— Свобода Володаровна. Я… я нездешняя. А куда подевался твой друг?
— Руфус? Я дал ему задание отчистить твое платье так тщательно, как только получится. Но он и потом не станет нас тревожить. У него такая же фляга, она не даст ему соскучиться. Преданный человек, храбрый, но недалекого ума.
— Значит, он твой слуга?
Какая-то тень пробежала по его лицу — или ей почудилось?
— Он мой товарищ с давних-давних времен. Потерял руку в бою, защищая меня со спины, когда шайка саксов набросилась на нас из засады. И все равно он продолжал биться левой рукой, и нам удалось спастись.
— Кто эти саксы? Разбойники? Такая серьезная рана должна бы вывести его из строя, а для большинства была бы смертельной.
— Мы с ним крепкая парочка. Но хватит про нас. Как тебе случилось выйти из дому в темную пору, Свобода Володаровна? Ты явно не из тех, для кого это дело привычное. Чистое везение, что мы с Руфусом оказались неподалеку. Задержались, выпивая с одним русским купцом, с которым познакомились накануне, наконец пожелали ему спокойной ночи, поскольку нам вставать спозаранку, пошли к себе, и вот… Сдается, сам Господь не допустил, чтобы достойную госпожу, как ты, постигло гнусное посягательство.
Вино возбуждало ее, отдаваясь жаром в крови. Она не забыла советов Глеба держаться настороже, но как-то само собой получилось, что рассказала Кадоку не меньше, чем Глеб Ольге Борисовне и, надо полагать, Игорю Олеговичу. Точные негромкие вопросы собеседника делали задачу совсем не сложной.
— Выходит, — вымолвил он наконец, — мы спасли тебя от позора. Пьяный наемник отделал бы тебя так, что тебе нипочем не скрыть бы от других тяжкую правду, а может, он и вовсе замучил бы тебя насмерть. — Кадок помолчал. — А так ты можешь сказать своей хозяйке и повторить тому, кто выступает твоим попечителем, что забылась в молитве и задержалась в церкви допоздна.
Она возмутилась:
— Неужели я должна им лгать? У меня есть понятие о чести!
— Перестань, — усмехнулся он. — Ты ведь не вчера родилась и не в обители выросла. — Она не вполне поняла, какую обитель он имеет в виду, но общий смысл его слов был ясен. — Разве тебе в жизни не случалось убедиться, что ложь, безвредная ложь может служить щитом против непоправимой беды? Зачем же ставить доброго Глеба, который так о тебе печется, в неловкое положение? — И дерзко: — Доставив портовому посреднику замечательную новую жену, Глеб может в дальнейшем рассчитывать на самые выгодные сделки. Не порти ему песню. Свобода!
Чтобы скрыть смущение, она выпила вино до капли. Кадок без промедления наполнил чарку опять и сказал:
— Я все понимаю. Ты молода, а молодость тяготеет к самообману. Тем не менее, раз ты решилась начать новую жизнь, отличную от прежней, значит, в тебе есть воображение и смелость, каких и среди мужчин поискать. Будь умницей, как тебе и пристало…
В душе вдруг поднялось давнее чувство одиночества. Впрочем, она выучилась искать и находить в этом чувстве отрадную сторону.
— Ты говоришь почти как мой дедушка. Сколько тебе лет? Он ответил шутливо:
— Еще не совсем сносился…
Ей страстно захотелось выяснить все доподлинно. Она наклонилась к Кадоку, прекрасно сознавая, что открывает ему свою грудь. Вино шумело в голове, как пчелы на цветочном лугу.
— Ты так ничего и не сказал о себе. Кто ты и что ты? Про себя она подумала: князь, боярин, какого пристало звать по имени-отчеству? Побочный отпрыск лесных богов?
— Просто торговец, — ответил он. — Ходил сюда много лет, пока не сколотил состояние, чтоб обзавестись собственным кораблем. Торгую добрым товаром — янтарем и мехами с севера, платьем и лакомствами с юга, товаром дорогим, но не тяжелым и не обременительным. — Возможно, вино слегка подействовало и на него, и он добавил вроде бы некстати и чуть слышно: — Что позволяет мне встречаться с людьми самого разного звания. Люди занимают меня.
