А щетина на подбородке казалась столь грубой, что наверняка могла уколоть.
Тонио повернулся к графу спиной. Вышел на середину полированного пола и остановился, держа шпагу сбоку. Все взгляды были прикованы к нему. И он почувствовал, что ди Стефано приближается. От этого человека исходил какой-то животный запах — пряный, горячий. Флорентиец тронул Тонио за плечо:
— Пообедай со мной. Я в Риме один, — сказал граф едва ли не грубо. — Ты единственный фехтовальщик, который может справиться со мной. Я хочу, чтобы ты был моим гостем.
Тонио повернулся и посмотрел на него. В том, какого рода это приглашение, не было никакого сомнения, он прочитал все в прищуренном взгляде графа. Тонио заколебался и нехотя опустил глаза. И отказ свой пробормотал тихо, скороговоркой, словно светскую отговорку, произносимую на бегу.
Чуть ли не сердясь на себя самого, он плеснул в лицо холодной водой и долго и яростно тер лицо полотенцем, прежде чем повернуться к слуге, державшему наготове камзол.
Когда он вышел на улицу, граф, уже засевший покутить с приятелями в кабачке напротив, медленно поднял свой кубок, приветствуя его.
Богато одетые молодые люди в его окружении закивали Тонио. Тот поспешно скрылся в гомонящей толпе.
* * *
Но той же ночью, в темном алькове одной ужасно душной виллы, Тонио отдался рукам и губам почти незнакомого ему человека.
Где-то далеко для какой-нибудь маленькой компании играл Гвидо, а в это время Тонио уводил своего преследователя все дальше и дальше от опасности обнаружения, пока больше не смог сдерживать натиск этих сильных пальцев.
Он чувствовал, как мужской язык проникает в его рот, как что-то твердое трется о его ноги. И наконец высвободил это из брюк, и оно проникло в пещеру меж его сдавленными бедрами. В такие моменты он был Ганимедом, которого уносят ввысь, доставляя ему сладостное унижение капитуляции, но который при этом уже готов к собственным завоеваниям.
В последующие ночи многим удалось завоевать его, и это все были люди гораздо старше его, мужчины в расцвете сил или даже те, чьи волосы уже были тронуты сединой. И все они торопились насладиться юной плотью, хотя временами и удивлялись, когда он сам падал на колени и забирал себе в рот всю силу, которую мог вместить.
А когда они кончали, он продолжал стоять на коленях, преклонив голову, как во время первого причастия у алтаря, так, словно чувствовал присутствие самого Христа.
Конечно, он изумлял этим своих партнеров, если их можно так назвать. И он никогда не оставался с ними наедине в тех домах, где они были хозяевами. Он предпочитал находить разные тайные места для свиданий — запертые гостиные или неиспользуемые комнаты, — желательно такие, откуда была слышна музыка бала, шум толпы. И кинжал его всегда был наготове, а шпага неизменно висела на боку.
Его поражало, что, куда бы он ни пошел, мужчины, и женщины повсюду хотели его соблазнить, и по всему городу распространились рассказы о наивных иностранцах, которые влюблялись в него, абсолютно уверенные в том, что он — переодетая мальчиком молодая женщина.
* * *
Перед тем как отправиться к кардиналу, он принимал ванну и переодевался либо в безупречно чистую, либо в совсем новую одежду. А потом, словно убедив себя в том, что этих постыдных встреч вообще никогда не было, забывался в объятиях его преосвященства.
Однако память о тайных соитиях еще более обостряла все его ощущения.
* * *
Наконец как-то днем он приказал, чтобы его отвезли в самые бедные кварталы Рима.
Он увидел арки, увешанные головками сыра и кусками мяса, детишек, игравших у порогов домов, людей, готовивших пищу прямо на улице.
В одном месте дорогу карете преградила лоснящаяся жирная свинья с визжащими вокруг поросятами. Выстиранное белье, висевшее на натянутых между домами веревках, закрывало собою небо.
Откинувшись на кожаные подушки дивана, Тонио смотрел в окна кареты, оставленные открытыми, несмотря на брызги, долетавшие с обеих сторон, и общую вонь, которую не мог перебить свежий воздух, идущий со стороны Тибра.
Наконец он увидел того, кого искал. Молодого мужчину, застывшего у дверной притолоки. На нем была рубашка, перехваченная тяжелым кожаным ремнем и распахнутая до самой талии, так что обнажала грудь, поросшую курчавыми черными волосами. Волосы поднимались от талии к крошечным розовым соскам и огибали их, образуя подобие перекладины креста. Черты лица этого парня, хотя и гладко выбритого, были грубыми, словно вырезанными из дерева. Когда его глаза встретились с глазами Тонио, между ними внезапно пробежал ток, и у Тонио перехватило дыхание.
