И пацаны катались в соседнем дворе с горки на санках и картонках. А потом он шел домой. Горели оранжевые, как новогодние мандарины, фонари, от черных тополей и от Андрея на снег ложились голубые тени – потом он узнал, что такое дополнительные цвета и как цветной свет дает на белом цветную же тень. Снег обычно шел вечером и ночью, а днем подтаивал под ярким горным солнцем. Зимы детства – это пушистый покров, синие тени, оранжевый свет фонарей вечером и сверкающий радужными искрами крупнозернистый наст, яркое, почти яростное солнце в прозрачном голубом небе и парящие на юге четкие бело-синие горы днем.
Здесь фонари на его улице горели зеленоватым светом.
Московские зимы показали ему значение слова «зимовать». Переживать день за днем обжигающие холода, слякотные оттепели, ледяной ветер, бесснежные морозы, бессолнечные дни. Московская зима – серый снег, тусклые унылые деревья, торопливо бегущие от метро к подъезду или входу в магазин прохожие. Серый цвет. Но иногда бывает и так, что, заснув под мерный шорох снега за окном, просыпаешься в совершенной белизне.
…И он проснулся от белизны. Был предрассветный час, когда редеет темнота. Мягкий свет уличных фонарей растворился в перламутровом сиянии свежего снега. Андрей повернулся набок, и его взгляд остановился на предмете, который он специально поставил на вытащенную из кладовки подставку, чтобы смотреть на него, засыпая и пробуждаясь. Над желтоватым льняным кружевом покрова мягко сиял кубок из оникса и серебра, которое на самом-то деле не было серебром, но Андрею хотелось думать, что это настоящее, старое, памятливое серебро. В заполнившей мир белизне кубок до краев был наполнен жемчужным светом и тихо мерцал.
Вот так, наверное, и должен выглядеть Грааль, пронеслась мысль на грани грез и яви. Он должен проступать из белизны и сиять изнутри. Не странно ли, подумал Андрей, видеть мысленно темный фон и сияющий центр композиции и не иметь ни малейшего представления о том, из чего будет эта композиция состоять? Но картина о Святом Граале, мысль о которой жила в его сердце с первого взгляда на ониксовый кубок, наконец стала проступать в воображении как изображение на фотобумаге в проявителе.
Андрей знал, что проявку торопить нельзя. Стоит поторопиться – и выйдет нечто невыразительное, могила для замысла. Даже подготовительные этюды рано делать. Вот когда станет ясно, что за помещение озарено сиянием Грааля и кто смотрит на свет, при котором самый светлый чертог кажется окутанным сумраком, вот тогда можно будет браться за бумагу и уголь, карандаш и кисть.
Желание написать картину о Граале сделалось таким сильным, что впору было застонать, как от боли в сердце. Как там у Гребенщикова? «Я ранен светлой стрелой…»
«Я ранен светлой стрелой… Светлой. Ранен светом». Андрей закрыл глаза, засыпая снова. По ту сторону был мир, укрытый белизной, без теней и резких очертаний, и город проступал голубоватыми растушевками на белом листе. И город лежал у него в ладонях, а Вика смотрела на его ладони, исчерченные паутиной улиц, и в ее русых волосах не таяли крупные снежинки.
Наступал последний день года.
Вечером будут застолья, гулянки, фейерверки, пьяные попевки полузнакомых самим певцам песен, а соседская Серая Тварь заберется, по обыкновению, на балкон, и Андрею придется вынимать ее из-под заснеженного кресла и идти в такую же квартиру на третьем этаже в соседнем подъезде, сдавать пышношерстную кошку Марье Николаевне, которая будет извиняться и приглашать отведать тортика…
Он будет улыбаться, поздравлять и отвечать на поздравления, но главной частью сознания Андрей будет далеко – в темной глубине холста, на котором сияет Грааль и проступают, высветляются рыцари, сородичи Лоэнгрина и собратья Галахада, и дева в тяжелом промокшем плаще, с русой косой и тревожными серо-голубыми глазами…
Я очень люблю Рождество. И Новый год люблю. Хотя последний праздник зародился, если так можно сказать, неестественным путем, он все равно как-то взял да и прижился. Наверное, потому, что это зима. А зима прекрасна. Чиста и спокойна, вся в мелком серебре, яркой лазури неба и алом солнце. А еще я люблю морозные дни, подернутые дымкой. Какие они хрустящие, как пахнет свежеразрезанным арбузом воздух! О, а еще он тонко пахнет мандарином! Этот чудесный запах Нового года, запах подарков и хороводов у елки!
