воспоминания или факты?
В третьей главе переделанной рукописи я взялся описывать то, что великолепно иллюстрировало эту дилемму. Это касалось дяди Уильяма, старшего брата моего отца.
В детстве я никогда не видел дядю Уильяма – или Вилли, как звал его отец. Его образ был расплывчатым, мать не одобряла Вилли, а для отца, он, очевидно, был чем-то вроде героя. Я помню, что отец уже в моем раннем детстве любил рассказывать истории о том, что они с Вилли вытворяли мальчишками и как попадали из одной переделки в другую. Вилли всегда и везде вызывал гнев, у него был особый талант шкодника. Отец стал известным и преуспевающим инженером, Вилли же, напротив, перебрал множество пользующихся дурной славой занятий, нанимался матросом, продавал подержанные автомобили и занимался сбытом залежалых товаров с государственных складов. Я не видел в этом ничего плохого, но матери это почему-то казалось сомнительным.
Однажды дядя Уильям появился у нас в доме и разом перевернул мою жизнь. Вилли оказался высоким и загорелым, у него была густая вьющаяся борода, и ездил он в открытом автомобиле со старомодным гудком. Он говорил ленивым, тягучим голосом, который я находил таким же будоражащим, как и все остальное в нем; он поднял меня над головой и вынес в сад, а я вопил во все горло. На его больших руках темнели мозоли, и он курил грязную трубку. Взгляд Вилли был устремлен вдаль. Потом он взял меня в одну из головокружительных автомобильных поездок; мы мчались по проселочной дороге с невероятной скоростью, и он просигналил полицейскому на мотоцикле. Он подарил мне игрушечный автомат, из которого можно было стрелять в комнате деревянными шариками и показал, как строят бревенчатый дом.
Потом он исчез, так же внезапно, как и появился, и я отправился спать. Я лежал в постели и прислушивался к голосам родителей: те бранились. Я не мог разобрать слов, дверь была закрыта, но голос отца гремел. Потом мать расплакалась.
Я больше никогда не видел дядю Уильяма, а мои родственники и родители его больше не упоминали. Пару раз я спрашивал о нем, но родители искусно меняли тему, как обычно делают, чтобы не возражать детям. Приблизительно через год отец рассказал мне, что дядя Вилли теперь работал «за границей где-то на Востоке» и что мы, вероятно, его больше никогда не увидим. Таким образом, в словах отца было что-то, что вызывало у меня сомнения, но я не был недоверчивым и вдумчивым ребенком и предпочитал верить тому, что мне говорили. Приключения Вилли за границей еще долго будоражили мое воображение; с небольшой помощью комиксов, к которым питал и питаю пристрастие, я видел дядю поднимающимся в горы, охотящимся в джунглях и прокладывающим железную дорогу. Все это вполне увязывалось с тем, что я о нем знал.
Когда я подрос и научился думать самостоятельно, мне стало ясно, что эти истории, вероятно, не соответствуют действительности и исчезновение Вилли, очевидно, вызвали какие-то другие обстоятельства, но образ Вилли Великолепного так и остался в моем воображении.
Только после смерти отца, разбирая бумаги, я узнал правду. Я натолкнулся на письмо от директора тюрьмы в Дурхэме, там говорилось, что дядя Уильям помещен в тюремный лазарет; второе письмо, датированное несколькими неделями позже, сообщало о его смерти. Я связался с Министерством внутренних дел и узнал, что дядя Вилли был осужден на двенадцать лет за вооруженный грабеж. Преступление, за которое он был осужден, он совершил через несколько дней после того сумасшедшего, захватывающего летнего полдня.
Но, как я уже писал, в своих фантазиях я видел дядю Вилли в разных экзотических краях, где он вступал в рукопашную с людоедами или мчался на лыжах по горным склонам.
Обе версии соответствовали истине – но с различной степенью достоверности. Первая была обычной, досадной и окончательной. Другая – убедительной и возбуждающей фантазию, и, кроме того, она давала надежду на то, что дядя Вилли однажды вернется.
Чтобы отобразить все это в рукописи, мне пришлось отделиться от своего «я» и стать на объективную точку зрения. Так произошло раздвоение или, может быть, даже растроение моего «я». Я выступил в роли писателя. Здесь было мое «я» из воспоминаний. И мое «я», о котором я писал, главное действующее лицо этой истории.