— Из каких ты краев?
— Прибыл сюда через Новгород, как все торговцы из моих мест, — рекой, озером, волоком. Теперь меня ждет великий Днепр с его порогами — там самый трудный из всех волоков, и надобна воинская защита, чтоб отбиваться от степных налетчиков. А потом море и, наконец, Константинополь. Не то чтоб я предпринимал такую дорогу каждый год, — как ни говори, прогулка неблизкая. Обычно я гружу здесь товар на корабли, а сам возвращаюсь в Швецию, Данию, иной раз в Англию. Тем не менее люблю и хочу путешествовать столько, сколько могу. Удовлетворил ли я твое любопытство?
Она отрицательно покачала головой:
— Нет. Я желала знать, к какому ты принадлежишь народу. Он ответил с заметной осторожностью:
— Мы с Руфусом… наш народ называет себя валлийцами. Это на том же острове, что и Англия. Может, мы — последний осколок прежней Британии, и хорошо уже то, что никто в моих краях не примет меня за англичанина. Руфусу все равно, где жить, да он так привык подчиняться мне и обходиться прозвищем, что и сам уж забыл, как его звали когда-то. А меня, если полностью, зовут Кадок ап Рыс.
— Никогда не слышала о землях, какие ты назвал.
— Понятно, — вздохнул он. — Я и не ожидал, что слышала.
— Подозреваю, что ты странствовал даже больше, чем рассказал мне.
— Верно. Странствовал я много.
— Завидую, — вырвалось у нее. — Как я тебе завидую! Он приподнял брови.
— Ты серьезно? Странствовать — это тяжкий удел, зачастую опасный и заведомо одинокий.
— Зато ты вольная птица. Сам себе господин. Если б я только могла путешествовать свободно, как ты!..
В глазах защипало. Сглотнув, она постаралась сдержать слезы, не дать им выплеснуться. Он посерьезнел и, в свою очередь, покачал головой.
— Ты не знаешь, Свобода Володаровна, какая участь ждет женщин, увязавшихся за бродягами. Я, к сожалению, знаю. Внезапно ее осенило.
— Ты не женат. Кадок, — вымолвила она, слегка запнувшись. — Почему?
— Бери от жизни лучшее, что она тебе предлагает, и не жалуйся. — Это прозвучало как совет. — Все мы пленники своей судьбы, только каждый по-своему.
— И ты в том числе…
Силы оставят тебя, подумала она, гордыня поникнет, а еще мгновение — и ляжешь ты в сыру землю, и самое имя твое забудется, унесет его ветер, как пылинку. Он поморщился:
— Похоже на то…
— Я тебя не забуду! — воскликнула она.
— Что?
— Я… Да нет, ничего. Я взволнована, устала и, наверное, чуть-чуть пьяна.
— Не хочешь ли поспать, пока одежда не будет готова? Я тебя не побеспокою… Свобода, ты плачешь?
Кадок обошел стол и, наклонившись, обнял ее за плечи.
— Прости меня. Я слабая и глупая. Сама не своя, пожалуйста, поверь мне, сама не своя.
— Ну конечно, конечно, милая искательница приключений. Я все понимаю.
Его губы коснулись ее волос. Она безрассудно подняла к нему лицо, догадываясь, нет, точно зная, что сейчас он ее поцелует. Поцелуй был нежен. Слезы сделали его соленым, как море.
— Я тоже человек честный, — произнес он у самой ее щеки. Каким теплом веяло его дыхание, каким теплым было тело! — Я тебя ни к чему не принуждаю…
— Меня не придется принуждать, — услышала она свой голос будто со стороны, сквозь раскаты ласкового грома.
— Как рассветет, я уплыву в дальние края, а тебя, Свобода, ждет замужество…
Она удержала его, крепко вцепившись ногтями в кафтан, и шепнула:
— Я уже была замужем трижды, а иногда на весеннем празднике Купалы, на озерном бережку… Да, Кадок, да!..
