Но не записано ни в каких скрижалях,
выдуманных нами, так как мы можем потом не суметь их прочесть. Хранить во
рту - помнить, записать - забыть. Эти священные знания должны передаваться
от Плакальщицы к Плакальщице, от Мастера к Мастеру, от уст к ушам, во веки
вечные.
Слушайте же, хорошо слушайте. Мое слово крепкое, крепче сна, крепче
Чаши сна, крепче силы героев. Мой голос делает рассказ истинным. Слушать,
помнить - знать.
До того, как заплакало небо, земля была мягкой и обильной, и не было
горя. Суша все время купалась в солнечном свете, и не было деления на день
и ночь, на свет и тьму. Поэтому не было голода, не было боли, не было
смерти. Мир назывался Эль-Лалладия, Место Благословения и Радости.
Но Люди устали от такой красоты и постоянного света. Они обратились к
мраку пещер и к рискованным играм. Они пускали кровь из собственных вен,
чтобы посмотреть, как быстро она течет. И тогда даже небеса стали плакать
кровью. Сто раз за сто дней еще и еще, с безоблачного неба падала вода,
сначала красная, потом прозрачная, пока чаша мира не наполнилась ею. И
все, жившие в Эль-Лалладии и называвшиеся Людьми, утонули. Кроме двоих. Те
двое были мужчина и женщина, и он был слишком стар, чтобы иметь потомство.
Даже свет погас, как свечка между влажными пальцами, и в небе осталось
лишь серое дымящееся пятно.
Тогда из пещер на высоких горах вылезли другие люди, называвшиеся
Пророками Ночи. Они зажгли среди дня сторожевые костры, которые вознесли к
темнеющему небу дым. Они пели свои тяжеловесные песни и взывали к темноте,
и в сердцах у них не было радости. И сто раз за сто ночей мир становился
черным и освещался только мягко падающими звездами.
Один из Пророков Ночи поднялся и сказал: "Давайте бросать в воду
большие камни, чтобы она испугалась и вернула сушу."
Тогда они стали скатывать один за другим большие камни, пока вода не
отступила, оставив сушу - черную, как ночь, и густо покрытую рыбьими
тушами и странными костями.
Суша эта сильно пахла, и голод позвал нескольких Пророков Ночи вниз,
в долины. Там они бродили взад-вперед по грязи и оставляли следы ног и
отпечатки рук, как будто глубоко вырезанные в камне. И они построили себе
жилища из грязи и поселились там.
А еще несколько Пророков Ночи были увлечены дальше соленым запахом
моря, они шли за отступающей водой до того места, где встретились и
боролись между собой море и суша. Там Пророки Ночи остановились, забросили
свои сети далеко в воду и добыли из моря пропитание.
Но остальные Пророки Ночи все еще прятались в тени гор, потому что
они поклялись, что узнают горные пустоши лучше всех, и там они остались
жить навсегда.
Итак, первыми из Семи Плакальщиц были:
ПЛАКАЛЬЩИЦА ЗЕМЕЛЬ - тех, кто трудится на земле, тех, кто живет в
долинах, пастухов и фермеров, пахарей и свинопасов, земледельцев и
мукомолов.
ПЛАКАЛЬЩИЦА ВОД - тех, кто живет у моря и пожинает хитроумно
сплетенными сетями урожаи маленьких существ с плавниками, плавающих вблизи
берега.
ПЛАКАЛЬЩИЦА СКАЛ - тех, кто живет в тени гор, изменяет их лицо,
выделывая строительный и драгоценный камень.
Но со времен ста дней и ста ночей, со времени пролитой небом первой
крови, оплакивание - наш способ помнить обо всем и величайшее искусство в
нашем мире.
А мир наш не зовется больше Эль-Лалладия, Место Благословения, а
зовется Эль-Лаллория, Место Плакальщиц.
Арруш.
ПЛЕНКА 2. ЗАЛ ПЛАЧА
МЕСТО ЗАПИСИ: Пещера 27.
ВРЕМЯ ЗАПИСИ: Первый Год Короля, Первый Патриархат,
Лабораторное время - 2137,5 г.н.э.
РАССКАЗЧИК: Лина-Лания, известная под именем Седовласой
- своей помощнице Гренне.
РАЗРЕШЕНИЕ: Без разрешения, с предварительной установкой микрофонов.
Голосовое включение.
