грохотом катившихся в гору карет, желтые лучи которых выхватывали их из темноты.
Но, оказавшись наконец на Виа Толедо, они выбирали одну из лучших таверен, так как располагали деньгами, звеневшими в карманах Тонио, и вскоре уже вкушали жареную дичь или свежую рыбу, запивая ее вином, которое оба любили, «Лагрима Кристи», и разговаривали, разговаривали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
— Это было плохо, потому что я презирал его! И я лежал с ним, как будто любил его, но на самом деле не любил. И это ужасно для меня. Даже в моем теперешнем состоянии.
Гвидо смотрел прямо перед собой. А потом очень медленно кивнул.
— Но почему же тогда ты делал это? — прошептал он.
— Потому что он был мне нужен! — воскликнул Тонио. — Я здесь одинок, и он был мне нужен! Я не мог оставаться один! Я попытался и проиграл, и теперь я опять один, а это хуже, чем любая боль, которую я испытывал прежде. Я смотрел ей в лицо тысячу раз и поклялся ее вытерпеть. Но иногда эта боль слишком сильна, чтобы ее выдержать. Он дал мне подобие любви, позволил мне играть роль мужчины, и я принял это.
Он повернулся к Гвидо спиной. Прекрасно, не так ли? Плотина сдержанности прорвалась, и все его намерения оказались смытыми неудержимым потоком. Он понимал лишь, что обрушивает свои проблемы на другого человека. И еще ощущал ненависть. Ненависть и неприязнь, столь же отчетливые, как и те, что он испытывал к Доменико.
— Как мне вытерпеть это? — спросил он и медленно повернулся. — Как вы терпите это, работая день за днем с такой холодностью и такой злостью? В вашем голосе нет ничего, кроме суровости и приказного тона. О Боже, неужели вам никогда не хотелось полюбить того, кого вы учите, проникнуться к тому, кто так мучительно старается выдержать безжалостный ритм, который вы устанавливаете для него!
— Ты хочешь любви от меня? — мягко спросил Гвидо.
— Да, я хочу любви от вас! — воскликнул Тонио. — Я бы встал перед вами на колени, только бы вы, мой учитель, полюбили меня. Вы тот, кто направляет меня, лепит меня, слышит мой голос так, как никто никогда его не слышал. Вы тот, кто изо всех сил пытается сделать его лучше, таким, каким я сам никогда бы не смог его сделать. Как вы можете спрашивать меня о том, хочу ли я вашей любви? Разве все это нельзя делать с любовью? Разве вы не понимаете, что, покажи вы мне хоть чуточку тепла, и я раскрылся бы перед вами, как весенний цветок, я бы старался ради вас так, что все мои недавние успехи показались бы вам ничтожными!
Я бы пел музыку, которую вы написали, если бы вы любили меня! Я мог бы сделать все, что, по вашему мнению, я могу сделать, если бы вы дарили мне любовь вкупе с вашими самыми суровыми, самыми справедливыми суждениями. Соедините их и дайте мне, и тогда я смогу найти дорогу во тьме, смогу выбраться, смогу вырасти в этом чужом мне месте, где я оказался существом, само название которого я не в силах произнести. Помогите мне!
Тонио умолк, не в силах еще что-нибудь сказать. Он и не представлял, что этот разговор будет столь мучительным. Он не хотел даже смотреть на это грубое, равнодушное лицо, в эти глаза, вечно пылающие яростью и полные презрения к любой боли и слабости. Он закрыл глаза. И вспомнил, как когда-то давным-давно, в Риме, этот человек обнимал его. Теперь он чуть ли не рассмеялся вслух глупости всего того, что тут наговорил. Но внезапно комната поплыла перед его глазами, свеча неожиданно погасла, и, открыв глаза в кромешной, все нивелирующей тьме, он подумал: «О, это были просто слова, а не поступки. И это тоже пройдет, как все проходит, и завтра будет все по-прежнему, каждый из нас снова окажется в своем собственном аду, и все же я буду более сильным, чем раньше, и более стойким. Потому что это жизнь, ведь так? Это жизнь, и пройдет много лет, таких же, как этот год, потому что так должно быть. Закрой двери, закрой двери, закрой двери! И нож, который привел меня сюда, был лишь острой гранью того, что ждет всех нас».
До него донесся запах горящего воска.
А потом он услышал звуки шагов Гвидо и подумал: "А вот и финальное унижение. Он уходит и бросает меня здесь.
Его жестокость никогда не была столь утонченной, столь подавляющей. Ах, эти часы, что мы провели вдвоем, в отвратительном альянсе изматывающей работы, все нарастающей и нарастающей, подменяющей собой пытку. И что же я усвоил? Что и в этом, как и во всем остальном, я один. Я и раньше знал это и теперь с каждым уходящим днем должен буду осознавать свое одиночество".