На миг ей почудилось, что она проболталась. Теперь придется искать какие-то ответы на неизбежные вопросы, а голова идет кругом… Но он просто подал ей руку, словно поднял ее, и пошел рядом с ней к постели.
А потом… потом ей вновь казалось, что она грезит. Желание слиться с ним захлестнуло ее, как волна. Если она вообще предвидела что-нибудь, то лишь утоление жажды. Он не отличается могучим сложением, но, вероятно, силен и выдохнется не сразу, утомив ее довольно, чтоб она провалилась в сон. Однако он долго-долго снимал с нее платье, затем неспешно подсказывал, как помочь снять его собственное одеяние, и каждую минуту его руки и губы знали, что им делать и чего избегать; и когда он возложил ее на кровать, которая могла бы быть и пошире, прикосновения, ласки и поцелуи не кончались, пока она не взмолилась вслух, чтоб он раскрыл небеса и возжег солнце.
А позже они ласкали друг друга, смеялись, шутили, а чтобы было не так тесно, спустили на пол две соломенные подстилки и опять резвились, дурачились, любили друг друга — его голова покоилась меж ее грудей, а она требовала, чтоб он брал ее снова и снова, он клялся, что никогда не встречал такой женщины, как она, и пожар разгорался еще ярче оттого, что она ему верила…
…Оконное стекло начало сереть. Свечи стаяли до огарков, от них исходил горький дымок, и она стала наконец ощущать, что в комнате прохладно.
— Я провожу тебя, — сказал он в ее объятиях.
— Погоди еще немножко, — попросила она.
— Близится час отплытия. А тебя ждет твой собственный мир. И сперва тебе надо отдохнуть, Свобода, милая.
— Я притомилась, будто десять полей вспахала, — призналась она шепотом. Хихикнула: — А ведь пахал-то ты! Негодник, отделал меня так, что я теперь и ходить вряд ли смогу… — Она ткнулась носом в шелковистую бороду. — Спасибо тебе, спасибо…
— Я тоже засну без задних ног, дай только добраться до корабля. Потом проснусь и сразу же вспомню тебя. И буду хотеть тебя снова, Свобода. Но уж такова цена, и ее придется платить…
— Вот если бы…
— Я уже говорил тебе: торговые пути в наши дни негостеприимны для женщины.
— А когда распродашь весь товар, то вернешься к себе домой, да?
Он резко сел, и его лицо посерело под стать рассвету.
— У меня нынче нет дома, и я не смею завести новый. Ты не поймешь. Вставай, надо спешить. И давай не будем омрачать унынием того, что случилось…
Она немо ждала, пока он оденется и сходит к Руфусу за ее платьем. Пусть неохотно, но пришлось признаться себе, что Кадок прав; продолжение невозможно или, по меньшей мере, оно окажется слишком кратким и не принесет ничего, кроме боли. Пусть он не догадывается о причинах своей правоты, это ничего не меняет.
Платье после стирки было влажным и липло к телу. Ладно, если повезет, удастся как-нибудь пробраться к себе в комнатку незамеченной…
— Хотелось бы подарить тебе синее шелковое. Может, ты придумаешь какое-то объяснение? Нет? — Пусть лучше вспомнит о ней, когда отдаст синий шелк другой девице в иных краях… — Позавтракать вместе и то не получится, времени в обрез. Пойдем!
Конечно, она ощущала голод, и утомление, и болезненную истому. И даже, пожалуй, радовалась этому — так легче вернуться душой к привычному укладу.
Улицы застилал густой туман, глушащий шаги. На востоке, там, где остались родные леса Свободы, поднималось солнце. Она шла рядом с Кадоком, рука в руке. Впрочем, на Руси это было в обычае и ничего особенного не означало. Никто со стороны не мог заметить, что руки то и дело сжимаются в ласковом пожатии, — да на улицах в такой час почти никого и не было.