Ах, как они суетятся, бегут, торопятся, роняя на подтаявший снег мандариновые шкурки…
В Рождество все немного волхвы.
В продовольственных слякоть и давка.
…
И разносчики скромных даров
в транспорт прыгают, ломятся в двери,
исчезают в провалах дворов,
даже зная, что пусто в пещере:
ни животных, ни яслей, ни Той,
над Которою – нимб золотой.
А еще я хочу большую леденцовую звезду в блестящей фольге на Рождество.
Только кто ж подарит? Опять придется самому покупать…
О-о, эта свалившаяся на Москву и Питер «предрождественская» лихорадка, завезенная из Европы! Она начинается еще в ноябре, витрины магазинов украшаются серебряной мишурой и веночками из искусственного остролиста, на выходах из центральных станций метро раздают листочки с приглашением на распродажи, обещанием скидок, «трех-по-цене-двух» и «двух-по-цене-одного»… Месяц этой суеты превращает Рождество в дату окончания очередной рекламной акции, и после 25 декабря можно вздохнуть, ожидая Нового года – а за ним другого Рождества, Старого Рождества, и тени праздника со странным названием Старый Новый год. Ах, какая путаница с этими зимними праздниками, еще хуже, чем с Пасхой…
В Рождество все немного волхвы – и бегут, бегут по улицам люди, нагруженные пакетами и сумками с дарами, как верблюды трех евангельских царей. Толпа, сошедшая с ума от беспричинной радости грядущего праздника, даже если он только очередной повод посидеть за столом. Ощущение чуда, которое где-то близко и где-то свершится, пусть и не с тобой, незримо царило над городом.
Снег на улицах давно был безжалостно растоптан миллионами ног в грязную кашу. Серый день перетек в расцвеченный огнями вечер. Было не то чтобы холодно, и Кэт в который раз прокляла свою мнительность. Московское благоговение перед прогнозом погоды, будь он трижды неладен! Ведь все равно бегать от двери до двери, что ж кутаться-то? Могла бы просто куртку надеть, но побоялась замерзнуть, зима все-таки, а теперь дубленка давила на уставшие плечи. Почему-то в толпе это было особенно тяжело. Мелькали огни бегущих вывесок, меняли цвет с синего на красный неоновые трубки, складывающиеся в чужие полупонятные слова, из-под колес машин летели грязные брызги, толкались, бежали люди, сливавшиеся в неразличимую, безликую толпу. Кэт остановилась у ограды парковки. Сняла помутневшие очки, принялась протирать – и вдруг замерла, вскинула голову.
Над потоком машин, над оранжевым светом и грязно-серыми валами снега сияла белая церквушка. Мягко мерцали купола-луковки, светились непорочной белизной стены, а в темном проеме колокольни поблескивала одинокая звезда. Зачем эта церковь тут, в начале Нового Арбата, бывшего Калининского проспекта, прорубленного через старинные переулки, зачем она у подножия высотного дома, на нетронутом горе-градостроителями бугорке? А вот затем, чтобы не отдрейфовал от города проспект с его каменными парусами, стеклянно-бетонными кубами, чтобы не унесло его от кружева переулков в безжизненное пространство, затем, чтобы заякорить его за Москву. Теперь, когда проспект прирос к почве и пустил корни, зацепившись за арбатские переулки, когда немыслим стал город без него, кажется, что темный каменный великан держит на ладони беленькую игрушку, бережно и с удивлением.
За это Кэт и любила город, сохранивший похожие на белые свечи церквушки среди нелепых прямоугольных громад из стекла и бетона.
Кэт спустилась в переход под Арбатской площадью. Там тоже сияли витрины с какими-то трикотажными кофточками, толпился народ, и ей вдруг стало дурно. Накипь. Мутная накипь большого города…
Кэт чуть не заплакала от тяжкой маеты, упавшей на сердце, и прислонилась к стене. И тут глаз вдруг уловил мгновенную вспышку какой-то чистой и холодной радужности. Это было подобно брызгам долгожданного дождя в пыльную жару. Кэт заозиралась. В душе всколыхнулось робкое и страстное ощущение близкого чуда, от которого хотелось и плакать, и смеяться. Неужели Рождество и правда прокралось в суетный город и бродит по улицам? «Ангел мой, ангел Катерина! – вздохнула Кэт. – Ведь это же все правда? Ведь сегодня что-то случится?»