Разница между действительной и фантастической правдой занимала мои мысли.
Я ежедневно напоминал себе об ошибочности моих воспоминаний. Так, к примеру, я знал, что сами воспоминания не являются историей. Важнейшие события вспоминаются в той последовательности, которая заложена в подсознании, и их реконструкция для моего повествования требует постоянных усилий.
Маленьким мальчиком я сломал руку, и в фотоальбоме, присланном мне Фелисити, нашелся снимок, подтверждавший это. Но произошел ли этот несчастный случай в начале моего обучения в школе или же после смерти бабушки? Все три события тогда оказали на меня сильное воздействие, все три стали ранними уроками жестокого произвола, свойственного жизни. Чтобы описать их, я попытался вспомнить их последовательность, но тщетно; память бросила меня на произвол судьбы. Я был вынужден заново воссоздать в памяти эти события и расположить их в каком-то более верном порядке, если хотел представить, как они повлияли на меня.
Сами основы памяти были незыблемы, и моя сломанная рука служила наглядным тому примером.
Я сломал левую руку. Это я знал абсолютно точно, потому что такие вещи нельзя изменить, и эта рука по сей день была несколько слабее, чем полагалось бы. Такого рода воспоминания и оказались под сомнением. Единственным документальным подтверждением перелома была пара черно-белых снимков, сделанных на семейном пикнике. На этих снимках на фоне залитого солнцем пейзажа был запечатлен печальный маленький мальчик, в котором я узнал себя. Его правая рука была в гипсе и висела на белой повязке.
Я наткнулся на эти фотографии в то самое время, когда описывал этот случай и открытие потрясло меня. Такое документальное свидетельство смутило и поразило меня, и я поневоле поставил под сомнение все прочие сведения, которые выдала мне память. Только с некоторым опозданием я понял, что произошло: фотограф, очевидно, отпечатал эти фотографии, зарядив ролик пленки в увеличитель не той стороной. Стоило повнимательнее изучить снимки – сначала я рассматривал только себя – и различные детали фона подтвердили мою догадку: вертикальная надпись на номере автомобиля, правостороннее движение на дорогах, пиджаки, застегнутые не на ту сторону, и прочее.
Все это было вполне объяснимо, но дало мне две точки зрения на свою особу: во-первых, я непременно должен был проверять и подтверждать свидетельствами развитие событий, которые до сих пор считал неизменными, и, во-вторых, ничего не мог вычеркнуть из прошлого.
Я приблизился ко второму перерыву в работе. Хотя мне нравилось, как идет моя новая работа, каждое следующее открытие порождало противодействия. Мне стало ясно двуличие прозы. Каждое предложение содержало в себе ложь.
Непосредственным следствием такого осознания стала полная ревизия; я перечитал все готовые страницы с самого начала и несколько раз переписал некоторые из отрывков. Каждая новая версия вносила улучшение, все большее сходство с жизнью. Описывая часть правды, я все ближе подходил к полной правде.
Когда я наконец приблизился к тому месту, на котором прервал свои труды, то натолкнулся на новые затруднения.
По мере того как моя история подвигалась от детства к отрочеству, а потом к юности, мне вспоминалось все больше людей. Не членов моей семьи, а посторонних, с которыми жизнь свела меня более или менее случайно и которые иногда становились частью этой жизни. В частности, существовала группа людей, с которыми я был знаком по университету, а также несколько женщин, с которыми имел отношения. Одна из них, девушка по имени Элис, в течение нескольких месяцев даже была моей нареченной. Мы хотели пожениться, но потом у нас все пошло наперекосяк, и мы расстались. Элис со временем вышла замуж за другого и родила двоих детей, но оставалась моей хорошей и верной подругой. Потом появилась Грейс, которая в последние годы сильно изменила мою жизнь.
И если я в своей одержимости хотел писать только правду, одну лишь правду, то каким-то образом должен был объяснить эти отношения. Каждая новая дружба означала продвижение в непосредственное прошлое, каждая любовная история так или иначе влияла на мои взгляды, меняя их. Хотя вероятность того, что кто-то прочтет рукопись, была очень мала, я, тем не менее, чувствовал себя неуютно из-за того, что все еще помню об этом.