И все же попался прохожий, у которого Кадок выяснил, как выйти к дому Ольги. Еще сотня шагов — они остановились у цели, и он сказал:
— Будь счастлива, Свобода…
— И тебе того же желаю…
— Я буду вспоминать тебя, — он улыбнулся, но улыбка получилась вымученной, — чаще, чем посоветовал бы мудрец…
— Я запомню тебя навсегда, Кадок, — откликнулась она. Он взял обе ее руки, склонился над ними, выпрямился и безмолвно пошел прочь. Не прошло и минуты, как туман поглотил его, и она повторила в пустоту: — Навсегда…
Она не сразу нашла в себе силы двинуться с места. Небо над головой прояснялось, синея. Солнечный луч сверкнул на крыльях сокола, вылетевшего спозаранку на охоту. А может, мелькнула мысль, это к лучшему, что было то, что было, и дальше не будет ничего. Мне выпал вольный миг, позволивший хоть ненадолго сбросить груз прожитых лет…
Троих мужей довелось мне похоронить, размышляла Свобода, и каждый раз, когда гроб опускали в землю, я провожала их с прощальной молитвой — и с облегчением: ведь к тому времени они увядали и становились немощны. Мужчины, некогда гордо стоявшие рядом со мной на свадьбе, обращались в старцев. А Ростислав — тот перед смертью дивился на меня, пялился, обвинял в смертных грехах и бил, как только напьется… Но всего хуже было хоронить детей. Не тех, что умирали в младенчестве, таких было много, но я же их толком и не успевала узнать. И мой первый внук умер, не успев подрасти. А внучка Светлана выросла, стала женщиной и женой, однако мой правнук убил ее при родах…
И это была последняя капля, последняя из скорбей. Односельчане, включая моих детей, больше не могли выносить того, что я, одна я, не ведаю достойной старости. Они страшились меня и, в конце концов, возненавидели. А я, со своей стороны, не могла больше выносить их ненависть. Я бы, наверное, не возражала, если б они заявились ко мне с топорами и дубинами, чтоб оборвать опостылевшую мне жизнь.
И только Глеб Ильин, невзрачный, жадненький Глеб — он один набрался мужества увидеть во мне не чудище, не дитя богов и не исчадие сатаны, а женщину, обиженную судьбой, самую несчастную из всех когда-либо живших на земле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
— Руфус? Я дал ему задание отчистить твое платье так тщательно, как только получится. Но он и потом не станет нас тревожить. У него такая же фляга, она не даст ему соскучиться. Преданный человек, храбрый, но недалекого ума.
— Значит, он твой слуга?
Какая-то тень пробежала по его лицу — или ей почудилось?
— Он мой товарищ с давних-давних времен. Потерял руку в бою, защищая меня со спины, когда шайка саксов набросилась на нас из засады. И все равно он продолжал биться левой рукой, и нам удалось спастись.
— Кто эти саксы? Разбойники? Такая серьезная рана должна бы вывести его из строя, а для большинства была бы смертельной.
— Мы с ним крепкая парочка. Но хватит про нас. Как тебе случилось выйти из дому в темную пору, Свобода Володаровна? Ты явно не из тех, для кого это дело привычное. Чистое везение, что мы с Руфусом оказались неподалеку. Задержались, выпивая с одним русским купцом, с которым познакомились накануне, наконец пожелали ему спокойной ночи, поскольку нам вставать спозаранку, пошли к себе, и вот… Сдается, сам Господь не допустил, чтобы достойную госпожу, как ты, постигло гнусное посягательство.
Вино возбуждало ее, отдаваясь жаром в крови. Она не забыла советов Глеба держаться настороже, но как-то само собой получилось, что рассказала Кадоку не меньше, чем Глеб Ольге Борисовне и, надо полагать, Игорю Олеговичу. Точные негромкие вопросы собеседника делали задачу совсем не сложной.
— Выходит, — вымолвил он наконец, — мы спасли тебя от позора. Пьяный наемник отделал бы тебя так, что тебе нипочем не скрыть бы от других тяжкую правду, а может, он и вовсе замучил бы тебя насмерть. — Кадок помолчал. — А так ты можешь сказать своей хозяйке и повторить тому, кто выступает твоим попечителем, что забылась в молитве и задержалась в церкви допоздна.
