За окном проносились кадры увлекательного фильма, который можно было смотреть бесконечно. Деревья, дома, мосты, дороги, часто заполненные беженцами, фермы, сгоревшие станционные постройки, поваленные столбы с проводами. И снова деревья и поля, еще кое-где покрытые снегом. Его жизнь круто переменилась. Он впервые за столько времени почувствовал себя свободным, хотя и не знал толком, куда и зачем едет.
– Вы верите в бога? – вдруг, отбросив газету, спросил его Ротманн.
– Нет, – с трудом собравшись с мыслями, ответил Антон, – а почему вы спрашиваете?
– Ну… надо же о чем-то говорить. Впрочем, я забыл, что вы из страны безбожников.
– Ну, в вашей организации, насколько я знаю, тоже не очень-то поощряется религиозность. А уж ваш Эйке, если я не ошибаюсь, и вовсе был воинствующим атеистом, – Антон был не прочь пофилософствовать и даже поспорить с сидящим напротив эсэсовцем.
– Вы не ошибаетесь. – Ротманн впервые надолго уставился в окно, о чем-то задумавшись.
– Между прочим, в конце этого века в России вера в бога снова войдет в моду. Если можно так сказать. Слово «Бог» опять начнут печатать с большой буквы. Вам, немцам, это трудно понять, ведь у вас все существительные пишутся с заглавной.
– И с чем же это связано? Зачем вашим большевикам вдруг понадобился бог? – Роттман откинулся на спинку сиденья и достал сигарету.
– Большевикам он не понадобился. Просто они в конце концов лишились власти, и наш социализм рассосался сам собой. И что интересно, без всяких на этот раз кровопролитий. – «Ну, или почти без всяких», – подумал он про себя, вспомнив про Чечню, – Советский Союз распался на пятнадцать отдельных государств, но вам это, наверное, неинтересно.
Они помолчали, после чего Антон решил продолжить.
– Однажды я листал в книжном магазине Библию с рисунками Гюстава Доре и наткнулся на то место, где описывался всемирный потоп. Там было несколько гравюр, очень похожих одна на другую, и всё же одна из них мне хорошо запомнилась. На ней изображалась скала, окруженная бушующим морем. Возможно, это была последняя часть суши, не затопленная водой. Со всех сторон на эту скалу карабкались люди. Она вся кишела обнаженными телами. Насколько я помню, это были одни женщины. Обнаженные женщины, пытающиеся спасти своих детей. Они тянули их за руки из волн, цепляясь второй рукой за камни, или выталкивали наверх, пытаясь приподнять над водой. И сами в это время тонули. Тогда я, помню удивился – как могли церковники пропустить в печать такие иллюстрации? И во времена Доре, и в наше время? Ведь это явное обличение бога в жестокости. Он нашел на всей Земле только одного праведника и решил спасти лишь его и с его семейством. А как же эти младенцы? В чем их вина? А спасающие своих детей женщины? Даже если они были грешницами все до одной, то своими последними минутами жизни должны были заслужить прощение…
– Я знаком с гравюрами Доре. И к чему же вы пришли?
– Ни к чему. Я не нашел никаких оправданий. Я по-прежнему продолжал интересоваться христианской религией, и первая книга, которую вместе со мной прочла моя дочь, была «Библия для детей». Но я только больше уверялся в том, что если бог есть, то он жесток, несправедлив и беспомощен одновременно. Несмотря на все свои потопы и горящую серу с небес и даже несмотря на кровь, пролитую его сыном на кресте, он не смог сделать людей другими. И я решил, что для него и для меня будет лучше по-прежнему считать, что его вовсе не существует или он был, но его не стало. Как у Ницше – бог умер.
– А как же вечная жизнь, спасение души? Вам не жалко расставаться с этими спасительными иллюзиями?