Кое-что из того, о чем я упомянул, неприятно, и мне хотелось бы подробно описать свой сексуальный опыт, хотя и не в мельчайших подробностях.
Проще всего было бы изменить имен, места, даты, чтобы не раскрыть инкогнито вышеупомянутых лиц. Но это не было бы правдой, которую я хотел рассказать. Или можно было бы просто кое-что опустить: этот опыт был важен главным образом для меня.
Наконец я нашел решение, художественный прием: я создал новых друзей и партнеров, снабдив их вымышленной историей жизни и личностями. Одно или два из этих лиц были рядом со мной с самого детства, и вследствие этого оказывалось, что мы дружим на протяжении всей моей жизни, в то время как в действительности я потерял всякий контакт с друзьями детства, с которыми вместе вырос. Это сделало мой рассказ замечательно стройным, он оказался завершенным, связным и значительным.
В нем не было ничего лишнего: каждое запечатленное событие, каждое описанное лицо имело в моей истории свое предназначение.
Так, в трудах я учился познавать собственную жизнь. Правда была буквально подчинена верности действий: это была высшая, лучшая форма правды.
Тем временем, пока моя рукопись набирала объем, я вступил в стадию душевного подъема. Ночью я спал всего пять-шесть часов, а когда просыпался, первым делом садился за стол и прочитывал то, что написал накануне. Я все подчинил труду писателя, ел только тогда, когда голод принуждал меня к этому, спал только тогда, когда сильно уставал. Все остальное было мне безразлично: ремонтные работы по заказу Эдвина и Марджи я отложил на неопределенный срок.
За стенами дома весна перешла в долгое и невероятно жаркое лето. Сад оставался заросшим и запущенным, однако почва теперь высохла и потрескалась, а трава и сорняки пожелтели. Деревья поникли, маленький ручеек в глубине участка почти высох. В очередное посещение деревни я услышал озабоченные разговоры о погоде. Волна жары принесла с собой засуху; молочный скот стали забивать из-за недостатка кормов, отпуск воды был строго ограничен.
День за днем я сидел в своей белой комнате, ощущая теплый ток воздуха из открытого окна, и неутомимо работал над рукописью, полуголый и небритый, чувствуя себя уютно, довольный жизнью.
Потом я внезапно подошел к концу своей истории. Я внезапно перестал писать, потому что больше не мог вспомнить ни одного события.
Мне с трудом верилось в это. Я представлял себе финал как возвышенный, торжественный миг, как полное завершение своего духовного самоисследования. Вместо этого рассказ просто оборвался, без завершения, без откровения.
Предчувствуя безрезультатность своей работы, я испытал разочарование и тревогу. Я исследовал страницы рукописи, думая, что где-то допустил просчет. Все события образовали стройный ряд, но они закончились, мне нечего было больше сказать. До разрыва с Грейс, до смерти отца и до потери работы я жил в Тилбурне. Я не мог продолжать, потому что следующей стадией моей жизни стал сельский домик Эдвина. Где же окончание?
Я пришел к заключению, что единственный подходящий финал – только ложный. Другими словами, следовало по-новому связать свои воспоминания, ввести в нее вымышленные характеры, чтобы наконец закончить свою историю. Но сначала нужно признать, что во мне действительно сосуществуют две личности: я сам и персонаж истории.
В этом месте самоизучения я испытал угрызения совести – из-за того, что бросил работать в доме и саду. Я утратил и иллюзии по поводу своего творчества и способность создавать ткань повествования, а потому с толком использовал нежданный перерыв. Жаркий сентябрь подходил к концу; несколько дней я провел в саду, подстриг кусты и собрал фрукты, которые еще оставались на деревьях. Скосил лужайку и окопал высохший огород.
В заключение я покрасил вторую комнату на верхнем этаже. Оторвавшись от своей неудачной рукописи, я мысленно вновь и вновь возвращался к ней, и всякий раз у меня возникало желание переработать ее. Я понял: необходимо еще одно, последнее усилие, чтобы придать ей нужную форму. Необходимо – но ради этого, я должен был упорядочить свою жизнь.