Он распахнул крашеную дверцу кареты, остановившейся посреди этой узкой, почти непроезжей улочки. Разодетый в золотую парчу Тонио выглянул из дверцы и, не отнимая руки от колена, сделал приглашающий жест пальцами открытой ладони.
Парень прищурился. Пошевелился, чуть качнув бедрами, и выпуклость под туго натянутыми бриджами увеличилась, словно намеренно заявив о себе.
А потом он вошел в карету, и Тонио опустил шторки. Лишь тонкие полоски света просачивались внутрь.
Лошадь пошла, маленькая кабинка закачалась на гигантских рессорах. Тонио не отрывал глаз от черных курчавых волос на оливковой коже мужчины. И неожиданно положил на них свою белую ладонь, раздвинув пальцы, и поразился, какая крепкая у этого парня грудь.
В темноте ему были видны лишь сверкающие глаза. Полоска света выявила крепкую челюсть. И очень осторожно он коснулся его подбородка, потрогал щетину, оставшуюся после бритвы.
Потом он отстранился и склонил голову набок. Отвернувшись, закрылся от парня левым плечом, одновременно как бы призывая его. Наконец наклонился вперед, опершись руками о сиденье, и почувствовал, как мужчина наваливается на него сзади всем своим весом. Он нагибался все ниже, пока не коснулся обивки дивана лицом и не закрыл глаза, как во сне.
Молодой человек подсунул под него левую руку и подтянул его ближе к себе, словно для того, чтобы удобнее было атаковать. И ощущение близости, прикосновения к груди грубых мускулов, придавленности сверху мужским телом заставляло Тонио содрогаться не меньше, чем сам железный стержень, двигавшийся внутри его.
Наконец боль стала почти невыносимой. И вспыхнувшее тут же острое наслаждение слилось с нею в одно мучительное пламя. Вдруг Тонио осознал, что мужчина не отпускает его. В нем закипел гнев, и он потянулся рукой к кинжалу. Но ласковый тычок в бок дал ему понять, что молодой римлянин лишь собирает силы для следующей атаки.
* * *
Все было закончено. Молодой человек холодно отстранился, когда Тонио предложил ему деньги, и спустился из кареты на улицу. Но как только экипаж двинулся вперед, он обеими руками схватился за край окна и прошептал имя святого, в честь которого была названа его улица. Тонио кивнул и улыбнулся ему. И это был редчайший случай, когда он откликнулся на адресованную ему улыбку.
А потом по обе стороны кареты опять поднялись высокие мрачные стены, окрашенные в охру и темно-зеленый цвет, но вскоре они растворились за первой вуалью дождя.
Глаза Тонио затуманились. Пока карета приближалась к Ватикану, он безучастно смотрел в окно. И вдруг, словно возникнув из ночного кошмара, никогда не рассеивающегося вечно бодрствующим сознанием, его взору предстала вывеска на какой-то маленькой лавке. Большими буквами всему миру объявлялось:
ЗДЕСЬ КАСТРИРУЮТ ПЕВЦОВ
ДЛЯ ПАПСКОЙ КАПЕЛЛЫ
9
К первому декабря весь Рим жил ожиданием новой оперы. Графиня Ламберти должна была прибыть со дня на день, а великий кардинал Кальвино впервые в жизни снял ложу на целый сезон. Большое число знатных лиц прочно стояли на стороне Гвидо и Тонио, однако аббаты уже принялись формировать общественное мнение.
А все знали, что именно аббаты выносят решающий приговор в вечер премьеры.
Именно они встречали плагиат громким шиканьем, именно они изгоняли со сцены непрофессиональных и недостойных.
Как бы ни старались зрители из знатных семейств, занимавшие первый и второй ярусы, они были не в силах спасти представление, если аббаты осудили его, а они уже заявили о своей страстной преданности Беттикино. Беттикино был, по их мнению, певцом сезона; Беттикино находился сейчас в лучшей форме, чем в прошлые годы; Беттикино был великолепен в прошлом году в Болонье; Беттикино был чудом еще до своего отъезда в Германию.