– Ну, во-первых, их у меня никогда не было. Моими первыми книгами о религии были «Забавная Библия» и «Забавное Евангелие» Лео Таксиля. – При этих словах Ротманн усмехнулся. – А во-вторых, вы пробовали когда-нибудь представить себя в раю? Я уж не говорю об аде. Вот вы бродите среди таких же счастливчиков, как и вы сам. Вам не о чем беспокоиться, не к чему стремиться, нечего бояться. Вы Агасфер. Вечный житель без цели и желаний. Одна только мысль о том, что это навсегда, на миллионы лет, которые текут так медленно и которые хочешь не хочешь, а нужно просуществовать, приводит вас в ужас. И при этом у вас нет ни малейшей возможности покончить с собой, чтобы уйти из этого царства безысходной скуки и вечного однообразия. Лично меня такая перспектива бросает в дрожь. У любого из нас на земле есть спасительный выход – вернуться туда, где мы были прежде. Туда, где мы были миллиарды лет до нашего появления здесь на один миг. Туда, где находятся еще не рожденные дети. Там нет ничего ужасного, просто потому, что там нет вообще ничего. И главное – там нет времени! Один из древних сказал, что самое приятное ощущение – это отсутствие всяких ощущений. А именно это нам дает здоровый сон без сновидений и смерть. Многие начинают в панике рассуждать: «Меня никогда уже не будет, меня не будет миллионы лет» – и так далее. Но позвольте спросить – какие миллионы лет могут быть у мертвого? Время – это для живых. У смерти нет времени. В ту секунду, когда человек перестает дышать, время для него не то чтобы останавливается – оно прекращает свое существование, навсегда. Впрочем, слово «навсегда» здесь тоже неуместно, поскольку это тоже категория времени. Тот, кто умрет в следующее мгновение, абсолютно ничем не будет отличаться в своем новом состоянии от Цезаря, убитого два тысячелетия назад, или от мумифицированного фараона, умершего за две тысячи лет до Цезаря. Эти два тысячелетия для Цезаря точно такой же миг, что и для только что умершего. И через миллиарды лет, когда погаснет или взорвется наше Солнце, это будет всё тем же мигом!
– Тогда позвольте спросить, чего вы боялись, когда попали к нам в гестапо в октябре прошлого года? – усмехнулся Ротманн. – Я видел в ваших глазах страх.
– Но вы же всё прекрасно понимаете. Человек, как и всякая другая живая тварь, снабжен природой инстинктом самосохранения, одним из рычагов которого является неосознанный страх перед смертью. Без этого никак нельзя. Иначе всё живое на земле, во всяком случае всё, что способно покончить с собой или не предпринять усилий для своего самосохранения, просто вымрет в считанные дни. Это же основа жизни – страх перед смертью. Животные не знают, что такое смерть, и боятся опасности инстинктивно. Люди понимают ее сущность, но в них заложен такой страх перед нею, что он подавляет любую здравую мысль. Именно он и заставляет их выдумывать жизнь после смерти, всякую там реинкарнацию и прочие вещи, чтобы уж если не умереть нельзя, то хоть успокоить себя этими вымыслами.
Антон немного помолчал.
– Есть, конечно, и другие причины, продлевающие в нас желание жить. Одна из них – любопытство. Хочется узнать, что будет дальше и чем всё это кончится. Другая – желание вырастить детей и помочь им устроить свою жизнь. Ведь все эти рассуждения мы не относим на их счет. Они должны, просто обязаны жить, и всё тут. Никакая философия не может оправдать их смерть. Есть, в конце концов, жажда мести, жажда творчества – смерти не боюсь, но должен закончить кое-какие дела на этой земле. И так далее.
Антон наконец окончательно понял, что его собеседник не склонен вступать с ним в дискуссию – его явно занимали какие-то свои мысли. Тогда он замолчал и стал смотреть в окно. Благо разговор в купе поезда, в отличие от комнатного, можно спокойно прерывать созерцанием проносящихся за окном пейзажей и при этом не ощущать какой-либо неловкости. Молчание в идущем поезде не может быть натянутым. Оно естественно, и сменяющийся вид за окном здесь вполне заменяет негромкую музыку, располагая к размышлениям. – Скоро Лейпциг, – сказал через несколько минут Ротманн, – там у нас пересадка на другой поезд.
– Мы едем дальше?
– Да, в Дрезден.
– В Дрезден? А зачем?
– Вы что, там уже были?
– Вы знаете, Ротманн, что я не был нигде, кроме Фленсбурга
Антон слегка обиделся – его везут как какой-то багаж. А он уж было по простоте душевной посчитал себя почти товарищем этого человека. Ведь их уже много дней объединяла тайна, известная теперь только им двоим. Ему, конечно, всё равно, будет ли Лейпциг конечной точкой путешествия, или оно продлится до Дрездена. Хотя с Дрезденом у него связаны какие-то смутные предчувствия. Что-то такое в памяти, что заставило Антона забеспокоиться. Чем-то этот город выделялся среди других, и это что-то таило в себе опасность.
