Оно
расшифровывалось для него словами Марины Цветаевой: "Разбросанным в пыли
по магазинам (Где их никто не брал и не берет!), Моим стихам, как
драгоценным винам, настанет свой черед". Если в этом чувстве и было
что-то унизительное, то не для него - скорее для окружающего мира. Но,
замерев перед витриной, он вдруг понял, что пылится под этим небом не
как сосуд с драгоценным вином, а именно как ботинки с пряжками-арфами.
Кроме того, он понял еще одно: вечность, в которую он раньше верил,
могла существовать только на государственных дотациях - или, что то же
самое, как нечто запрещенное государством. Больше того, существовать она
могла только в качестве полуосознанного воспоминания какой-нибудь Маньки
из обувного. А ей, точно так же, как ему самому, эту сомнительную
вечность просто вставляли в голову в одном контейнере с природоведением
и неорганической химией. Вечность была произвольной - если бы, скажем,
не Сталин убил Троцкого, а наоборот, ее населяли бы совсем другие лица.
Но даже это было неважно, потому что Татарский ясно понимал: при любом
раскладе Маньке просто не до вечности, и, когда она окончательно
перестанет в нее верить, никакой вечности больше не будет, потому что
где ей тогда быть? Или, как он записал в свою книжечку, придя домой:
"Когда исчезает субъект вечности, то исчезают и все ее объекты, - а
единственным субъектом вечности является тот, кто хоть изредка про нее
вспоминает".
Больше он не писал стихов: с гибелью советской власти они потеряли
смысл и ценность. Последние строки, созданные им сразу после этого
события, были навеяны песней группы ДДТ ("Что такое осень - это
листья...") и аллюзиями из позднего Достоевского. Кончалось
стихотворение так:
Что такое вечность - это банька,
Вечность - это банька с пауками.
Если эту баньку
Позабудет Манька,
Что же будет с Родиной и с нами?
ДРАФТ ПОДИУМ
Как только вечность исчезла, Татарский оказался в настоящем.
Выяснилось, что он совершенно ничего не знает про мир, который успел
возникнуть вокруг за несколько последних лет.
Этот мир был очень странным. Внешне он изменился мало - разве что
на улицах стало больше нищих, а все вокруг - дома, деревья, скамейки на
улицах - вдруг как-то сразу постарело и опустилось. Сказать, что мир
стал иным по своей сущности, тоже было нельзя, потому что никакой
сущности у него теперь не было. Во всем царила страшноватая
неопределенность. Несмотря на это, по улицам неслись потоки "мерседесов"
и "тойот", в которых сидели абсолютно уверенные в себе и происходящем
крепыши, и даже была, если верить газетам, какая-то внешняя политика.
По телевизору между тем показывали те же самые хари, от которых
всех тошнило последние двадцать лет. Теперь они говорили точь-в-точь то
самое, за что раньше сажали других, только были гораздо смелее, тверже и
радикальнее. Татарский часто представлял себе Германию сорок шестого
года, где доктор Геббельс истерически орет по радио о пропасти, в
которую фашизм увлек нацию, бывший комендант Освенцима возглавляет
комиссию по отлову нацистских преступников, генералы СС просто и
доходчиво говорят о либеральных ценностях, а возглавляет всю лавочку
прозревший наконец гауляйтер Восточной Пруссии. Татарский, конечно,
ненавидел советскую власть в большинстве ее проявлений, но все же ему
было непонятно - стоило ли менять империю зла на банановую республику
зла, которая импортирует бананы из Финляндии.
Впрочем, Татарский никогда не был большим моралистом, поэтому его
занимала не столько оценка происходящего, сколько проблема выживания.
Никаких связей, которые могли бы ему помочь, у него не было, поэтому он
подошел к делу самым простым образом - устроился продавцом в
коммерческий ларек недалеко от дома.
Работа была простой, но нервной. В ларьке было полутемно и
прохладно, как в танке; с миром его соединяло крохотное окошко, сквозь
которое еле можно было просунуть бутылку шампанского. От возможных
неприятностей Татарского защищала решетка из толстых прутьев, грубо
приваренная к стенам. По вечерам он сдавал выручку пожилому чечену с
тяжелым золотым перстнем; иногда даже удавалось выкроить кое-что поверх
зарплаты. Время от времени к ларьку подходили начинающие бандиты и
ломающимися голосами требовали денег за свою крышу. Татарский устало
отсылал их к Гусейну. Гусейн был худеньким невысоким парнем с постоянно
маслянистыми от опиатов глазами; обычно он лежал на матраце в полупустом
вагончике, которым кончалась шеренга ларьков, и слушал суфийскую музыку.