Ему казалось, что земля уходит у него из-под ног.
А потом он осознал, что слышит скрежет дверной задвижки и что Гвидо вовсе не бросил его.
У него перехватило дыхание. Он ничего не видел. И какой-то миг ничего не слышал. Но знал, что маэстро здесь и наблюдает за ним. И тут его пронзило такое острое желание, что он пришел в ужас.
Он излучал желание столь сильное, что казалось, оно способно было развеять темноту подобно потоку света, и он всматривался во тьму и ждал, ждал...
— Ты хочешь, чтобы я любил тебя? — раздался голос Гвидо. Такой тихий, что Тонио подался вперед, словно пытаясь ухватить его. — Любил?
— Да, — ответил Тонио.
— Но я умираю от страсти к тебе! Неужели ты до сих пор не догадался? Неужели ты никогда не видел, что прячется за моей холодностью? Неужели ты так слеп к этому страданию? За всю жизнь я никого так не добивался, как тебя, и никогда не страдал так, как страдаю по тебе. Но есть любовь и любовь, и я измучился, стараясь отделить одну от другой...
— Не разделяйте их! — прошептал Тонио. Он протянул руки, как ребенок, пытающийся схватить что-то горячо желаемое. — Дайте эту любовь мне! Но где же вы? Маэстро, где вы?
Он ощутил порыв воздуха, услышал шелест одежды и звук шагов, а потом почувствовал обжигающее прикосновение ладоней Гвидо — ладоней, которые в прошлом только хлестали его по щекам. А потом Гвидо обнял его. И в этот миг Тонио понял все.
Но это озарение было последним проблеском мысли, когда он осознал, как все было и как все будет, потому что Гвидо уже прижал его к груди и припал к нему ртом.
— Да, — шептал Тонио, — да, сейчас, и все, все до конца...
Он плакал.
Гвидо целовал его губы, щеки, впиваясь в него пальцами, отрывая его от пола, как будто хотел съесть, и вся его жестокость словно растаяла и сменилась прорывом чувств, жаждой не мщения или ненависти, а самого незамедлительного и самого отчаянного слияния.
Тонио опустился на колени, увлекая за собой Гвидо. Он направлял его. Он предлагал ему себя, предлагал ему то, что Доменико всегда давал ему и чего никогда не требовал от него.
Он нисколько не боялся боли.
Пусть будет больно. И хотя ему страшно не хотелось отпускать эти губы, раскрывающие его рот, раздирающие его, проникающие в него до самых глубин, он лег на каменный пол лицом вниз и сказал: «Сделайте это. Сделайте это со мной, сделайте это. Я этого хочу». И тогда Гвидо навалился на него сверху всей своей тяжестью, подмяв его под себя, разорвав на нем одежду, ужаснув самым первым толчком. Тонио глубоко вздохнул, а потом словно все его тело само раскрылось, приглашая Гвидо, отказываясь хоть чем-нибудь помешать ему, и когда он начал наносить свои мощные удары, Тонио стал двигаться с ним вместе. На мгновение они слились, губы Гвидо впились сзади в шею Тонио, руки Гвидо сжали его плечи, притягивая его ближе и ближе, а потом утробный крик маэстро дал ему знать, что это кончилось.
Потрясенный, он вытер рот. Он был возбужден, он страстно молил о продолжении. Он не мог оторвать рук от Гвидо, но тот сам поднял его, крепко обвил руками его бедра и поднял Тонио в воздух, окружив его орган влажным, сладострастным теплом. Он делал это гораздо более сильно и мощно, чем Доменико. Тонио скрипел зубами, чтобы не закричать, а потом откинулся назад, почувствовав облегчение, перевернулся, зарывшись головой в руки, и поджав колени, ощущал, как угасают последние толчки наслаждения.
Ему стало страшно.
Он был один. Он снова слышал тишину. Мир возвращался назад, а он не мог даже поднять голову.
И, говоря себе, что не ждет ничего, он ощущал в этот миг, что смог бы сейчас пасть на колени и молить — хоть о чем-нибудь. Но тут же почувствовал, что Гвидо рядом, и руки Гвидо, такие тяжелые, такие сильные, поднимают его. Он резко поднялся и упал разгоряченным лицом на плечо маэстро. Пыльные кудри щекотали его кожу, и ему казалось, что все тело Гвидо качает, баюкает его, весь Гвидо, даже его пальцы, такие твердые и теплые, и это Гвидо был с ним сейчас здесь, это Гвидо держал его, любил его и целовал его сейчас самыми нежными в мире губами, и они были действительно вместе.