- Мне минуло тринадцать лет, последний поворот детства, когда
заболела прабабушка. Ее поместили наверху в комнате без окон, под
соломенной крышей, чтобы она привыкала лежать в темноте. Так поступают с
глубокими стариками, чья жизнь проходит в сумерках. Так новорожденные
должны учиться жить в лучах рассвета.
Право посетить Зал Плача я получила не из-за болезни прабабушки, а
потому что у меня появились признаки взросления: начали наливаться
маленькие груди, закудрявились волоски в укромных местах и хлынула свежая
кровь из нетронутого гнезда моего тела.
Я была готова. Разве не провела я в детстве много часов, играя в Зал?
Одна или с братьями, я строила из веток ивы и сорванной ботвы свои
собственные Залы. Мы накрывали столы, делали надписи, рисовали картинки. И
всегда, всегда мой стол был самым лучшим, хотя я не была самой старшей.
Мой стол, украшенный лентами и дикими цветами: красным триллисами жизни,
сине-черными траурными ягодами смерти и переплетенными зелеными веточками
между ними - был не просто красив невинной красотой. Нет, у моего стола
был характер, одновременно мой и того, по ком оплакивание. В нем была
сущность, и воображение, и смелость, даже когда я была совсем маленькой.
Все замечали это. Другие дети это понимали, некоторые завидовали. Но
взрослые, которые приходили посмотреть, как мы играем, они знали точно. Я
слышала, как один из них сказал: "У нее талант плакальщицы, у этой
малышки. Хорошенько запомните ее". Как будто мой большой рост и угловатое
тело не делали меня заметной.
Еще ребенком я начала слагать собственные стихи печали, по-детски
лепеча их своим куклам. Первые стихи были подражанием погребальным песням,
которым меня учили, но в них всегда было что-то лично мое. Я особенно
помню один, потому что мама поделилась им со старшими как признаком моей
одаренности. Бабушке не понравились эти стихи, ей понравились другие, но в
этом споре победила мама. Стихи начинались так:
Я ухожу на темном корабле
Невидимому берегу навстречу.
Мне уходящей в спину плещут
Стенания родных лишь...
Корабль кромсает грудью волны.
Темный корабль, невидимый берег - это все было лишь калькой с обычных
метафор погребальных песен. Но слова пятой строчки, которые оттеняли
центральный образ, вырезанную из дерева фигуру обнаженной женщины, нечто,
о чем я не могла иметь понятия, потому что мы были родом из Средних Долин,
землепашцы и мукомолы - эта пятая строчка всех убедила. Я, дочь мельника,
долговязая и тонконогая, я была одаренным ребенком. Я неделями смаковала
их похвалы и пыталась повторить свой успех, но больше не смогла. Мои
следующие стихи были банальны: в них не было и намека на талант. Прошли
годы, прежде чем я поняла, что у меня лучше получается оплакивание, когда
я не стараюсь произвести впечатление, хотя критики, публика и глупые
придворные не могли видеть разницу. Но мастер всегда узнает.
И, наконец, наступил день, когда я достаточно повзрослела, чтобы
войти в Зал Плача. Я встала рано и много минут провела перед зеркалом,
единственном в нашем доме, которое не было закрыто серой траурной тканью.
Я нарисовала себе темные круги под глазами и положила себе густые тени на
веки, как и положено плакальщице. Конечно, я перестаралась. Какая
начинающая плакальщица может избежать этого? Мне еще предстояло узнать,
что подлинная печаль сама рисует на лице глубокие впадины, она - лучший
скульптор человеческого тела, чем все наши краски и тени. Грим должен лишь
подчеркивать. Но я была молода, как я уже сказала, и даже прабабушка в
своей темной комнате не смогла вразумить меня.
В тот первый день я сделала смелую попытку. Мой дар изобретательства
проявился уже тогда. Я закрасила ногти таким же цветом, как веки, а на
большом пальце левой руки перочинным ножиком проскребла крест, чтобы
обозначить пересечение жизни и смерти.
Да, я вижу, что ты понимаешь. Это было началом узоров, которые я
потом выцарапывала на всех ногтях, узоров, которые стали так модны среди
молодых придворных плакальщиц и были названы моим именем. Я сама больше
никогда не делаю этого. Тогда это казалось мне таким пустяком: немного
лишней краски, немного лишних пятен темноты на фоне света. Инстинктивное
движение, которое другие приняли - ошибочно приняли - за проявление
гениальности. В конце концов, гениальность есть не более, чем этикетка
инстинкта.