Кроме матраца, в вагончике были стол и несгораемый шкаф, в котором
лежало много денег и стояла замысловатая модель автомата Калашникова с
подствольным гранатометом.
Работая в ларьке (продолжалось это чуть меньше года), Татарский
приобрел два новых качества. Первым был цинизм, бескрайний, как вид с
Останкинской телебашни. Второе качество было удивительным и
труднообъяснимым. Татарскому достаточно было коротко глянуть на руки
клиента, чтобы понять, можно ли его обсчитать и на сколько именно, можно
ли ему нахамить или нет, вероятна ли возможность получить фальшивую
банкноту и можно ли самому сунуть такую банкноту вместе со сдачей. Здесь
не существовало никакой четкой системы. Иногда в окошке появлялся кулак,
похожий на волосатую дыню, но было ясно, что его обладателя можно смело
посылать во все шесть направлений. А иногда сердце Татарского тревожно
замирало при виде узкой женской ладони с наманикюренными ногтями.
Однажды у Татарского спросили пачку "Давидофф". Рука, положившая
смятую стотысячную купюру на прилавок, была малоинтересной. Татарский
отметил тонкую, еле заметную дрожь пальцев, посмотрел на аккуратно
опиленные ногти и понял, что клиент злоупотребляет стимуляторами. Это
вполне мог быть, например, бандит средней руки или бизнесмен - или, как
чаще всего бывало, нечто среднее.
- Какой "Давидофф"? Простой или облегченный? - спросил Татарский.
- Облегченный, - ответил клиент, наклонился и заглянул в окошко.
Татарский вздрогнул - перед ним стоял его однокурсник по
Литинституту Сергей Морковин. Когда-то он был одной из самых ярких
личностей на курсе и сильно косил под Маяковского - носил желтый свитер
и писал эпатирующие стихи ("Мой стих, членораздельный, как топор..." или
"О, Лица Крика! О, Мата Хари!"). Он почти не изменился, только в волосах
появился аккуратный пробор, а в проборе - несколько седых волос.
- Вова? - спросил Морковин удивленно. - Что ты тут делаешь?
Татарский не нашелся, что ответить.
- Понятно, - сказал Морковин. - А ну-ка пойдем отсюда к черту.
После недолгих уговоров Татарский закрыл палатку на ключ и,
боязливо косясь на вагончик Гусейна, пошел вслед за Морковиным к его
машине. Они поехали в дорогой китайский ресторан "Храм Луны", поужинали,
сильно выпили, и Морковин рассказал, чем он в последнее время занимался.
А занимался он рекламой.
- Вова, - говорил он, хватая Татарского за руку и сверкая глазами,
- сейчас особое время. Такого никогда раньше не было и никогда потом не
будет. Лихорадка, как на Клондайке. Через два года все уже будет
схвачено. А сейчас есть реальная возможность вписаться в эту систему,
придя прямо с улицы. Ты чего, в НьюЙорке полжизни кладут, чтобы только с
правильными людьми встретиться за обедом, а у нас...
Многого из того, что говорил Морковин, Татарский просто не понимал.
Единственное, что он четко уяснил из разговора, - это схему
функционирования бизнеса эпохи первоначального накопления и его
взаимоотношения с рекламой.
- В целом, - говорил Морковин, - происходит это примерно так.
Человек берет кредит. На этот кредит он снимает офис, покупает джип
"чероки" и восемь ящиков "Смирновской". Когда "Смирновская" кончается,
выясняется, что джип разбит, офис заблеван, а кредит надо отдавать.
Тогда берется второй кредит - в три раза больше первого. Из него гасится
первый кредит, покупается джип "гранд чероки" и шестнадцать ящиков
"Абсолюта". Когда "Абсолют"...
- Я понял, - перебил Татарский. - А что в конце?