Если они вообще упоминали Тонио, то лишь как выскочку из Венеции, который заявляет о патрицианском происхождении и настаивает на использовании собственного имени. Да кто в это поверит? Любой кастрат, оказавшись перед огнями рампы, заявляет о благородном происхождении и придумывает какую-нибудь глупую историю, согласно которой его кастрация оказывалась необходимым и вынужденным шагом.
Так, родословная и история Беттикино тоже были довольно нелепыми. Сын знатной немецкой дамы и итальянского купца, он сохранил голос благодаря тому, что в детстве с ним произошел несчастный случай: на него напал маленький гусенок.
* * *
Лишь отголоски этих разговоров достигали ушей Гвидо, который писал теперь день и ночь. По мере приближения премьеры он оставил все светские визиты и выходил из дома, только если нужно было решать какие-то дела на вилле графини.
Однако Тонио, желая быть в курсе происходящего, послал Паоло послушать, что говорят в городе.
Обрадованный тем, что освободился от своих учителей и наставников, Паоло первым делом отправился к синьоре Бьянке, которая все эти дни неустанно трудилась над костюмами Тонио, потом послонялся среди рабочих сцены, а затем заглянул в несколько переполненных кофеен и проторчал в каждой ровно столько, сколько можно было, под предлогом, будто ждет кого-то.
Когда же он наконец вернулся, то лицо его было красным от гнева, а глаза полны слез.
Но Тонио не видел мальчика, когда тот вошел.
Он был погружен в письмо от Катрины Лизани, в котором она сообщала ему, что множество венецианцев уже отправились в Вечный город с одной-единственной целью: увидеть на сцене Тонио Трески. «Приедут любопытные, — писала она, — а также те, кто вспоминает тебя с огромной любовью».
Известие это не очень сильно, но весьма неприятно поразило его. Он жил в эти дни в страхе перед предстоящей премьерой; страх этот порой был сладостным и возбуждающим, порой же превращался в настоящую пытку. И когда он узнал теперь, что его соотечественники собираются на премьеру, как на какое-то зрелище на карнавале, его пронзил холод, несмотря на то что он сидел у растопленного камина.
А кроме того, он удивился, ведь он привык думать о себе как о человеке, исключенном из венецианского общества раз и навсегда. Ему казалось, будто кто-то просто вынул его из того мира, а толпы безразлично сомкнулись и закрыли место, где он когда-то стоял. И услышав теперь, что и там, в Венеции, говорят о предстоящей опере и обсуждают ее, он испытал странное чувство, которому и сам не мог дать определения.
Конечно, об этом говорили, потому что муж Катрины, старый сенатор Лизани, снова попытался организовать пересмотр приговора, запрещавшего Тонио въезд в Венецию. Но правительство лишь подтвердило прежнее решение: под страхом смерти Тонио навсегда запрещалось въезжать в Венецию.
Но что больше всего ранило его сердце, так это последняя часть письма Катрины.
Марианна умоляла Карло отпустить ее в Рим. С самого первого момента, как мать услышала о том, что Тонио получил ангажемент в театре Аржентино, она просила позволения поехать. Но Карло все время упорно отказывал ей, и теперь она очень больна и не выходит из своих покоев.
"Конечно, в заявлении о том, что она больна, есть доля правды, — писала Катрина, — но я думаю, ты понимаешь, что это болезнь души. При всех недостатках твоего брата, он всегда был очень внимателен к ней. Вообще, это, кажется, первая серьезная размолвка между супругами".
Тонио отложил письмо в сторону.
Паоло ждал его, мальчик был чем-то очень напуган, и Тонио понимал, что сейчас нужен маленькому флорентийцу. Однако целое мгновение он был просто не в состоянии говорить.
Она хотела приехать! Он никогда, никогда не мечтал об этом, и теперь ему казалось, что тонкая мембрана, разделявшая их жизни, вдруг треснула, и нежное, жутковатое, опьяняющее чувство стало просачиваться сквозь нее. Никогда за все эти годы он не ощущал так резко и отчетливо ее присутствие, не чувствовал запах ее кожи, даже шелковистость волос. Ему казалось, что она плачет у него на плече, сердится и пытается его обнять.
Эти ощущения были такими сильными и такими необычными, что он неожиданно для себя вскочил на ноги и сделал несколько шагов по комнате.
— Тонио! — одернул его Паоло. — Ты не представляешь, что говорят там, в кофейнях! Тонио, это ужасно...
— Тс-с-с, не сейчас, — прошептал он.