В свои длинные волосы я также вплела триллисы и траурные ягоды. Но
это имело значительно меньший успех. Насколько я припоминаю, триллисы
увяли быстрее, чем за полдня, а от сока ягод волосы слиплись. Все же, в
тот момент, когда я поднялась наверх, чтобы отдать свой долг уважения
прабабушке, я чувствовала себя настоящей плакальщицей.
Она повернулась в кровати, на ножках которой были выгравированы
погребальные венки, той самой кровати, в которой умирали все женщины в
нашем доме. Воздух в комнате был спертым и неподвижным. Даже мне было
трудно дышать. Прабабушка посмотрела на меня своими блестящими
полумертвыми глазами, рот у нее был искривлен от боли. Какая-то болезнь
грызла ее изнутри.
- Ты заставишь их помнить меня? - спросила она.
Зная, что мои мама и бабушка уже обещали ей это до меня, я тем не
менее ответила:
- Прабабушка, я сделаю это.
- Пусть строчки твоих погребальных песен будут длинными, - сказала
она.
- Пусть твой путь к смерти будет коротким, - ответила я, и ритуал был
завершен.
Я сразу ушла, даже не посмотрев, полна ли еще Чаша, стоявшая на
столике у кровати. Мне значительно интереснее был Зал Плача и моя роль в
нем, чем точное время, когда умрет прабабушка, когда последний вздох
слетит с ее губ. В конце концов, это интимный момент, а оплакивание - акт
публичный. В свои тринадцать лет мне не терпелось показать свою печаль
публике, завоевать себе аплодисменты и бессмертье для прабабушки. Теперь я
знаю, что весь наш траур, все наши оплакивания, все внешние знаки наших
ритуалов - ничто по сравнению с одним быстрым мигом, когда освобождается
душа. Я шокирую тебя своей ересью? О, дитя, ересь - привилегия стариков.
Я, не оглянувшись, выбежала из темной комнаты, сбежала по лестнице и
окунулась в тепло солнечного света. Моя мама и ее мама уже ушли в Зал. Я
зашагала туда же под медленные звуки похоронных барабанов, игре на которых
всегда обучались кузены моих кузенов. Сердце мое рвалось вперед.
Зал оказался даже больше, чем я себе представляла. Большие массивные
пилястры с каннелюрами и резными капителями поддерживали крышу. Я видела
здание издали - а кто не видел? - оно доминировало на нашей маленькой
городской площади. Но мне никогда не разрешали подходить настолько близко,
чтобы рассмотреть резьбу. Она соответствовала назначению зала: плачущие
женщины, их длинные волосы спадают причудливыми водопадами. Тебе смешно.
Только в деревне можно увидеть такой банальный сюжет. Конечно, это был
далеко не самый значительный Зал, но в моих глазах он был великолепен,
каждая плачущая фигура была памятником горю. Я жадно впитывала все, желая
быть частью этого.
Стражу в воротах я назвала свое имя и клан, а он послал гонца внутрь.
Вскоре появилась мама и начала что-то вполголоса говорить привратнику,
убеждая его, что для меня уже пришло время. Он пропустил меня, сверкнув
короткой улыбкой из-под усов.
Мы поднялись по ступеням, выбитым прошедшими по ним ногами за многие
годы, и вошли в Зал. Внутри Зала кланы уже украсили свои столы, и маме
пришлось прокладывать путь через этот хаос к нашему обычному месту, что
она сделала с легкостью, выработанной многолетней привычкой. Под знаменами
наших цветов и изображением мельничного жернова стоял стол, имевший форму
почки. Он был покрыт записками с упоминанием умирающих близких. В нашем
клане в этом году умирало трое, считая мою прабабушку на чердаке. Я все
еще помню наизусть линии рождения остальных двух. Касса-Кания, дочь
Касса-Кании, дочери Кассуа-Кании, дочери Камма-Кании была одной из них.
Пери-Пания, дочь Перри-Пании, дочери Перса-Пании, дочери Персис-Пании была
второй. И, конечно, по своей прямой линии я до сих пор могу назвать имена
до двадцать первого колена. Линия нашего рода не прерывалась, все - Лании,
к которым принадлежу и я, хотя мне иногда хочется смеяться над собой, над
неумеренной гордостью. На самом деле я - последняя Лания. Обо мне никто
по-настоящему не будет плакать, в семье нет сестры, нет ребенка; иногда
это меня беспокоит. Мои маленькие сестры умерли до меня, когда я была еще
слишком молода, чтобы оплакивать их, а мои братья оказались неспособными
продолжить род.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
выдуманных нами, так как мы можем потом не суметь их прочесть. Хранить во
рту - помнить, записать - забыть. Эти священные знания должны передаваться
от Плакальщицы к Плакальщице, от Мастера к Мастеру, от уст к ушам, во веки
вечные.