Ключ к осмысленной, целеустремленной жизни, сказал я себе, – разделение на дни. План был разработан быстро:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
В третьей главе переделанной рукописи я взялся описывать то, что великолепно иллюстрировало эту дилемму. Это касалось дяди Уильяма, старшего брата моего отца.
В детстве я никогда не видел дядю Уильяма – или Вилли, как звал его отец. Его образ был расплывчатым, мать не одобряла Вилли, а для отца, он, очевидно, был чем-то вроде героя. Я помню, что отец уже в моем раннем детстве любил рассказывать истории о том, что они с Вилли вытворяли мальчишками и как попадали из одной переделки в другую. Вилли всегда и везде вызывал гнев, у него был особый талант шкодника. Отец стал известным и преуспевающим инженером, Вилли же, напротив, перебрал множество пользующихся дурной славой занятий, нанимался матросом, продавал подержанные автомобили и занимался сбытом залежалых товаров с государственных складов. Я не видел в этом ничего плохого, но матери это почему-то казалось сомнительным.
Однажды дядя Уильям появился у нас в доме и разом перевернул мою жизнь. Вилли оказался высоким и загорелым, у него была густая вьющаяся борода, и ездил он в открытом автомобиле со старомодным гудком. Он говорил ленивым, тягучим голосом, который я находил таким же будоражащим, как и все остальное в нем; он поднял меня над головой и вынес в сад, а я вопил во все горло. На его больших руках темнели мозоли, и он курил грязную трубку. Взгляд Вилли был устремлен вдаль. Потом он взял меня в одну из головокружительных автомобильных поездок; мы мчались по проселочной дороге с невероятной скоростью, и он просигналил полицейскому на мотоцикле. Он подарил мне игрушечный автомат, из которого можно было стрелять в комнате деревянными шариками и показал, как строят бревенчатый дом.
Потом он исчез, так же внезапно, как и появился, и я отправился спать. Я лежал в постели и прислушивался к голосам родителей: те бранились. Я не мог разобрать слов, дверь была закрыта, но голос отца гремел. Потом мать расплакалась.
Я больше никогда не видел дядю Уильяма, а мои родственники и родители его больше не упоминали. Пару раз я спрашивал о нем, но родители искусно меняли тему, как обычно делают, чтобы не возражать детям. Приблизительно через год отец рассказал мне, что дядя Вилли теперь работал «за границей где-то на Востоке» и что мы, вероятно, его больше никогда не увидим. Таким образом, в словах отца было что-то, что вызывало у меня сомнения, но я не был недоверчивым и вдумчивым ребенком и предпочитал верить тому, что мне говорили. Приключения Вилли за границей еще долго будоражили мое воображение; с небольшой помощью комиксов, к которым питал и питаю пристрастие, я видел дядю поднимающимся в горы, охотящимся в джунглях и прокладывающим железную дорогу. Все это вполне увязывалось с тем, что я о нем знал.
Когда я подрос и научился думать самостоятельно, мне стало ясно, что эти истории, вероятно, не соответствуют действительности и исчезновение Вилли, очевидно, вызвали какие-то другие обстоятельства, но образ Вилли Великолепного так и остался в моем воображении.
Только после смерти отца, разбирая бумаги, я узнал правду. Я натолкнулся на письмо от директора тюрьмы в Дурхэме, там говорилось, что дядя Уильям помещен в тюремный лазарет; второе письмо, датированное несколькими неделями позже, сообщало о его смерти. Я связался с Министерством внутренних дел и узнал, что дядя Вилли был осужден на двенадцать лет за вооруженный грабеж. Преступление, за которое он был осужден, он совершил через несколько дней после того сумасшедшего, захватывающего летнего полдня.
Но, как я уже писал, в своих фантазиях я видел дядю Вилли в разных экзотических краях, где он вступал в рукопашную с людоедами или мчался на лыжах по горным склонам.
Обе версии соответствовали истине – но с различной степенью достоверности. Первая была обычной, досадной и окончательной. Другая – убедительной и возбуждающей фантазию, и, кроме того, она давала надежду на то, что дядя Вилли однажды вернется.
Чтобы отобразить все это в рукописи, мне пришлось отделиться от своего «я» и стать на объективную точку зрения. Так произошло раздвоение или, может быть, даже растроение моего «я». Я выступил в роли писателя. Здесь было мое «я» из воспоминаний. И мое «я», о котором я писал, главное действующее лицо этой истории.