Но мембрана уже начала восстанавливаться, снова отделяя мать от него, относя ее со всей ее любовью и мукой куда-то далеко-далеко, в ту, другую жизнь, где ему больше нет места.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
Тонио повернулся к графу спиной. Вышел на середину полированного пола и остановился, держа шпагу сбоку. Все взгляды были прикованы к нему. И он почувствовал, что ди Стефано приближается. От этого человека исходил какой-то животный запах — пряный, горячий. Флорентиец тронул Тонио за плечо:
— Пообедай со мной. Я в Риме один, — сказал граф едва ли не грубо. — Ты единственный фехтовальщик, который может справиться со мной. Я хочу, чтобы ты был моим гостем.
Тонио повернулся и посмотрел на него. В том, какого рода это приглашение, не было никакого сомнения, он прочитал все в прищуренном взгляде графа. Тонио заколебался и нехотя опустил глаза. И отказ свой пробормотал тихо, скороговоркой, словно светскую отговорку, произносимую на бегу.
Чуть ли не сердясь на себя самого, он плеснул в лицо холодной водой и долго и яростно тер лицо полотенцем, прежде чем повернуться к слуге, державшему наготове камзол.
Когда он вышел на улицу, граф, уже засевший покутить с приятелями в кабачке напротив, медленно поднял свой кубок, приветствуя его.
Богато одетые молодые люди в его окружении закивали Тонио. Тот поспешно скрылся в гомонящей толпе.
* * *
Но той же ночью, в темном алькове одной ужасно душной виллы, Тонио отдался рукам и губам почти незнакомого ему человека.
Где-то далеко для какой-нибудь маленькой компании играл Гвидо, а в это время Тонио уводил своего преследователя все дальше и дальше от опасности обнаружения, пока больше не смог сдерживать натиск этих сильных пальцев.
Он чувствовал, как мужской язык проникает в его рот, как что-то твердое трется о его ноги. И наконец высвободил это из брюк, и оно проникло в пещеру меж его сдавленными бедрами. В такие моменты он был Ганимедом, которого уносят ввысь, доставляя ему сладостное унижение капитуляции, но который при этом уже готов к собственным завоеваниям.
В последующие ночи многим удалось завоевать его, и это все были люди гораздо старше его, мужчины в расцвете сил или даже те, чьи волосы уже были тронуты сединой. И все они торопились насладиться юной плотью, хотя временами и удивлялись, когда он сам падал на колени и забирал себе в рот всю силу, которую мог вместить.
А когда они кончали, он продолжал стоять на коленях, преклонив голову, как во время первого причастия у алтаря, так, словно чувствовал присутствие самого Христа.
Конечно, он изумлял этим своих партнеров, если их можно так назвать. И он никогда не оставался с ними наедине в тех домах, где они были хозяевами. Он предпочитал находить разные тайные места для свиданий — запертые гостиные или неиспользуемые комнаты, — желательно такие, откуда была слышна музыка бала, шум толпы. И кинжал его всегда был наготове, а шпага неизменно висела на боку.
Его поражало, что, куда бы он ни пошел, мужчины, и женщины повсюду хотели его соблазнить, и по всему городу распространились рассказы о наивных иностранцах, которые влюблялись в него, абсолютно уверенные в том, что он — переодетая мальчиком молодая женщина.
* * *
Перед тем как отправиться к кардиналу, он принимал ванну и переодевался либо в безупречно чистую, либо в совсем новую одежду. А потом, словно убедив себя в том, что этих постыдных встреч вообще никогда не было, забывался в объятиях его преосвященства.
Однако память о тайных соитиях еще более обостряла все его ощущения.
* * *
Наконец как-то днем он приказал, чтобы его отвезли в самые бедные кварталы Рима.
Он увидел арки, увешанные головками сыра и кусками мяса, детишек, игравших у порогов домов, людей, готовивших пищу прямо на улице.
В одном месте дорогу карете преградила лоснящаяся жирная свинья с визжащими вокруг поросятами. Выстиранное белье, висевшее на натянутых между домами веревках, закрывало собою небо.
Откинувшись на кожаные подушки дивана, Тонио смотрел в окна кареты, оставленные открытыми, несмотря на брызги, долетавшие с обеих сторон, и общую вонь, которую не мог перебить свежий воздух, идущий со стороны Тибра.
Наконец он увидел того, кого искал. Молодого мужчину, застывшего у дверной притолоки. На нем была рубашка, перехваченная тяжелым кожаным ремнем и распахнутая до самой талии, так что обнажала грудь, поросшую курчавыми черными волосами. Волосы поднимались от талии к крошечным розовым соскам и огибали их, образуя подобие перекладины креста. Черты лица этого парня, хотя и гладко выбритого, были грубыми, словно вырезанными из дерева. Когда его глаза встретились с глазами Тонио, между ними внезапно пробежал ток, и у Тонио перехватило дыхание.