Она возмутилась:
— Неужели я должна им лгать? У меня есть понятие о чести!
— Перестань, — усмехнулся он. — Ты ведь не вчера родилась и не в обители выросла. — Она не вполне поняла, какую обитель он имеет в виду, но общий смысл его слов был ясен. — Разве тебе в жизни не случалось убедиться, что ложь, безвредная ложь может служить щитом против непоправимой беды? Зачем же ставить доброго Глеба, который так о тебе печется, в неловкое положение? — И дерзко: — Доставив портовому посреднику замечательную новую жену, Глеб может в дальнейшем рассчитывать на самые выгодные сделки. Не порти ему песню. Свобода!
Чтобы скрыть смущение, она выпила вино до капли. Кадок без промедления наполнил чарку опять и сказал:
— Я все понимаю. Ты молода, а молодость тяготеет к самообману. Тем не менее, раз ты решилась начать новую жизнь, отличную от прежней, значит, в тебе есть воображение и смелость, каких и среди мужчин поискать. Будь умницей, как тебе и пристало…
В душе вдруг поднялось давнее чувство одиночества. Впрочем, она выучилась искать и находить в этом чувстве отрадную сторону.
— Ты говоришь почти как мой дедушка. Сколько тебе лет? Он ответил шутливо:
— Еще не совсем сносился…
Ей страстно захотелось выяснить все доподлинно. Она наклонилась к Кадоку, прекрасно сознавая, что открывает ему свою грудь. Вино шумело в голове, как пчелы на цветочном лугу.
— Ты так ничего и не сказал о себе. Кто ты и что ты? Про себя она подумала: князь, боярин, какого пристало звать по имени-отчеству? Побочный отпрыск лесных богов?
— Просто торговец, — ответил он. — Ходил сюда много лет, пока не сколотил состояние, чтоб обзавестись собственным кораблем. Торгую добрым товаром — янтарем и мехами с севера, платьем и лакомствами с юга, товаром дорогим, но не тяжелым и не обременительным. — Возможно, вино слегка подействовало и на него, и он добавил вроде бы некстати и чуть слышно: — Что позволяет мне встречаться с людьми самого разного звания. Люди занимают меня.
— Из каких ты краев?
— Прибыл сюда через Новгород, как все торговцы из моих мест, — рекой, озером, волоком. Теперь меня ждет великий Днепр с его порогами — там самый трудный из всех волоков, и надобна воинская защита, чтоб отбиваться от степных налетчиков. А потом море и, наконец, Константинополь. Не то чтоб я предпринимал такую дорогу каждый год, — как ни говори, прогулка неблизкая. Обычно я гружу здесь товар на корабли, а сам возвращаюсь в Швецию, Данию, иной раз в Англию. Тем не менее люблю и хочу путешествовать столько, сколько могу. Удовлетворил ли я твое любопытство?
Она отрицательно покачала головой:
— Нет. Я желала знать, к какому ты принадлежишь народу. Он ответил с заметной осторожностью:
— Мы с Руфусом… наш народ называет себя валлийцами. Это на том же острове, что и Англия. Может, мы — последний осколок прежней Британии, и хорошо уже то, что никто в моих краях не примет меня за англичанина. Руфусу все равно, где жить, да он так привык подчиняться мне и обходиться прозвищем, что и сам уж забыл, как его звали когда-то. А меня, если полностью, зовут Кадок ап Рыс.
— Никогда не слышала о землях, какие ты назвал.
— Понятно, — вздохнул он. — Я и не ожидал, что слышала.
— Подозреваю, что ты странствовал даже больше, чем рассказал мне.
— Верно. Странствовал я много.
— Завидую, — вырвалось у нее. — Как я тебе завидую! Он приподнял брови.
— Ты серьезно? Странствовать — это тяжкий удел, зачастую опасный и заведомо одинокий.
— Зато ты вольная птица. Сам себе господин. Если б я только могла путешествовать свободно, как ты!..
В глазах защипало. Сглотнув, она постаралась сдержать слезы, не дать им выплеснуться. Он посерьезнел и, в свою очередь, покачал головой.