Разница между действительной и фантастической правдой занимала мои мысли.
Я ежедневно напоминал себе об ошибочности моих воспоминаний. Так, к примеру, я знал, что сами воспоминания не являются историей. Важнейшие события вспоминаются в той последовательности, которая заложена в подсознании, и их реконструкция для моего повествования требует постоянных усилий.
Маленьким мальчиком я сломал руку, и в фотоальбоме, присланном мне Фелисити, нашелся снимок, подтверждавший это. Но произошел ли этот несчастный случай в начале моего обучения в школе или же после смерти бабушки? Все три события тогда оказали на меня сильное воздействие, все три стали ранними уроками жестокого произвола, свойственного жизни. Чтобы описать их, я попытался вспомнить их последовательность, но тщетно; память бросила меня на произвол судьбы. Я был вынужден заново воссоздать в памяти эти события и расположить их в каком-то более верном порядке, если хотел представить, как они повлияли на меня.
Сами основы памяти были незыблемы, и моя сломанная рука служила наглядным тому примером.
Я сломал левую руку. Это я знал абсолютно точно, потому что такие вещи нельзя изменить, и эта рука по сей день была несколько слабее, чем полагалось бы. Такого рода воспоминания и оказались под сомнением. Единственным документальным подтверждением перелома была пара черно-белых снимков, сделанных на семейном пикнике. На этих снимках на фоне залитого солнцем пейзажа был запечатлен печальный маленький мальчик, в котором я узнал себя. Его правая рука была в гипсе и висела на белой повязке.
Я наткнулся на эти фотографии в то самое время, когда описывал этот случай и открытие потрясло меня. Такое документальное свидетельство смутило и поразило меня, и я поневоле поставил под сомнение все прочие сведения, которые выдала мне память. Только с некоторым опозданием я понял, что произошло: фотограф, очевидно, отпечатал эти фотографии, зарядив ролик пленки в увеличитель не той стороной. Стоило повнимательнее изучить снимки – сначала я рассматривал только себя – и различные детали фона подтвердили мою догадку: вертикальная надпись на номере автомобиля, правостороннее движение на дорогах, пиджаки, застегнутые не на ту сторону, и прочее.
Все это было вполне объяснимо, но дало мне две точки зрения на свою особу: во-первых, я непременно должен был проверять и подтверждать свидетельствами развитие событий, которые до сих пор считал неизменными, и, во-вторых, ничего не мог вычеркнуть из прошлого.
Я приблизился ко второму перерыву в работе. Хотя мне нравилось, как идет моя новая работа, каждое следующее открытие порождало противодействия. Мне стало ясно двуличие прозы. Каждое предложение содержало в себе ложь.
Непосредственным следствием такого осознания стала полная ревизия; я перечитал все готовые страницы с самого начала и несколько раз переписал некоторые из отрывков. Каждая новая версия вносила улучшение, все большее сходство с жизнью. Описывая часть правды, я все ближе подходил к полной правде.
Когда я наконец приблизился к тому месту, на котором прервал свои труды, то натолкнулся на новые затруднения.
По мере того как моя история подвигалась от детства к отрочеству, а потом к юности, мне вспоминалось все больше людей. Не членов моей семьи, а посторонних, с которыми жизнь свела меня более или менее случайно и которые иногда становились частью этой жизни. В частности, существовала группа людей, с которыми я был знаком по университету, а также несколько женщин, с которыми имел отношения. Одна из них, девушка по имени Элис, в течение нескольких месяцев даже была моей нареченной. Мы хотели пожениться, но потом у нас все пошло наперекосяк, и мы расстались. Элис со временем вышла замуж за другого и родила двоих детей, но оставалась моей хорошей и верной подругой. Потом появилась Грейс, которая в последние годы сильно изменила мою жизнь.
И если я в своей одержимости хотел писать только правду, одну лишь правду, то каким-то образом должен был объяснить эти отношения. Каждая новая дружба означала продвижение в непосредственное прошлое, каждая любовная история так или иначе влияла на мои взгляды, меняя их. Хотя вероятность того, что кто-то прочтет рукопись, была очень мала, я, тем не менее, чувствовал себя неуютно из-за того, что все еще помню об этом.