Снова всплеск драгоценных чистых сверкающих цветов – из чуть приоткрытой двери в стене перехода. Иногда в таких бывают торговые точки, даже диагностические кабинеты – в общем, все что угодно.
«Вот оно»!
Раскрылась дверь в кафельной стене, и брызнул из нее яркий свет, а внутри засияло радужно, как в сокровищнице индийского царя. Кэт сморгнула. Сняла очки, сунула в карман. Дверь снова распахнулась, выпуская кого-то, а внутри сияло и переливалось. Она подошла к двери – простой, деревянной, каких полно в подземных переходах и в метро, и ведут они в служебные помещения… Кэт помедлила и дернула за ручку. И решительно шагнула внутрь.
За дверью оказался ювелирно-сувенирный магазинчик. Его так и тянуло назвать лавкой. Не бутиком, не магазином – а именно лавкой. Справа и слева от входа в стеклянных высоких витринах разложены были ожерелья и браслеты, серьги и кольца из серебра явно авторской работы, и другие браслеты и ожерелья, с самоцветами и без, грубоватые и похожие на ворохи тонких нитей, развешаны были на черном бархате за прилавком, и снизки бус – из янтаря и «соколиного глаза», нефрита и оникса, дымчатого хрусталя и аметиста, хризопраза и лазурита – свисают связками с крючков, на прилавке под стеклом теснятся кольца и серьги, а в особых лоточках без счету колец из обсидиана и нефрита и кулонов всяких форм из агатов и хрусталя, авантюрина и «тигрового глаза». Лавка сокровищ.
Кэт закрыла дверь, оставив за ней шум и суету, и облегченно вздохнула. Перебросила сумку с уставшего плеча на другое. Наклонилась над прилавком. Под левым рукавом у нее зашевелилось, и из песцовой опушки чуть-чуть высунулась граненая змеиная головка.
– Что желаете? – спросила продавщица, черноволосая и черноглазая красавица с соболиными бровями. Была она в каком-то невообразимом платье, словно сошла с персидской миниатюры. Пахло от нее розой, сандалом и корицей. – Серебро, жемчуг речной, бирюза туркестанская, самоцветы индийские… А вот, извольте взглянуть, уральские – малахит, змеевик, лазурит, селенит…
– Уральские?
Продавщица тут же достала унизанной перстнями и браслетами дивной красоты рукой из-под стекла плоскую, обтянутую черным бархатом подставку, на которой искрились кольца, серьги и кулоны.
В лавке было тепло. Кэт расстегнула дубленку и полезла в сумку за очками, забыв, что они в кармане. На прилавок выпали патрончик с помадой, авторучка, флэшка с отломанным ушком для шнурка, потом что-то металлическое. Блеснув под яркой лампой боками, медная ящерка пробежала по стеклу и юркнула на бархат. Замерла, поводя треугольной головкой с изумрудными глазками, и шнырнула в самый центр. Продавщица неодобрительно нахмурилась. А медная ящерка обхватила лапками малахитовый кулон и замерла.
– Ой, – сказала продавщица. – А смотрится-то как! Словно так и было задумано.
Кэт сняла с ткани подвеску. Овальная пластинка, с ушком для цепочки. Такие бляшки зашлифовывают тысячами, не глядя, и продают на развалах. Но нет, в этой удивительным образом текли черные в густой зелени прожилки и проступало что-то из глубины… Кэт двумя пальцами отцепила от подвески ящерку и присмотрелась. Да. Никаких сомнений. Только глаз мастера мог разглядеть в камне узор и вышлифовать, проявить, не добавляя ничего от себя. Зажатая в пальцах ящерка сучила лапками, мотала хвостом и головой.
– Беру, – сказала Кэт и посадила медную негодницу обратно на подвеску. Та вцепилась в края растопыренными лапками, кокетливо изогнула хвост и замерла.
– Мастерицы Данилкиной это работы, вчера только привезли. – Продавщица убрала подставку. – Зверушек вот тоже посмотрите.
Кэт обернулась и увидела на подставке рядом с прилавком большой стеклянный террариум. В одном отделении сидели нефритовые и бронзовые жабы, вялые по зимнему времени. А в другом под яркой лампочкой грелся целый клубок серебряных и медных змеек, дремали на плоском камне ящерицы, а перед стеклом чистил перепончатое крыло серебряный дракон в палец длиной. Хвост со стреловидным кончиком он отставил в сторону для равновесия.
– Редкий зверь, – сказала продавщица. – Желаете посмотреть?