- Два варианта. Если банк, которому человек должен, бандитский, то
его в какой-то момент убивают. Поскольку других банков у нас нет, так
обычно и происходит. Если человек, наоборот, сам бандит, то последний
кредит перекидывается на Государственный банк, а человек объявляет себя
банкротом. К нему в офис приходят судебные исполнители, описывают пустые
бутылки и заблеванный факс, а он через некоторое время начинает все
сначала. Правда, у Госбанка сейчас появились свои бандиты, так что
ситуация чуть сложнее, но в целом картина не изменилась.
- Ага, - задумчиво сказал Татарский. - Но я не понял, какое
отношение все это имеет к рекламе.
- Вот здесь и начинается самое главное. Когда примерно половина
"Смирновской" или "Абсолюта" еще не выпита, джип еще ездит, а смерть
кажется далекой и абстрактной, в голове у человека, который все это
заварил, происходит своеобразная химическая реакция. В нем просыпается
чувство безграничного величия, и он заказывает себе рекламный клип.
Причем он требует, чтобы этот клип был круче, чем у других идиотов. По
деньгам на это уходит примерно треть каждого кредита. Психологически все
понятно. Открыл человек какое-нибудь малое предприятие "Эверест", и так
ему хочется увидеть свой логотипчик по первому каналу, гденибудь между
"БМВ" и "Кока-колой", что хоть в петлю. Так вот, в момент, когда в
голове у клиента происходит эта реакция, из кустов появляемся мы.
Татарскому было очень приятно услышать это "мы".
- Ситуация выглядит так, - продолжал Морковин. - Есть несколько
студий, которые делают ролики. Им позарез нужны толковые сценаристы,
потому что от сценариста сейчас зависит все. Работа заключается в
следующем - люди со студии находят клиента, который хочет показать себя
по телевизору. Ты на него смотришь. Он что-то говорит. Ты его
выслушиваешь. Потом ты пишешь сценарий. Он обычно размером в страницу,
потому что клипы короткие. Это может занять у тебя две минуты, но ты
приходишь к нему не раньше чем через неделю, - он должен считать, что
все это время ты бегал по комнате, держась руками за голову, и думал,
думал, думал. Он читает то, что ты написал, и, в зависимости от того,
нравится ему сценарий или нет, заказывает ролик твоим людям или
обращается к другим. Поэтому для студии, с которой ты работаешь, ты
самый важный персонаж. От тебя зависит заказ. И если тебе удается
загипнотизировать клиента, ты берешь десять процентов от общей стоимости
ролика.
- А сколько стоит ролик?
- Обычно от пятнадцати до тридцати. В среднем считаем, что
двадцать.
- Чего? - недоверчиво спросил Татарский.
- Господи, ну не рублей же. Тысяч долларов.
Татарский за долю секунды сосчитал, сколько будет десять процентов
от двадцати тысяч, сглотнул и по-собачьи посмотрел на Морковина.
- Это, конечно, ненадолго, - сказал Морковин. - Пройдет год или
два, и все будет выглядеть иначе. Вместо всякой пузатой мелочи, которая
кредитуется по пустякам, люди будут брать миллионы баксов. Вместо
джипов, которые бьют о фонари, будут замки во Франции и острова в Тихом
океане. Вместо вольных стрелков будут серьезные конторы. Но суть
происходящего в этой стране всегда будет той же самой. Поэтому и принцип
нашей работы не изменится никогда.
- Господи, - сказал Татарский, - такие деньги... Как-то даже
боязно.
- Вечный вопрос, - засмеялся Морковин. - Тварь ли я дрожащая или
право имею?
- Ты, похоже, на него ответил.
- Да, - сказал Морковин, - было дело.
- И как же?
- А очень просто. Тварь дрожащая, у которой есть неотъемлемые
права. И лэвэ тоже. Кстати, может тебе одолжить, а? У тебя вид какой-то
запущенный. Отдашь, когда раскрутишься.
- Спасибо, у меня пока есть, - сказал Татарский. - А ты не знаешь
случайно, откуда это слово взялось - "лэвэ"? Мои чечены говорят, что его
и на Аравийском полуострове понимают. Даже в английском что-то похожее
есть...
- Случайно знаю, - ответил Морковин. - Это от латинских букв "L" и
"V". Аббревиатура liberal values*.
На следующий день Морковин отвел Татарского в довольно странное
место. Оно называлось "Драфт Подиум" (после нескольких минут напряженной
умственной работы Татарский оставил попытки понять, что это означает).