Он распахнул крашеную дверцу кареты, остановившейся посреди этой узкой, почти непроезжей улочки. Разодетый в золотую парчу Тонио выглянул из дверцы и, не отнимая руки от колена, сделал приглашающий жест пальцами открытой ладони.
Парень прищурился. Пошевелился, чуть качнув бедрами, и выпуклость под туго натянутыми бриджами увеличилась, словно намеренно заявив о себе.
А потом он вошел в карету, и Тонио опустил шторки. Лишь тонкие полоски света просачивались внутрь.
Лошадь пошла, маленькая кабинка закачалась на гигантских рессорах. Тонио не отрывал глаз от черных курчавых волос на оливковой коже мужчины. И неожиданно положил на них свою белую ладонь, раздвинув пальцы, и поразился, какая крепкая у этого парня грудь.
В темноте ему были видны лишь сверкающие глаза. Полоска света выявила крепкую челюсть. И очень осторожно он коснулся его подбородка, потрогал щетину, оставшуюся после бритвы.
Потом он отстранился и склонил голову набок. Отвернувшись, закрылся от парня левым плечом, одновременно как бы призывая его. Наконец наклонился вперед, опершись руками о сиденье, и почувствовал, как мужчина наваливается на него сзади всем своим весом. Он нагибался все ниже, пока не коснулся обивки дивана лицом и не закрыл глаза, как во сне.
Молодой человек подсунул под него левую руку и подтянул его ближе к себе, словно для того, чтобы удобнее было атаковать. И ощущение близости, прикосновения к груди грубых мускулов, придавленности сверху мужским телом заставляло Тонио содрогаться не меньше, чем сам железный стержень, двигавшийся внутри его.
Наконец боль стала почти невыносимой. И вспыхнувшее тут же острое наслаждение слилось с нею в одно мучительное пламя. Вдруг Тонио осознал, что мужчина не отпускает его. В нем закипел гнев, и он потянулся рукой к кинжалу. Но ласковый тычок в бок дал ему понять, что молодой римлянин лишь собирает силы для следующей атаки.
* * *
Все было закончено. Молодой человек холодно отстранился, когда Тонио предложил ему деньги, и спустился из кареты на улицу. Но как только экипаж двинулся вперед, он обеими руками схватился за край окна и прошептал имя святого, в честь которого была названа его улица. Тонио кивнул и улыбнулся ему. И это был редчайший случай, когда он откликнулся на адресованную ему улыбку.
А потом по обе стороны кареты опять поднялись высокие мрачные стены, окрашенные в охру и темно-зеленый цвет, но вскоре они растворились за первой вуалью дождя.
Глаза Тонио затуманились. Пока карета приближалась к Ватикану, он безучастно смотрел в окно. И вдруг, словно возникнув из ночного кошмара, никогда не рассеивающегося вечно бодрствующим сознанием, его взору предстала вывеска на какой-то маленькой лавке. Большими буквами всему миру объявлялось:
ЗДЕСЬ КАСТРИРУЮТ ПЕВЦОВ
ДЛЯ ПАПСКОЙ КАПЕЛЛЫ
9
К первому декабря весь Рим жил ожиданием новой оперы. Графиня Ламберти должна была прибыть со дня на день, а великий кардинал Кальвино впервые в жизни снял ложу на целый сезон. Большое число знатных лиц прочно стояли на стороне Гвидо и Тонио, однако аббаты уже принялись формировать общественное мнение.
А все знали, что именно аббаты выносят решающий приговор в вечер премьеры.
Именно они встречали плагиат громким шиканьем, именно они изгоняли со сцены непрофессиональных и недостойных.
Как бы ни старались зрители из знатных семейств, занимавшие первый и второй ярусы, они были не в силах спасти представление, если аббаты осудили его, а они уже заявили о своей страстной преданности Беттикино. Беттикино был, по их мнению, певцом сезона; Беттикино находился сейчас в лучшей форме, чем в прошлые годы; Беттикино был великолепен в прошлом году в Болонье; Беттикино был чудом еще до своего отъезда в Германию.
Если они вообще упоминали Тонио, то лишь как выскочку из Венеции, который заявляет о патрицианском происхождении и настаивает на использовании собственного имени. Да кто в это поверит? Любой кастрат, оказавшись перед огнями рампы, заявляет о благородном происхождении и придумывает какую-нибудь глупую историю, согласно которой его кастрация оказывалась необходимым и вынужденным шагом.