Она надела толстую перчатку, подранную и пожженную, сунула руку в террариум и ловко ухватила дракончика за бока. Тот от неожиданности заверещал. Горка песка в углу зашевелилась, и из нее высунулась еще одна драконья морда, обладатель которой был в длину не меньше ладони.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Здесь фонари на его улице горели зеленоватым светом.
Московские зимы показали ему значение слова «зимовать». Переживать день за днем обжигающие холода, слякотные оттепели, ледяной ветер, бесснежные морозы, бессолнечные дни. Московская зима – серый снег, тусклые унылые деревья, торопливо бегущие от метро к подъезду или входу в магазин прохожие. Серый цвет. Но иногда бывает и так, что, заснув под мерный шорох снега за окном, просыпаешься в совершенной белизне.
…И он проснулся от белизны. Был предрассветный час, когда редеет темнота. Мягкий свет уличных фонарей растворился в перламутровом сиянии свежего снега. Андрей повернулся набок, и его взгляд остановился на предмете, который он специально поставил на вытащенную из кладовки подставку, чтобы смотреть на него, засыпая и пробуждаясь. Над желтоватым льняным кружевом покрова мягко сиял кубок из оникса и серебра, которое на самом-то деле не было серебром, но Андрею хотелось думать, что это настоящее, старое, памятливое серебро. В заполнившей мир белизне кубок до краев был наполнен жемчужным светом и тихо мерцал.
Вот так, наверное, и должен выглядеть Грааль, пронеслась мысль на грани грез и яви. Он должен проступать из белизны и сиять изнутри. Не странно ли, подумал Андрей, видеть мысленно темный фон и сияющий центр композиции и не иметь ни малейшего представления о том, из чего будет эта композиция состоять? Но картина о Святом Граале, мысль о которой жила в его сердце с первого взгляда на ониксовый кубок, наконец стала проступать в воображении как изображение на фотобумаге в проявителе.
Андрей знал, что проявку торопить нельзя. Стоит поторопиться – и выйдет нечто невыразительное, могила для замысла. Даже подготовительные этюды рано делать. Вот когда станет ясно, что за помещение озарено сиянием Грааля и кто смотрит на свет, при котором самый светлый чертог кажется окутанным сумраком, вот тогда можно будет браться за бумагу и уголь, карандаш и кисть.
Желание написать картину о Граале сделалось таким сильным, что впору было застонать, как от боли в сердце. Как там у Гребенщикова? «Я ранен светлой стрелой…»
«Я ранен светлой стрелой… Светлой. Ранен светом». Андрей закрыл глаза, засыпая снова. По ту сторону был мир, укрытый белизной, без теней и резких очертаний, и город проступал голубоватыми растушевками на белом листе. И город лежал у него в ладонях, а Вика смотрела на его ладони, исчерченные паутиной улиц, и в ее русых волосах не таяли крупные снежинки.
Наступал последний день года.
Вечером будут застолья, гулянки, фейерверки, пьяные попевки полузнакомых самим певцам песен, а соседская Серая Тварь заберется, по обыкновению, на балкон, и Андрею придется вынимать ее из-под заснеженного кресла и идти в такую же квартиру на третьем этаже в соседнем подъезде, сдавать пышношерстную кошку Марье Николаевне, которая будет извиняться и приглашать отведать тортика…
Он будет улыбаться, поздравлять и отвечать на поздравления, но главной частью сознания Андрей будет далеко – в темной глубине холста, на котором сияет Грааль и проступают, высветляются рыцари, сородичи Лоэнгрина и собратья Галахада, и дева в тяжелом промокшем плаще, с русой косой и тревожными серо-голубыми глазами…
Я очень люблю Рождество. И Новый год люблю. Хотя последний праздник зародился, если так можно сказать, неестественным путем, он все равно как-то взял да и прижился. Наверное, потому, что это зима. А зима прекрасна. Чиста и спокойна, вся в мелком серебре, яркой лазури неба и алом солнце. А еще я люблю морозные дни, подернутые дымкой. Какие они хрустящие, как пахнет свежеразрезанным арбузом воздух! О, а еще он тонко пахнет мандарином! Этот чудесный запах Нового года, запах подарков и хороводов у елки!
Ах, как они суетятся, бегут, торопятся, роняя на подтаявший снег мандариновые шкурки…
В Рождество все немного волхвы.
В продовольственных слякоть и давка.