Помещался "Драфт Подиум" в подвале старого кирпичного дома недалеко от
центра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
расшифровывалось для него словами Марины Цветаевой: "Разбросанным в пыли
по магазинам (Где их никто не брал и не берет!), Моим стихам, как
драгоценным винам, настанет свой черед". Если в этом чувстве и было
что-то унизительное, то не для него - скорее для окружающего мира. Но,
замерев перед витриной, он вдруг понял, что пылится под этим небом не
как сосуд с драгоценным вином, а именно как ботинки с пряжками-арфами.
Кроме того, он понял еще одно: вечность, в которую он раньше верил,
могла существовать только на государственных дотациях - или, что то же
самое, как нечто запрещенное государством. Больше того, существовать она
могла только в качестве полуосознанного воспоминания какой-нибудь Маньки
из обувного. А ей, точно так же, как ему самому, эту сомнительную
вечность просто вставляли в голову в одном контейнере с природоведением
и неорганической химией. Вечность была произвольной - если бы, скажем,
не Сталин убил Троцкого, а наоборот, ее населяли бы совсем другие лица.
Но даже это было неважно, потому что Татарский ясно понимал: при любом
раскладе Маньке просто не до вечности, и, когда она окончательно
перестанет в нее верить, никакой вечности больше не будет, потому что
где ей тогда быть? Или, как он записал в свою книжечку, придя домой:
"Когда исчезает субъект вечности, то исчезают и все ее объекты, - а
единственным субъектом вечности является тот, кто хоть изредка про нее
вспоминает".
Больше он не писал стихов: с гибелью советской власти они потеряли
смысл и ценность. Последние строки, созданные им сразу после этого
события, были навеяны песней группы ДДТ ("Что такое осень - это
листья...") и аллюзиями из позднего Достоевского. Кончалось
стихотворение так:
Что такое вечность - это банька,
Вечность - это банька с пауками.
Если эту баньку
Позабудет Манька,
Что же будет с Родиной и с нами?
ДРАФТ ПОДИУМ
Как только вечность исчезла, Татарский оказался в настоящем.
Выяснилось, что он совершенно ничего не знает про мир, который успел
возникнуть вокруг за несколько последних лет.
Этот мир был очень странным. Внешне он изменился мало - разве что
на улицах стало больше нищих, а все вокруг - дома, деревья, скамейки на
улицах - вдруг как-то сразу постарело и опустилось. Сказать, что мир
стал иным по своей сущности, тоже было нельзя, потому что никакой
сущности у него теперь не было. Во всем царила страшноватая
неопределенность. Несмотря на это, по улицам неслись потоки "мерседесов"
и "тойот", в которых сидели абсолютно уверенные в себе и происходящем
крепыши, и даже была, если верить газетам, какая-то внешняя политика.
По телевизору между тем показывали те же самые хари, от которых
всех тошнило последние двадцать лет. Теперь они говорили точь-в-точь то
самое, за что раньше сажали других, только были гораздо смелее, тверже и
радикальнее. Татарский часто представлял себе Германию сорок шестого
года, где доктор Геббельс истерически орет по радио о пропасти, в
которую фашизм увлек нацию, бывший комендант Освенцима возглавляет
комиссию по отлову нацистских преступников, генералы СС просто и
доходчиво говорят о либеральных ценностях, а возглавляет всю лавочку
прозревший наконец гауляйтер Восточной Пруссии. Татарский, конечно,
ненавидел советскую власть в большинстве ее проявлений, но все же ему
было непонятно - стоило ли менять империю зла на банановую республику
зла, которая импортирует бананы из Финляндии.
Впрочем, Татарский никогда не был большим моралистом, поэтому его
занимала не столько оценка происходящего, сколько проблема выживания.
Никаких связей, которые могли бы ему помочь, у него не было, поэтому он
подошел к делу самым простым образом - устроился продавцом в
коммерческий ларек недалеко от дома.
Работа была простой, но нервной. В ларьке было полутемно и
прохладно, как в танке; с миром его соединяло крохотное окошко, сквозь
которое еле можно было просунуть бутылку шампанского. От возможных
неприятностей Татарского защищала решетка из толстых прутьев, грубо
приваренная к стенам. По вечерам он сдавал выручку пожилому чечену с
тяжелым золотым перстнем; иногда даже удавалось выкроить кое-что поверх
зарплаты. Время от времени к ларьку подходили начинающие бандиты и
ломающимися голосами требовали денег за свою крышу. Татарский устало
отсылал их к Гусейну. Гусейн был худеньким невысоким парнем с постоянно
маслянистыми от опиатов глазами; обычно он лежал на матраце в полупустом
вагончике, которым кончалась шеренга ларьков, и слушал суфийскую музыку.