* * *
Тонио казалось, что он грезит наяву, и он не знал, куда идет, осознавал лишь то, что шагает с Гвидо по пустым холодным улицам, и замечал пугаюше красивое сияние факелов на стенах. Воздух был полон ароматом кухонных очагов и горящего угля, и окна домов светились чудесным желтым светом, а потом снова становилось темно, хоть глаз выколи, и в темноте, под шуршание сухих зимних листьев, они с Гвидо сливались в грубых и жестоких поцелуях и объятиях, в которых не было нежности, только голод.
Когда они добрались до таверны, дверь распахнулась, изнутри пахнуло заманчивым теплом, и среди криков, бряцанья шпаг и стука кружек о деревянные столы они протиснулись в самую дальнюю и глубокую нишу. Какая-то женщина пела, голосом низким и глубоким, как звуки органа, пастух-горец играл на дудке, и все вокруг тоже пели.
На стол падали тени от качающихся ламп и шевелящейся толпы. Не отрывая глаз от Гвидо, сидевшего напротив, так близко, Тонио замирал от счастья. Прислонившись к деревянной стене этой маленькой ниши, он смотрел в глаза учителю и видел в них такую любовь, что был счастлив просто улыбаться и смаковать вино, в котором чувствовались кисловато-терпкий аромат винограда и привкус деревянной бочки, где оно хранилось.
Они пили и пили, а потом, когда Гвидо заговорил, Тонио почти не осознавал смысла слов, но понимал, что учитель низким, глуховатым голосом, почти шепотом, исходящим из глубин его грудной клетки, рассказывал ему все те тайны, которые никогда никому не осмеливался открыть, и Тонио снова чувствовал, как губы его невольно расползаются в улыбке, и в голове его звучало лишь: «Любовь, любовь, ты — моя любовь», а потом в какое-то мгновение, прямо в этом теплом и шумном кабачке, он произнес эти слова вслух и увидел, как пламя вспыхнуло в глазах Гвидо. «Любовь, любовь, ты — моя любовь, и я не один, нет, не один, хотя бы на короткое время».
8
Теперь каждую ночь они занимались любовью, исполненной ненасытного голода и животной жестокости и опьяняющей после совокупления невыразимой нежностью, которая и определяла все. Засыпали, обняв друг друга руками и ногами, словно сама плоть была барьером, который следовало разрушить этим теснейшим объятием, а очнувшись от сна, снова страстно, жадно целовались и утром вставали до зари с одной мыслью — скорей приступить к занятиям в классе Гвидо.
Что касается занятий, то все переменилось.
Не то чтобы они стали менее изнуряющими или Гвидо сделался менее вспыльчив и суров к ошибкам Тонио. Уроки окрасились новой близостью учителя и ученика и поглощенностью их друг другом.
Тогда, в том безумном монологе, в потоке вылившихся в слова эмоций, Тонио обещал, что раскроется перед Гвидо. Но теперь он понял, что всегда был перед ним раскрыт, по крайней мере в том, что касалось музыки, и не он раскрылся перед Гвидо, а Гвидо — перед ним. Маэстро впервые убедился, что Тонио неглуп, и начал поверять ему те принципы, что лежали в основе его неустанных практических занятий.
На самом деле это стремление говорить, говорить и говорить не было чем-то новым для Гвидо, но в опере или во время долгих прогулок вдоль моря, которые они и раньше совершали после театра, темой их бесед неизменно становились другие певцы. Так создавалась видимость дистанции между учителем и учеником и даже некоторой холодности в их отношениях, ведь весь жар Гвидо был направлен на другую музыку, на других людей.
Теперь же Гвидо говорил о музыке, которая объединяла их обоих, и в эти первые недели самой горячей и самой жадной любви казалось, что разговоры были для него даже важней, чем страстные объятия.
Не было ни одного вечера, когда бы они не выезжали из консерватории. Наняв карету, они либо отправлялись на берег моря, либо находили в городе какую-нибудь тихую таверну, где могли говорить и говорить жарким шепотом, пока определенный вкус от вина во рту и некоторая легкость в голове не давали им понять, что пора домой.
Теперь они не ужинали в консерватории. Бродили, держась за руки, по темным улицам и, находя дверной проем или несколько деревьев, под которыми можно было укрыться, касались друг друга, припадали друг к другу, подпитываясь опасностью, теряя голову от самой ночи, ее шуршащих звуков, неожиданно и ниоткуда появлявшихся и с грохотом катившихся в гору карет, желтые лучи которых выхватывали их из темноты.
Но, оказавшись наконец на Виа Толедо, они выбирали одну из лучших таверен, так как располагали деньгами, звеневшими в карманах Тонио, и вскоре уже вкушали жареную дичь или свежую рыбу, запивая ее вином, которое оба любили, «Лагрима Кристи», и разговаривали, разговаривали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88