…
И разносчики скромных даров
в транспорт прыгают, ломятся в двери,
исчезают в провалах дворов,
даже зная, что пусто в пещере:
ни животных, ни яслей, ни Той,
над Которою – нимб золотой.
А еще я хочу большую леденцовую звезду в блестящей фольге на Рождество.
Только кто ж подарит? Опять придется самому покупать…
О-о, эта свалившаяся на Москву и Питер «предрождественская» лихорадка, завезенная из Европы! Она начинается еще в ноябре, витрины магазинов украшаются серебряной мишурой и веночками из искусственного остролиста, на выходах из центральных станций метро раздают листочки с приглашением на распродажи, обещанием скидок, «трех-по-цене-двух» и «двух-по-цене-одного»… Месяц этой суеты превращает Рождество в дату окончания очередной рекламной акции, и после 25 декабря можно вздохнуть, ожидая Нового года – а за ним другого Рождества, Старого Рождества, и тени праздника со странным названием Старый Новый год. Ах, какая путаница с этими зимними праздниками, еще хуже, чем с Пасхой…
В Рождество все немного волхвы – и бегут, бегут по улицам люди, нагруженные пакетами и сумками с дарами, как верблюды трех евангельских царей. Толпа, сошедшая с ума от беспричинной радости грядущего праздника, даже если он только очередной повод посидеть за столом. Ощущение чуда, которое где-то близко и где-то свершится, пусть и не с тобой, незримо царило над городом.
Снег на улицах давно был безжалостно растоптан миллионами ног в грязную кашу. Серый день перетек в расцвеченный огнями вечер. Было не то чтобы холодно, и Кэт в который раз прокляла свою мнительность. Московское благоговение перед прогнозом погоды, будь он трижды неладен! Ведь все равно бегать от двери до двери, что ж кутаться-то? Могла бы просто куртку надеть, но побоялась замерзнуть, зима все-таки, а теперь дубленка давила на уставшие плечи. Почему-то в толпе это было особенно тяжело. Мелькали огни бегущих вывесок, меняли цвет с синего на красный неоновые трубки, складывающиеся в чужие полупонятные слова, из-под колес машин летели грязные брызги, толкались, бежали люди, сливавшиеся в неразличимую, безликую толпу. Кэт остановилась у ограды парковки. Сняла помутневшие очки, принялась протирать – и вдруг замерла, вскинула голову.
Над потоком машин, над оранжевым светом и грязно-серыми валами снега сияла белая церквушка. Мягко мерцали купола-луковки, светились непорочной белизной стены, а в темном проеме колокольни поблескивала одинокая звезда. Зачем эта церковь тут, в начале Нового Арбата, бывшего Калининского проспекта, прорубленного через старинные переулки, зачем она у подножия высотного дома, на нетронутом горе-градостроителями бугорке? А вот затем, чтобы не отдрейфовал от города проспект с его каменными парусами, стеклянно-бетонными кубами, чтобы не унесло его от кружева переулков в безжизненное пространство, затем, чтобы заякорить его за Москву. Теперь, когда проспект прирос к почве и пустил корни, зацепившись за арбатские переулки, когда немыслим стал город без него, кажется, что темный каменный великан держит на ладони беленькую игрушку, бережно и с удивлением.
За это Кэт и любила город, сохранивший похожие на белые свечи церквушки среди нелепых прямоугольных громад из стекла и бетона.
Кэт спустилась в переход под Арбатской площадью. Там тоже сияли витрины с какими-то трикотажными кофточками, толпился народ, и ей вдруг стало дурно. Накипь. Мутная накипь большого города…
Кэт чуть не заплакала от тяжкой маеты, упавшей на сердце, и прислонилась к стене. И тут глаз вдруг уловил мгновенную вспышку какой-то чистой и холодной радужности. Это было подобно брызгам долгожданного дождя в пыльную жару. Кэт заозиралась. В душе всколыхнулось робкое и страстное ощущение близкого чуда, от которого хотелось и плакать, и смеяться. Неужели Рождество и правда прокралось в суетный город и бродит по улицам? «Ангел мой, ангел Катерина! – вздохнула Кэт. – Ведь это же все правда? Ведь сегодня что-то случится?»
Снова всплеск драгоценных чистых сверкающих цветов – из чуть приоткрытой двери в стене перехода. Иногда в таких бывают торговые точки, даже диагностические кабинеты – в общем, все что угодно.
«Вот оно»!