Кроме матраца, в вагончике были стол и несгораемый шкаф, в котором
лежало много денег и стояла замысловатая модель автомата Калашникова с
подствольным гранатометом.
Работая в ларьке (продолжалось это чуть меньше года), Татарский
приобрел два новых качества. Первым был цинизм, бескрайний, как вид с
Останкинской телебашни. Второе качество было удивительным и
труднообъяснимым. Татарскому достаточно было коротко глянуть на руки
клиента, чтобы понять, можно ли его обсчитать и на сколько именно, можно
ли ему нахамить или нет, вероятна ли возможность получить фальшивую
банкноту и можно ли самому сунуть такую банкноту вместе со сдачей. Здесь
не существовало никакой четкой системы. Иногда в окошке появлялся кулак,
похожий на волосатую дыню, но было ясно, что его обладателя можно смело
посылать во все шесть направлений. А иногда сердце Татарского тревожно
замирало при виде узкой женской ладони с наманикюренными ногтями.
Однажды у Татарского спросили пачку "Давидофф". Рука, положившая
смятую стотысячную купюру на прилавок, была малоинтересной. Татарский
отметил тонкую, еле заметную дрожь пальцев, посмотрел на аккуратно
опиленные ногти и понял, что клиент злоупотребляет стимуляторами. Это
вполне мог быть, например, бандит средней руки или бизнесмен - или, как
чаще всего бывало, нечто среднее.
- Какой "Давидофф"? Простой или облегченный? - спросил Татарский.
- Облегченный, - ответил клиент, наклонился и заглянул в окошко.
Татарский вздрогнул - перед ним стоял его однокурсник по
Литинституту Сергей Морковин. Когда-то он был одной из самых ярких
личностей на курсе и сильно косил под Маяковского - носил желтый свитер
и писал эпатирующие стихи ("Мой стих, членораздельный, как топор..." или
"О, Лица Крика! О, Мата Хари!"). Он почти не изменился, только в волосах
появился аккуратный пробор, а в проборе - несколько седых волос.
- Вова? - спросил Морковин удивленно. - Что ты тут делаешь?
Татарский не нашелся, что ответить.
- Понятно, - сказал Морковин. - А ну-ка пойдем отсюда к черту.
После недолгих уговоров Татарский закрыл палатку на ключ и,
боязливо косясь на вагончик Гусейна, пошел вслед за Морковиным к его
машине. Они поехали в дорогой китайский ресторан "Храм Луны", поужинали,
сильно выпили, и Морковин рассказал, чем он в последнее время занимался.
А занимался он рекламой.
- Вова, - говорил он, хватая Татарского за руку и сверкая глазами,
- сейчас особое время. Такого никогда раньше не было и никогда потом не
будет. Лихорадка, как на Клондайке. Через два года все уже будет
схвачено. А сейчас есть реальная возможность вписаться в эту систему,
придя прямо с улицы. Ты чего, в НьюЙорке полжизни кладут, чтобы только с
правильными людьми встретиться за обедом, а у нас...
Многого из того, что говорил Морковин, Татарский просто не понимал.
Единственное, что он четко уяснил из разговора, - это схему
функционирования бизнеса эпохи первоначального накопления и его
взаимоотношения с рекламой.
- В целом, - говорил Морковин, - происходит это примерно так.
Человек берет кредит. На этот кредит он снимает офис, покупает джип
"чероки" и восемь ящиков "Смирновской". Когда "Смирновская" кончается,
выясняется, что джип разбит, офис заблеван, а кредит надо отдавать.
Тогда берется второй кредит - в три раза больше первого. Из него гасится
первый кредит, покупается джип "гранд чероки" и шестнадцать ящиков
"Абсолюта". Когда "Абсолют"...
- Я понял, - перебил Татарский. - А что в конце?