Слушайте же, хорошо слушайте. Мое слово крепкое, крепче сна, крепче
Чаши сна, крепче силы героев. Мой голос делает рассказ истинным. Слушать,
помнить - знать.
До того, как заплакало небо, земля была мягкой и обильной, и не было
горя. Суша все время купалась в солнечном свете, и не было деления на день
и ночь, на свет и тьму. Поэтому не было голода, не было боли, не было
смерти. Мир назывался Эль-Лалладия, Место Благословения и Радости.
Но Люди устали от такой красоты и постоянного света. Они обратились к
мраку пещер и к рискованным играм. Они пускали кровь из собственных вен,
чтобы посмотреть, как быстро она течет. И тогда даже небеса стали плакать
кровью. Сто раз за сто дней еще и еще, с безоблачного неба падала вода,
сначала красная, потом прозрачная, пока чаша мира не наполнилась ею. И
все, жившие в Эль-Лалладии и называвшиеся Людьми, утонули. Кроме двоих. Те
двое были мужчина и женщина, и он был слишком стар, чтобы иметь потомство.
Даже свет погас, как свечка между влажными пальцами, и в небе осталось
лишь серое дымящееся пятно.
Тогда из пещер на высоких горах вылезли другие люди, называвшиеся
Пророками Ночи. Они зажгли среди дня сторожевые костры, которые вознесли к
темнеющему небу дым. Они пели свои тяжеловесные песни и взывали к темноте,
и в сердцах у них не было радости. И сто раз за сто ночей мир становился
черным и освещался только мягко падающими звездами.
Один из Пророков Ночи поднялся и сказал: "Давайте бросать в воду
большие камни, чтобы она испугалась и вернула сушу."
Тогда они стали скатывать один за другим большие камни, пока вода не
отступила, оставив сушу - черную, как ночь, и густо покрытую рыбьими
тушами и странными костями.
Суша эта сильно пахла, и голод позвал нескольких Пророков Ночи вниз,
в долины. Там они бродили взад-вперед по грязи и оставляли следы ног и
отпечатки рук, как будто глубоко вырезанные в камне. И они построили себе
жилища из грязи и поселились там.
А еще несколько Пророков Ночи были увлечены дальше соленым запахом
моря, они шли за отступающей водой до того места, где встретились и
боролись между собой море и суша. Там Пророки Ночи остановились, забросили
свои сети далеко в воду и добыли из моря пропитание.
Но остальные Пророки Ночи все еще прятались в тени гор, потому что
они поклялись, что узнают горные пустоши лучше всех, и там они остались
жить навсегда.
Итак, первыми из Семи Плакальщиц были:
ПЛАКАЛЬЩИЦА ЗЕМЕЛЬ - тех, кто трудится на земле, тех, кто живет в
долинах, пастухов и фермеров, пахарей и свинопасов, земледельцев и
мукомолов.
ПЛАКАЛЬЩИЦА ВОД - тех, кто живет у моря и пожинает хитроумно
сплетенными сетями урожаи маленьких существ с плавниками, плавающих вблизи
берега.
ПЛАКАЛЬЩИЦА СКАЛ - тех, кто живет в тени гор, изменяет их лицо,
выделывая строительный и драгоценный камень.
Но со времен ста дней и ста ночей, со времени пролитой небом первой
крови, оплакивание - наш способ помнить обо всем и величайшее искусство в
нашем мире.
А мир наш не зовется больше Эль-Лалладия, Место Благословения, а
зовется Эль-Лаллория, Место Плакальщиц.
Арруш.
ПЛЕНКА 2. ЗАЛ ПЛАЧА
МЕСТО ЗАПИСИ: Пещера 27.
ВРЕМЯ ЗАПИСИ: Первый Год Короля, Первый Патриархат,
Лабораторное время - 2137,5 г.н.э.
РАССКАЗЧИК: Лина-Лания, известная под именем Седовласой
- своей помощнице Гренне.
РАЗРЕШЕНИЕ: Без разрешения, с предварительной установкой микрофонов.
Голосовое включение.