Эти размышления прокрутились в его голове в течение двух-трех секунд, и уже на четвертой секунде он понял, чем Дрезден отличается от Лейпцига. «Тот, у кого уже не осталось слез, заплачет снова, узнав о Дрездене», – вспомнил он слова одного из очевидцев чудовищной бомбардировки, которой подвергнут этот город союзники. Они просто уничтожат его в течение нескольких часов.
– Что вас так расстроило? – спросил Ротманн. – Это один из самых тихих городов в Германии. Во всяком случае, пока в него не вошли русские,
Ротманн снова принялся просматривать газету. «Дрезден, – думал Антон, – ведь они скоро сровняют его с землей. Вот только когда это произойдет?» Он даже вспомнил, что бомбардировка начнется в десять часов вечера и что если бы не война, то в городе в эти дни должен был проходить традиционный карнавал. Постепенно в его памяти всплывали кое-какие обрывочные данные из той полемики, что он читал в Интернете по поводу этой «акции возмездия», «Акт вандализма», официально 35 тысяч убитых, неофициально в несколько раз больше… Антону вдруг стало жутковато.
– Скажите, Ротманн, – спросил он неожиданно для самого себя, – что вы сегодня говорили про Масленицу?
Штурмбаннфюрер оторвался от газеты и удивленно посмотрел на Антона.
– Про Масленицу? Только то, что она начинается как раз в эти дни. А что?
– В Дрездене она как-то отмечается?
– Ну сейчас-то навряд ли. А вообще там всегда в это время проходил карнавал.
«Всё верно, – подумал Антон, – как раз подгадаем вовремя. Завтра тринадцатое февраля… Ну конечно! Во вторник тринадцатого…»
– Вас что-то беспокоит, Дворжак? Или вы что-то знаете? – Ротманн отложил газету, посмотрел на Антона пристально.
– В десять часов вечера на город будет совершен первый налет. Он будет длиться двадцать четыре минуты. Второй удар в час тридцать ночи и третий… Не помню, уже на следующий день, – Антон поразился сам, откуда, из каких закоулков памяти он извлек эти часы и минуты.
– Что вы сказали? Объясните толком!
– Зачем вам нужно именно в Дрезден?
– Я объясню зачем, но сначала вы должны мне рассказать всё, что знаете. Что должно случиться? Насколько мне известно, этот город еще не бомбили.
– Его разбомбят, – в голове Антона продолжали всплывать факты и цифры. Он смотрел в глаза Ротманна и видел перед собой монитор своего компьютера с фотографиями руин, штабелей трупов, которые сжигали прямо на площадях, потому что их некому было хоронить.
– Я не знаю, почему они примут такое решение. У меня, конечно, есть на этот счет свои мысли… Но они мало что значат. Я всё же не историк. Но этот город сровняют с землей.
Ротманн встали прошелся, насколько это было возможно, взад-вперед по купе. Затем он сел в дальнем от Антона углу и сказал:
– Вы ничего раньше об этом не говорили.
– Я очень многого вам еще не говорил.
– Но теперь самое время.
– Что ж, как хотите. Повторяю, я не историк… Я знаю лишь то, что до тринадцатого февраля 1945 года Дрезден действительно не бомбили. Существовало даже мнение о некоем джентльменском соглашении (конечно же, негласном) насчет Дрездена как признанного европейского центра культуры и искусства. Ведь в нем не было не то что ни одного военного предприятия, но даже ремонтных мастерских. Ваше руководство сознательно стремилось не предоставить даже малейшего повода союзникам для бомбардировки. К февралю сорок пятого город был наводнен беженцами. В нем разместили множество госпиталей. А единственное промышленное производство, которое издавна там существовало, относилось к фарфору. Там делали тарелки и прочую посуду. Люфтваффе даже сняли последнюю эскадрилью ПВО – такая была уверенность в невозможности атаки этого города противником. Выискивая после войны оправдания решению о бомбардировке, историки называли просто смешные причины. Их было немного. Первая – крупный железнодорожный узел. Но так можно было любой ваш город с населением более 50 тысяч человек объявить военным объектом. И что самое интересное, как раз вокзал и станция пострадали меньше всего. Вторая – наличие вокруг концентрационных лагерей с военнопленными…
– Что, черт возьми, они сделают с городом?!
– Они его практически уничтожат.
– Они применят какое-то новое оружие?
– Новое оружие американцы применят в августе этого года против японских городов Хиросима и Нагасаки, но и они ненамного превзойдут Дрезден по количеству жертв. Если вообще превзойдут. Это была самая страшная в истории войн обычная бомбардировка города.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
– Вы верите в бога? – вдруг, отбросив газету, спросил его Ротманн.