- Два варианта. Если банк, которому человек должен, бандитский, то
его в какой-то момент убивают. Поскольку других банков у нас нет, так
обычно и происходит. Если человек, наоборот, сам бандит, то последний
кредит перекидывается на Государственный банк, а человек объявляет себя
банкротом. К нему в офис приходят судебные исполнители, описывают пустые
бутылки и заблеванный факс, а он через некоторое время начинает все
сначала. Правда, у Госбанка сейчас появились свои бандиты, так что
ситуация чуть сложнее, но в целом картина не изменилась.
- Ага, - задумчиво сказал Татарский. - Но я не понял, какое
отношение все это имеет к рекламе.
- Вот здесь и начинается самое главное. Когда примерно половина
"Смирновской" или "Абсолюта" еще не выпита, джип еще ездит, а смерть
кажется далекой и абстрактной, в голове у человека, который все это
заварил, происходит своеобразная химическая реакция. В нем просыпается
чувство безграничного величия, и он заказывает себе рекламный клип.
Причем он требует, чтобы этот клип был круче, чем у других идиотов. По
деньгам на это уходит примерно треть каждого кредита. Психологически все
понятно. Открыл человек какое-нибудь малое предприятие "Эверест", и так
ему хочется увидеть свой логотипчик по первому каналу, гденибудь между
"БМВ" и "Кока-колой", что хоть в петлю. Так вот, в момент, когда в
голове у клиента происходит эта реакция, из кустов появляемся мы.
Татарскому было очень приятно услышать это "мы".
- Ситуация выглядит так, - продолжал Морковин. - Есть несколько
студий, которые делают ролики. Им позарез нужны толковые сценаристы,
потому что от сценариста сейчас зависит все. Работа заключается в
следующем - люди со студии находят клиента, который хочет показать себя
по телевизору. Ты на него смотришь. Он что-то говорит. Ты его
выслушиваешь. Потом ты пишешь сценарий. Он обычно размером в страницу,
потому что клипы короткие. Это может занять у тебя две минуты, но ты
приходишь к нему не раньше чем через неделю, - он должен считать, что
все это время ты бегал по комнате, держась руками за голову, и думал,
думал, думал. Он читает то, что ты написал, и, в зависимости от того,
нравится ему сценарий или нет, заказывает ролик твоим людям или
обращается к другим. Поэтому для студии, с которой ты работаешь, ты
самый важный персонаж. От тебя зависит заказ. И если тебе удается
загипнотизировать клиента, ты берешь десять процентов от общей стоимости
ролика.
- А сколько стоит ролик?
- Обычно от пятнадцати до тридцати. В среднем считаем, что
двадцать.
- Чего? - недоверчиво спросил Татарский.
- Господи, ну не рублей же. Тысяч долларов.
Татарский за долю секунды сосчитал, сколько будет десять процентов
от двадцати тысяч, сглотнул и по-собачьи посмотрел на Морковина.
- Это, конечно, ненадолго, - сказал Морковин. - Пройдет год или
два, и все будет выглядеть иначе. Вместо всякой пузатой мелочи, которая
кредитуется по пустякам, люди будут брать миллионы баксов. Вместо
джипов, которые бьют о фонари, будут замки во Франции и острова в Тихом
океане. Вместо вольных стрелков будут серьезные конторы. Но суть
происходящего в этой стране всегда будет той же самой. Поэтому и принцип
нашей работы не изменится никогда.
- Господи, - сказал Татарский, - такие деньги... Как-то даже
боязно.
- Вечный вопрос, - засмеялся Морковин. - Тварь ли я дрожащая или
право имею?
- Ты, похоже, на него ответил.
- Да, - сказал Морковин, - было дело.
- И как же?
- А очень просто. Тварь дрожащая, у которой есть неотъемлемые
права. И лэвэ тоже. Кстати, может тебе одолжить, а? У тебя вид какой-то
запущенный. Отдашь, когда раскрутишься.
- Спасибо, у меня пока есть, - сказал Татарский. - А ты не знаешь
случайно, откуда это слово взялось - "лэвэ"? Мои чечены говорят, что его
и на Аравийском полуострове понимают. Даже в английском что-то похожее
есть...
- Случайно знаю, - ответил Морковин. - Это от латинских букв "L" и
"V". Аббревиатура liberal values*.
На следующий день Морковин отвел Татарского в довольно странное
место. Оно называлось "Драфт Подиум" (после нескольких минут напряженной
умственной работы Татарский оставил попытки понять, что это означает).
Помещался "Драфт Подиум" в подвале старого кирпичного дома недалеко от
центра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39