- Мне минуло тринадцать лет, последний поворот детства, когда
заболела прабабушка. Ее поместили наверху в комнате без окон, под
соломенной крышей, чтобы она привыкала лежать в темноте. Так поступают с
глубокими стариками, чья жизнь проходит в сумерках. Так новорожденные
должны учиться жить в лучах рассвета.
Право посетить Зал Плача я получила не из-за болезни прабабушки, а
потому что у меня появились признаки взросления: начали наливаться
маленькие груди, закудрявились волоски в укромных местах и хлынула свежая
кровь из нетронутого гнезда моего тела.
Я была готова. Разве не провела я в детстве много часов, играя в Зал?
Одна или с братьями, я строила из веток ивы и сорванной ботвы свои
собственные Залы. Мы накрывали столы, делали надписи, рисовали картинки. И
всегда, всегда мой стол был самым лучшим, хотя я не была самой старшей.
Мой стол, украшенный лентами и дикими цветами: красным триллисами жизни,
сине-черными траурными ягодами смерти и переплетенными зелеными веточками
между ними - был не просто красив невинной красотой. Нет, у моего стола
был характер, одновременно мой и того, по ком оплакивание. В нем была
сущность, и воображение, и смелость, даже когда я была совсем маленькой.
Все замечали это. Другие дети это понимали, некоторые завидовали. Но
взрослые, которые приходили посмотреть, как мы играем, они знали точно. Я
слышала, как один из них сказал: "У нее талант плакальщицы, у этой
малышки. Хорошенько запомните ее". Как будто мой большой рост и угловатое
тело не делали меня заметной.
Еще ребенком я начала слагать собственные стихи печали, по-детски
лепеча их своим куклам. Первые стихи были подражанием погребальным песням,
которым меня учили, но в них всегда было что-то лично мое. Я особенно
помню один, потому что мама поделилась им со старшими как признаком моей
одаренности. Бабушке не понравились эти стихи, ей понравились другие, но в
этом споре победила мама. Стихи начинались так:
Я ухожу на темном корабле
Невидимому берегу навстречу.
Мне уходящей в спину плещут
Стенания родных лишь...
Корабль кромсает грудью волны.
Темный корабль, невидимый берег - это все было лишь калькой с обычных
метафор погребальных песен. Но слова пятой строчки, которые оттеняли
центральный образ, вырезанную из дерева фигуру обнаженной женщины, нечто,
о чем я не могла иметь понятия, потому что мы были родом из Средних Долин,
землепашцы и мукомолы - эта пятая строчка всех убедила. Я, дочь мельника,
долговязая и тонконогая, я была одаренным ребенком. Я неделями смаковала
их похвалы и пыталась повторить свой успех, но больше не смогла. Мои
следующие стихи были банальны: в них не было и намека на талант. Прошли
годы, прежде чем я поняла, что у меня лучше получается оплакивание, когда
я не стараюсь произвести впечатление, хотя критики, публика и глупые
придворные не могли видеть разницу. Но мастер всегда узнает.
И, наконец, наступил день, когда я достаточно повзрослела, чтобы
войти в Зал Плача. Я встала рано и много минут провела перед зеркалом,
единственном в нашем доме, которое не было закрыто серой траурной тканью.
Я нарисовала себе темные круги под глазами и положила себе густые тени на
веки, как и положено плакальщице. Конечно, я перестаралась. Какая
начинающая плакальщица может избежать этого? Мне еще предстояло узнать,
что подлинная печаль сама рисует на лице глубокие впадины, она - лучший
скульптор человеческого тела, чем все наши краски и тени. Грим должен лишь
подчеркивать. Но я была молода, как я уже сказала, и даже прабабушка в
своей темной комнате не смогла вразумить меня.
В тот первый день я сделала смелую попытку. Мой дар изобретательства
проявился уже тогда. Я закрасила ногти таким же цветом, как веки, а на
большом пальце левой руки перочинным ножиком проскребла крест, чтобы
обозначить пересечение жизни и смерти.
Да, я вижу, что ты понимаешь. Это было началом узоров, которые я
потом выцарапывала на всех ногтях, узоров, которые стали так модны среди
молодых придворных плакальщиц и были названы моим именем. Я сама больше
никогда не делаю этого. Тогда это казалось мне таким пустяком: немного
лишней краски, немного лишних пятен темноты на фоне света. Инстинктивное
движение, которое другие приняли - ошибочно приняли - за проявление
гениальности. В конце концов, гениальность есть не более, чем этикетка
инстинкта.