— Ты не знаешь, Свобода Володаровна, какая участь ждет женщин, увязавшихся за бродягами. Я, к сожалению, знаю. Внезапно ее осенило.
— Ты не женат. Кадок, — вымолвила она, слегка запнувшись. — Почему?
— Бери от жизни лучшее, что она тебе предлагает, и не жалуйся. — Это прозвучало как совет. — Все мы пленники своей судьбы, только каждый по-своему.
— И ты в том числе…
Силы оставят тебя, подумала она, гордыня поникнет, а еще мгновение — и ляжешь ты в сыру землю, и самое имя твое забудется, унесет его ветер, как пылинку. Он поморщился:
— Похоже на то…
— Я тебя не забуду! — воскликнула она.
— Что?
— Я… Да нет, ничего. Я взволнована, устала и, наверное, чуть-чуть пьяна.
— Не хочешь ли поспать, пока одежда не будет готова? Я тебя не побеспокою… Свобода, ты плачешь?
Кадок обошел стол и, наклонившись, обнял ее за плечи.
— Прости меня. Я слабая и глупая. Сама не своя, пожалуйста, поверь мне, сама не своя.
— Ну конечно, конечно, милая искательница приключений. Я все понимаю.
Его губы коснулись ее волос. Она безрассудно подняла к нему лицо, догадываясь, нет, точно зная, что сейчас он ее поцелует. Поцелуй был нежен. Слезы сделали его соленым, как море.
— Я тоже человек честный, — произнес он у самой ее щеки. Каким теплом веяло его дыхание, каким теплым было тело! — Я тебя ни к чему не принуждаю…
— Меня не придется принуждать, — услышала она свой голос будто со стороны, сквозь раскаты ласкового грома.
— Как рассветет, я уплыву в дальние края, а тебя, Свобода, ждет замужество…
Она удержала его, крепко вцепившись ногтями в кафтан, и шепнула:
— Я уже была замужем трижды, а иногда на весеннем празднике Купалы, на озерном бережку… Да, Кадок, да!..
На миг ей почудилось, что она проболталась. Теперь придется искать какие-то ответы на неизбежные вопросы, а голова идет кругом… Но он просто подал ей руку, словно поднял ее, и пошел рядом с ней к постели.
А потом… потом ей вновь казалось, что она грезит. Желание слиться с ним захлестнуло ее, как волна. Если она вообще предвидела что-нибудь, то лишь утоление жажды. Он не отличается могучим сложением, но, вероятно, силен и выдохнется не сразу, утомив ее довольно, чтоб она провалилась в сон. Однако он долго-долго снимал с нее платье, затем неспешно подсказывал, как помочь снять его собственное одеяние, и каждую минуту его руки и губы знали, что им делать и чего избегать; и когда он возложил ее на кровать, которая могла бы быть и пошире, прикосновения, ласки и поцелуи не кончались, пока она не взмолилась вслух, чтоб он раскрыл небеса и возжег солнце.
А позже они ласкали друг друга, смеялись, шутили, а чтобы было не так тесно, спустили на пол две соломенные подстилки и опять резвились, дурачились, любили друг друга — его голова покоилась меж ее грудей, а она требовала, чтоб он брал ее снова и снова, он клялся, что никогда не встречал такой женщины, как она, и пожар разгорался еще ярче оттого, что она ему верила…
…Оконное стекло начало сереть. Свечи стаяли до огарков, от них исходил горький дымок, и она стала наконец ощущать, что в комнате прохладно.
— Я провожу тебя, — сказал он в ее объятиях.
— Погоди еще немножко, — попросила она.
— Близится час отплытия. А тебя ждет твой собственный мир. И сперва тебе надо отдохнуть, Свобода, милая.
— Я притомилась, будто десять полей вспахала, — призналась она шепотом. Хихикнула: — А ведь пахал-то ты! Негодник, отделал меня так, что я теперь и ходить вряд ли смогу… — Она ткнулась носом в шелковистую бороду. — Спасибо тебе, спасибо…
— Я тоже засну без задних ног, дай только добраться до корабля. Потом проснусь и сразу же вспомню тебя. И буду хотеть тебя снова, Свобода. Но уж такова цена, и ее придется платить…
— Вот если бы…
— Я уже говорил тебе: торговые пути в наши дни негостеприимны для женщины.