– Нет, – с трудом собравшись с мыслями, ответил Антон, – а почему вы спрашиваете?
– Ну… надо же о чем-то говорить. Впрочем, я забыл, что вы из страны безбожников.
– Ну, в вашей организации, насколько я знаю, тоже не очень-то поощряется религиозность. А уж ваш Эйке, если я не ошибаюсь, и вовсе был воинствующим атеистом, – Антон был не прочь пофилософствовать и даже поспорить с сидящим напротив эсэсовцем.
– Вы не ошибаетесь. – Ротманн впервые надолго уставился в окно, о чем-то задумавшись.
– Между прочим, в конце этого века в России вера в бога снова войдет в моду. Если можно так сказать. Слово «Бог» опять начнут печатать с большой буквы. Вам, немцам, это трудно понять, ведь у вас все существительные пишутся с заглавной.
– И с чем же это связано? Зачем вашим большевикам вдруг понадобился бог? – Роттман откинулся на спинку сиденья и достал сигарету.
– Большевикам он не понадобился. Просто они в конце концов лишились власти, и наш социализм рассосался сам собой. И что интересно, без всяких на этот раз кровопролитий. – «Ну, или почти без всяких», – подумал он про себя, вспомнив про Чечню, – Советский Союз распался на пятнадцать отдельных государств, но вам это, наверное, неинтересно.
Они помолчали, после чего Антон решил продолжить.
– Однажды я листал в книжном магазине Библию с рисунками Гюстава Доре и наткнулся на то место, где описывался всемирный потоп. Там было несколько гравюр, очень похожих одна на другую, и всё же одна из них мне хорошо запомнилась. На ней изображалась скала, окруженная бушующим морем. Возможно, это была последняя часть суши, не затопленная водой. Со всех сторон на эту скалу карабкались люди. Она вся кишела обнаженными телами. Насколько я помню, это были одни женщины. Обнаженные женщины, пытающиеся спасти своих детей. Они тянули их за руки из волн, цепляясь второй рукой за камни, или выталкивали наверх, пытаясь приподнять над водой. И сами в это время тонули. Тогда я, помню удивился – как могли церковники пропустить в печать такие иллюстрации? И во времена Доре, и в наше время? Ведь это явное обличение бога в жестокости. Он нашел на всей Земле только одного праведника и решил спасти лишь его и с его семейством. А как же эти младенцы? В чем их вина? А спасающие своих детей женщины? Даже если они были грешницами все до одной, то своими последними минутами жизни должны были заслужить прощение…
– Я знаком с гравюрами Доре. И к чему же вы пришли?
– Ни к чему. Я не нашел никаких оправданий. Я по-прежнему продолжал интересоваться христианской религией, и первая книга, которую вместе со мной прочла моя дочь, была «Библия для детей». Но я только больше уверялся в том, что если бог есть, то он жесток, несправедлив и беспомощен одновременно. Несмотря на все свои потопы и горящую серу с небес и даже несмотря на кровь, пролитую его сыном на кресте, он не смог сделать людей другими. И я решил, что для него и для меня будет лучше по-прежнему считать, что его вовсе не существует или он был, но его не стало. Как у Ницше – бог умер.
– А как же вечная жизнь, спасение души? Вам не жалко расставаться с этими спасительными иллюзиями?
– Ну, во-первых, их у меня никогда не было. Моими первыми книгами о религии были «Забавная Библия» и «Забавное Евангелие» Лео Таксиля. – При этих словах Ротманн усмехнулся. – А во-вторых, вы пробовали когда-нибудь представить себя в раю? Я уж не говорю об аде. Вот вы бродите среди таких же счастливчиков, как и вы сам. Вам не о чем беспокоиться, не к чему стремиться, нечего бояться. Вы Агасфер. Вечный житель без цели и желаний. Одна только мысль о том, что это навсегда, на миллионы лет, которые текут так медленно и которые хочешь не хочешь, а нужно просуществовать, приводит вас в ужас. И при этом у вас нет ни малейшей возможности покончить с собой, чтобы уйти из этого царства безысходной скуки и вечного однообразия. Лично меня такая перспектива бросает в дрожь. У любого из нас на земле есть спасительный выход – вернуться туда, где мы были прежде. Туда, где мы были миллиарды лет до нашего появления здесь на один миг. Туда, где находятся еще не рожденные дети. Там нет ничего ужасного, просто потому, что там нет вообще ничего. И главное – там нет времени! Один из древних сказал, что самое приятное ощущение – это отсутствие всяких ощущений. А именно это нам дает здоровый сон без сновидений и смерть. Многие начинают в панике рассуждать: «Меня никогда уже не будет, меня не будет миллионы лет» – и так далее. Но позвольте спросить – какие миллионы лет могут быть у мертвого? Время – это для живых. У смерти нет времени. В ту секунду, когда человек перестает дышать, время для него не то чтобы останавливается – оно прекращает свое существование, навсегда. Впрочем, слово «навсегда» здесь тоже неуместно, поскольку это тоже категория времени. Тот, кто умрет в следующее мгновение, абсолютно ничем не будет отличаться в своем новом состоянии от Цезаря, убитого два тысячелетия назад, или от мумифицированного фараона, умершего за две тысячи лет до Цезаря. Эти два тысячелетия для Цезаря точно такой же миг, что и для только что умершего. И через миллиарды лет, когда погаснет или взорвется наше Солнце, это будет всё тем же мигом!