Так, родословная и история Беттикино тоже были довольно нелепыми. Сын знатной немецкой дамы и итальянского купца, он сохранил голос благодаря тому, что в детстве с ним произошел несчастный случай: на него напал маленький гусенок.
* * *
Лишь отголоски этих разговоров достигали ушей Гвидо, который писал теперь день и ночь. По мере приближения премьеры он оставил все светские визиты и выходил из дома, только если нужно было решать какие-то дела на вилле графини.
Однако Тонио, желая быть в курсе происходящего, послал Паоло послушать, что говорят в городе.
Обрадованный тем, что освободился от своих учителей и наставников, Паоло первым делом отправился к синьоре Бьянке, которая все эти дни неустанно трудилась над костюмами Тонио, потом послонялся среди рабочих сцены, а затем заглянул в несколько переполненных кофеен и проторчал в каждой ровно столько, сколько можно было, под предлогом, будто ждет кого-то.
Когда же он наконец вернулся, то лицо его было красным от гнева, а глаза полны слез.
Но Тонио не видел мальчика, когда тот вошел.
Он был погружен в письмо от Катрины Лизани, в котором она сообщала ему, что множество венецианцев уже отправились в Вечный город с одной-единственной целью: увидеть на сцене Тонио Трески. «Приедут любопытные, — писала она, — а также те, кто вспоминает тебя с огромной любовью».
Известие это не очень сильно, но весьма неприятно поразило его. Он жил в эти дни в страхе перед предстоящей премьерой; страх этот порой был сладостным и возбуждающим, порой же превращался в настоящую пытку. И когда он узнал теперь, что его соотечественники собираются на премьеру, как на какое-то зрелище на карнавале, его пронзил холод, несмотря на то что он сидел у растопленного камина.
А кроме того, он удивился, ведь он привык думать о себе как о человеке, исключенном из венецианского общества раз и навсегда. Ему казалось, будто кто-то просто вынул его из того мира, а толпы безразлично сомкнулись и закрыли место, где он когда-то стоял. И услышав теперь, что и там, в Венеции, говорят о предстоящей опере и обсуждают ее, он испытал странное чувство, которому и сам не мог дать определения.
Конечно, об этом говорили, потому что муж Катрины, старый сенатор Лизани, снова попытался организовать пересмотр приговора, запрещавшего Тонио въезд в Венецию. Но правительство лишь подтвердило прежнее решение: под страхом смерти Тонио навсегда запрещалось въезжать в Венецию.
Но что больше всего ранило его сердце, так это последняя часть письма Катрины.
Марианна умоляла Карло отпустить ее в Рим. С самого первого момента, как мать услышала о том, что Тонио получил ангажемент в театре Аржентино, она просила позволения поехать. Но Карло все время упорно отказывал ей, и теперь она очень больна и не выходит из своих покоев.
"Конечно, в заявлении о том, что она больна, есть доля правды, — писала Катрина, — но я думаю, ты понимаешь, что это болезнь души. При всех недостатках твоего брата, он всегда был очень внимателен к ней. Вообще, это, кажется, первая серьезная размолвка между супругами".
Тонио отложил письмо в сторону.
Паоло ждал его, мальчик был чем-то очень напуган, и Тонио понимал, что сейчас нужен маленькому флорентийцу. Однако целое мгновение он был просто не в состоянии говорить.
Она хотела приехать! Он никогда, никогда не мечтал об этом, и теперь ему казалось, что тонкая мембрана, разделявшая их жизни, вдруг треснула, и нежное, жутковатое, опьяняющее чувство стало просачиваться сквозь нее. Никогда за все эти годы он не ощущал так резко и отчетливо ее присутствие, не чувствовал запах ее кожи, даже шелковистость волос. Ему казалось, что она плачет у него на плече, сердится и пытается его обнять.
Эти ощущения были такими сильными и такими необычными, что он неожиданно для себя вскочил на ноги и сделал несколько шагов по комнате.
— Тонио! — одернул его Паоло. — Ты не представляешь, что говорят там, в кофейнях! Тонио, это ужасно...
— Тс-с-с, не сейчас, — прошептал он.
Но мембрана уже начала восстанавливаться, снова отделяя мать от него, относя ее со всей ее любовью и мукой куда-то далеко-далеко, в ту, другую жизнь, где ему больше нет места.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88