Раскрылась дверь в кафельной стене, и брызнул из нее яркий свет, а внутри засияло радужно, как в сокровищнице индийского царя. Кэт сморгнула. Сняла очки, сунула в карман. Дверь снова распахнулась, выпуская кого-то, а внутри сияло и переливалось. Она подошла к двери – простой, деревянной, каких полно в подземных переходах и в метро, и ведут они в служебные помещения… Кэт помедлила и дернула за ручку. И решительно шагнула внутрь.
За дверью оказался ювелирно-сувенирный магазинчик. Его так и тянуло назвать лавкой. Не бутиком, не магазином – а именно лавкой. Справа и слева от входа в стеклянных высоких витринах разложены были ожерелья и браслеты, серьги и кольца из серебра явно авторской работы, и другие браслеты и ожерелья, с самоцветами и без, грубоватые и похожие на ворохи тонких нитей, развешаны были на черном бархате за прилавком, и снизки бус – из янтаря и «соколиного глаза», нефрита и оникса, дымчатого хрусталя и аметиста, хризопраза и лазурита – свисают связками с крючков, на прилавке под стеклом теснятся кольца и серьги, а в особых лоточках без счету колец из обсидиана и нефрита и кулонов всяких форм из агатов и хрусталя, авантюрина и «тигрового глаза». Лавка сокровищ.
Кэт закрыла дверь, оставив за ней шум и суету, и облегченно вздохнула. Перебросила сумку с уставшего плеча на другое. Наклонилась над прилавком. Под левым рукавом у нее зашевелилось, и из песцовой опушки чуть-чуть высунулась граненая змеиная головка.
– Что желаете? – спросила продавщица, черноволосая и черноглазая красавица с соболиными бровями. Была она в каком-то невообразимом платье, словно сошла с персидской миниатюры. Пахло от нее розой, сандалом и корицей. – Серебро, жемчуг речной, бирюза туркестанская, самоцветы индийские… А вот, извольте взглянуть, уральские – малахит, змеевик, лазурит, селенит…
– Уральские?
Продавщица тут же достала унизанной перстнями и браслетами дивной красоты рукой из-под стекла плоскую, обтянутую черным бархатом подставку, на которой искрились кольца, серьги и кулоны.
В лавке было тепло. Кэт расстегнула дубленку и полезла в сумку за очками, забыв, что они в кармане. На прилавок выпали патрончик с помадой, авторучка, флэшка с отломанным ушком для шнурка, потом что-то металлическое. Блеснув под яркой лампой боками, медная ящерка пробежала по стеклу и юркнула на бархат. Замерла, поводя треугольной головкой с изумрудными глазками, и шнырнула в самый центр. Продавщица неодобрительно нахмурилась. А медная ящерка обхватила лапками малахитовый кулон и замерла.
– Ой, – сказала продавщица. – А смотрится-то как! Словно так и было задумано.
Кэт сняла с ткани подвеску. Овальная пластинка, с ушком для цепочки. Такие бляшки зашлифовывают тысячами, не глядя, и продают на развалах. Но нет, в этой удивительным образом текли черные в густой зелени прожилки и проступало что-то из глубины… Кэт двумя пальцами отцепила от подвески ящерку и присмотрелась. Да. Никаких сомнений. Только глаз мастера мог разглядеть в камне узор и вышлифовать, проявить, не добавляя ничего от себя. Зажатая в пальцах ящерка сучила лапками, мотала хвостом и головой.
– Беру, – сказала Кэт и посадила медную негодницу обратно на подвеску. Та вцепилась в края растопыренными лапками, кокетливо изогнула хвост и замерла.
– Мастерицы Данилкиной это работы, вчера только привезли. – Продавщица убрала подставку. – Зверушек вот тоже посмотрите.
Кэт обернулась и увидела на подставке рядом с прилавком большой стеклянный террариум. В одном отделении сидели нефритовые и бронзовые жабы, вялые по зимнему времени. А в другом под яркой лампочкой грелся целый клубок серебряных и медных змеек, дремали на плоском камне ящерицы, а перед стеклом чистил перепончатое крыло серебряный дракон в палец длиной. Хвост со стреловидным кончиком он отставил в сторону для равновесия.
– Редкий зверь, – сказала продавщица. – Желаете посмотреть?
Она надела толстую перчатку, подранную и пожженную, сунула руку в террариум и ловко ухватила дракончика за бока. Тот от неожиданности заверещал. Горка песка в углу зашевелилась, и из нее высунулась еще одна драконья морда, обладатель которой был в длину не меньше ладони.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66