Кое-что из того, о чем я упомянул, неприятно, и мне хотелось бы подробно описать свой сексуальный опыт, хотя и не в мельчайших подробностях.
Проще всего было бы изменить имен, места, даты, чтобы не раскрыть инкогнито вышеупомянутых лиц. Но это не было бы правдой, которую я хотел рассказать. Или можно было бы просто кое-что опустить: этот опыт был важен главным образом для меня.
Наконец я нашел решение, художественный прием: я создал новых друзей и партнеров, снабдив их вымышленной историей жизни и личностями. Одно или два из этих лиц были рядом со мной с самого детства, и вследствие этого оказывалось, что мы дружим на протяжении всей моей жизни, в то время как в действительности я потерял всякий контакт с друзьями детства, с которыми вместе вырос. Это сделало мой рассказ замечательно стройным, он оказался завершенным, связным и значительным.
В нем не было ничего лишнего: каждое запечатленное событие, каждое описанное лицо имело в моей истории свое предназначение.
Так, в трудах я учился познавать собственную жизнь. Правда была буквально подчинена верности действий: это была высшая, лучшая форма правды.
Тем временем, пока моя рукопись набирала объем, я вступил в стадию душевного подъема. Ночью я спал всего пять-шесть часов, а когда просыпался, первым делом садился за стол и прочитывал то, что написал накануне. Я все подчинил труду писателя, ел только тогда, когда голод принуждал меня к этому, спал только тогда, когда сильно уставал. Все остальное было мне безразлично: ремонтные работы по заказу Эдвина и Марджи я отложил на неопределенный срок.
За стенами дома весна перешла в долгое и невероятно жаркое лето. Сад оставался заросшим и запущенным, однако почва теперь высохла и потрескалась, а трава и сорняки пожелтели. Деревья поникли, маленький ручеек в глубине участка почти высох. В очередное посещение деревни я услышал озабоченные разговоры о погоде. Волна жары принесла с собой засуху; молочный скот стали забивать из-за недостатка кормов, отпуск воды был строго ограничен.
День за днем я сидел в своей белой комнате, ощущая теплый ток воздуха из открытого окна, и неутомимо работал над рукописью, полуголый и небритый, чувствуя себя уютно, довольный жизнью.
Потом я внезапно подошел к концу своей истории. Я внезапно перестал писать, потому что больше не мог вспомнить ни одного события.
Мне с трудом верилось в это. Я представлял себе финал как возвышенный, торжественный миг, как полное завершение своего духовного самоисследования. Вместо этого рассказ просто оборвался, без завершения, без откровения.
Предчувствуя безрезультатность своей работы, я испытал разочарование и тревогу. Я исследовал страницы рукописи, думая, что где-то допустил просчет. Все события образовали стройный ряд, но они закончились, мне нечего было больше сказать. До разрыва с Грейс, до смерти отца и до потери работы я жил в Тилбурне. Я не мог продолжать, потому что следующей стадией моей жизни стал сельский домик Эдвина. Где же окончание?
Я пришел к заключению, что единственный подходящий финал – только ложный. Другими словами, следовало по-новому связать свои воспоминания, ввести в нее вымышленные характеры, чтобы наконец закончить свою историю. Но сначала нужно признать, что во мне действительно сосуществуют две личности: я сам и персонаж истории.
В этом месте самоизучения я испытал угрызения совести – из-за того, что бросил работать в доме и саду. Я утратил и иллюзии по поводу своего творчества и способность создавать ткань повествования, а потому с толком использовал нежданный перерыв. Жаркий сентябрь подходил к концу; несколько дней я провел в саду, подстриг кусты и собрал фрукты, которые еще оставались на деревьях. Скосил лужайку и окопал высохший огород.
В заключение я покрасил вторую комнату на верхнем этаже. Оторвавшись от своей неудачной рукописи, я мысленно вновь и вновь возвращался к ней, и всякий раз у меня возникало желание переработать ее. Я понял: необходимо еще одно, последнее усилие, чтобы придать ей нужную форму. Необходимо – но ради этого, я должен был упорядочить свою жизнь.
Ключ к осмысленной, целеустремленной жизни, сказал я себе, – разделение на дни. План был разработан быстро:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36