— А когда распродашь весь товар, то вернешься к себе домой, да?
Он резко сел, и его лицо посерело под стать рассвету.
— У меня нынче нет дома, и я не смею завести новый. Ты не поймешь. Вставай, надо спешить. И давай не будем омрачать унынием того, что случилось…
Она немо ждала, пока он оденется и сходит к Руфусу за ее платьем. Пусть неохотно, но пришлось признаться себе, что Кадок прав; продолжение невозможно или, по меньшей мере, оно окажется слишком кратким и не принесет ничего, кроме боли. Пусть он не догадывается о причинах своей правоты, это ничего не меняет.
Платье после стирки было влажным и липло к телу. Ладно, если повезет, удастся как-нибудь пробраться к себе в комнатку незамеченной…
— Хотелось бы подарить тебе синее шелковое. Может, ты придумаешь какое-то объяснение? Нет? — Пусть лучше вспомнит о ней, когда отдаст синий шелк другой девице в иных краях… — Позавтракать вместе и то не получится, времени в обрез. Пойдем!
Конечно, она ощущала голод, и утомление, и болезненную истому. И даже, пожалуй, радовалась этому — так легче вернуться душой к привычному укладу.
Улицы застилал густой туман, глушащий шаги. На востоке, там, где остались родные леса Свободы, поднималось солнце. Она шла рядом с Кадоком, рука в руке. Впрочем, на Руси это было в обычае и ничего особенного не означало. Никто со стороны не мог заметить, что руки то и дело сжимаются в ласковом пожатии, — да на улицах в такой час почти никого и не было.
И все же попался прохожий, у которого Кадок выяснил, как выйти к дому Ольги. Еще сотня шагов — они остановились у цели, и он сказал:
— Будь счастлива, Свобода…
— И тебе того же желаю…
— Я буду вспоминать тебя, — он улыбнулся, но улыбка получилась вымученной, — чаще, чем посоветовал бы мудрец…
— Я запомню тебя навсегда, Кадок, — откликнулась она. Он взял обе ее руки, склонился над ними, выпрямился и безмолвно пошел прочь. Не прошло и минуты, как туман поглотил его, и она повторила в пустоту: — Навсегда…
Она не сразу нашла в себе силы двинуться с места. Небо над головой прояснялось, синея. Солнечный луч сверкнул на крыльях сокола, вылетевшего спозаранку на охоту. А может, мелькнула мысль, это к лучшему, что было то, что было, и дальше не будет ничего. Мне выпал вольный миг, позволивший хоть ненадолго сбросить груз прожитых лет…
Троих мужей довелось мне похоронить, размышляла Свобода, и каждый раз, когда гроб опускали в землю, я провожала их с прощальной молитвой — и с облегчением: ведь к тому времени они увядали и становились немощны. Мужчины, некогда гордо стоявшие рядом со мной на свадьбе, обращались в старцев. А Ростислав — тот перед смертью дивился на меня, пялился, обвинял в смертных грехах и бил, как только напьется… Но всего хуже было хоронить детей. Не тех, что умирали в младенчестве, таких было много, но я же их толком и не успевала узнать. И мой первый внук умер, не успев подрасти. А внучка Светлана выросла, стала женщиной и женой, однако мой правнук убил ее при родах…
И это была последняя капля, последняя из скорбей. Односельчане, включая моих детей, больше не могли выносить того, что я, одна я, не ведаю достойной старости. Они страшились меня и, в конце концов, возненавидели. А я, со своей стороны, не могла больше выносить их ненависть. Я бы, наверное, не возражала, если б они заявились ко мне с топорами и дубинами, чтоб оборвать опостылевшую мне жизнь.
И только Глеб Ильин, невзрачный, жадненький Глеб — он один набрался мужества увидеть во мне не чудище, не дитя богов и не исчадие сатаны, а женщину, обиженную судьбой, самую несчастную из всех когда-либо живших на земле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97