В свои длинные волосы я также вплела триллисы и траурные ягоды. Но
это имело значительно меньший успех. Насколько я припоминаю, триллисы
увяли быстрее, чем за полдня, а от сока ягод волосы слиплись. Все же, в
тот момент, когда я поднялась наверх, чтобы отдать свой долг уважения
прабабушке, я чувствовала себя настоящей плакальщицей.
Она повернулась в кровати, на ножках которой были выгравированы
погребальные венки, той самой кровати, в которой умирали все женщины в
нашем доме. Воздух в комнате был спертым и неподвижным. Даже мне было
трудно дышать. Прабабушка посмотрела на меня своими блестящими
полумертвыми глазами, рот у нее был искривлен от боли. Какая-то болезнь
грызла ее изнутри.
- Ты заставишь их помнить меня? - спросила она.
Зная, что мои мама и бабушка уже обещали ей это до меня, я тем не
менее ответила:
- Прабабушка, я сделаю это.
- Пусть строчки твоих погребальных песен будут длинными, - сказала
она.
- Пусть твой путь к смерти будет коротким, - ответила я, и ритуал был
завершен.
Я сразу ушла, даже не посмотрев, полна ли еще Чаша, стоявшая на
столике у кровати. Мне значительно интереснее был Зал Плача и моя роль в
нем, чем точное время, когда умрет прабабушка, когда последний вздох
слетит с ее губ. В конце концов, это интимный момент, а оплакивание - акт
публичный. В свои тринадцать лет мне не терпелось показать свою печаль
публике, завоевать себе аплодисменты и бессмертье для прабабушки. Теперь я
знаю, что весь наш траур, все наши оплакивания, все внешние знаки наших
ритуалов - ничто по сравнению с одним быстрым мигом, когда освобождается
душа. Я шокирую тебя своей ересью? О, дитя, ересь - привилегия стариков.
Я, не оглянувшись, выбежала из темной комнаты, сбежала по лестнице и
окунулась в тепло солнечного света. Моя мама и ее мама уже ушли в Зал. Я
зашагала туда же под медленные звуки похоронных барабанов, игре на которых
всегда обучались кузены моих кузенов. Сердце мое рвалось вперед.
Зал оказался даже больше, чем я себе представляла. Большие массивные
пилястры с каннелюрами и резными капителями поддерживали крышу. Я видела
здание издали - а кто не видел? - оно доминировало на нашей маленькой
городской площади. Но мне никогда не разрешали подходить настолько близко,
чтобы рассмотреть резьбу. Она соответствовала назначению зала: плачущие
женщины, их длинные волосы спадают причудливыми водопадами. Тебе смешно.
Только в деревне можно увидеть такой банальный сюжет. Конечно, это был
далеко не самый значительный Зал, но в моих глазах он был великолепен,
каждая плачущая фигура была памятником горю. Я жадно впитывала все, желая
быть частью этого.
Стражу в воротах я назвала свое имя и клан, а он послал гонца внутрь.
Вскоре появилась мама и начала что-то вполголоса говорить привратнику,
убеждая его, что для меня уже пришло время. Он пропустил меня, сверкнув
короткой улыбкой из-под усов.
Мы поднялись по ступеням, выбитым прошедшими по ним ногами за многие
годы, и вошли в Зал. Внутри Зала кланы уже украсили свои столы, и маме
пришлось прокладывать путь через этот хаос к нашему обычному месту, что
она сделала с легкостью, выработанной многолетней привычкой. Под знаменами
наших цветов и изображением мельничного жернова стоял стол, имевший форму
почки. Он был покрыт записками с упоминанием умирающих близких. В нашем
клане в этом году умирало трое, считая мою прабабушку на чердаке. Я все
еще помню наизусть линии рождения остальных двух. Касса-Кания, дочь
Касса-Кании, дочери Кассуа-Кании, дочери Камма-Кании была одной из них.
Пери-Пания, дочь Перри-Пании, дочери Перса-Пании, дочери Персис-Пании была
второй. И, конечно, по своей прямой линии я до сих пор могу назвать имена
до двадцать первого колена. Линия нашего рода не прерывалась, все - Лании,
к которым принадлежу и я, хотя мне иногда хочется смеяться над собой, над
неумеренной гордостью. На самом деле я - последняя Лания. Обо мне никто
по-настоящему не будет плакать, в семье нет сестры, нет ребенка; иногда
это меня беспокоит. Мои маленькие сестры умерли до меня, когда я была еще
слишком молода, чтобы оплакивать их, а мои братья оказались неспособными
продолжить род.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24