– Тогда позвольте спросить, чего вы боялись, когда попали к нам в гестапо в октябре прошлого года? – усмехнулся Ротманн. – Я видел в ваших глазах страх.
– Но вы же всё прекрасно понимаете. Человек, как и всякая другая живая тварь, снабжен природой инстинктом самосохранения, одним из рычагов которого является неосознанный страх перед смертью. Без этого никак нельзя. Иначе всё живое на земле, во всяком случае всё, что способно покончить с собой или не предпринять усилий для своего самосохранения, просто вымрет в считанные дни. Это же основа жизни – страх перед смертью. Животные не знают, что такое смерть, и боятся опасности инстинктивно. Люди понимают ее сущность, но в них заложен такой страх перед нею, что он подавляет любую здравую мысль. Именно он и заставляет их выдумывать жизнь после смерти, всякую там реинкарнацию и прочие вещи, чтобы уж если не умереть нельзя, то хоть успокоить себя этими вымыслами.
Антон немного помолчал.
– Есть, конечно, и другие причины, продлевающие в нас желание жить. Одна из них – любопытство. Хочется узнать, что будет дальше и чем всё это кончится. Другая – желание вырастить детей и помочь им устроить свою жизнь. Ведь все эти рассуждения мы не относим на их счет. Они должны, просто обязаны жить, и всё тут. Никакая философия не может оправдать их смерть. Есть, в конце концов, жажда мести, жажда творчества – смерти не боюсь, но должен закончить кое-какие дела на этой земле. И так далее.
Антон наконец окончательно понял, что его собеседник не склонен вступать с ним в дискуссию – его явно занимали какие-то свои мысли. Тогда он замолчал и стал смотреть в окно. Благо разговор в купе поезда, в отличие от комнатного, можно спокойно прерывать созерцанием проносящихся за окном пейзажей и при этом не ощущать какой-либо неловкости. Молчание в идущем поезде не может быть натянутым. Оно естественно, и сменяющийся вид за окном здесь вполне заменяет негромкую музыку, располагая к размышлениям. – Скоро Лейпциг, – сказал через несколько минут Ротманн, – там у нас пересадка на другой поезд.
– Мы едем дальше?
– Да, в Дрезден.
– В Дрезден? А зачем?
– Вы что, там уже были?
– Вы знаете, Ротманн, что я не был нигде, кроме Фленсбурга
Антон слегка обиделся – его везут как какой-то багаж. А он уж было по простоте душевной посчитал себя почти товарищем этого человека. Ведь их уже много дней объединяла тайна, известная теперь только им двоим. Ему, конечно, всё равно, будет ли Лейпциг конечной точкой путешествия, или оно продлится до Дрездена. Хотя с Дрезденом у него связаны какие-то смутные предчувствия. Что-то такое в памяти, что заставило Антона забеспокоиться. Чем-то этот город выделялся среди других, и это что-то таило в себе опасность.
Эти размышления прокрутились в его голове в течение двух-трех секунд, и уже на четвертой секунде он понял, чем Дрезден отличается от Лейпцига. «Тот, у кого уже не осталось слез, заплачет снова, узнав о Дрездене», – вспомнил он слова одного из очевидцев чудовищной бомбардировки, которой подвергнут этот город союзники. Они просто уничтожат его в течение нескольких часов.
– Что вас так расстроило? – спросил Ротманн. – Это один из самых тихих городов в Германии. Во всяком случае, пока в него не вошли русские,
Ротманн снова принялся просматривать газету. «Дрезден, – думал Антон, – ведь они скоро сровняют его с землей. Вот только когда это произойдет?» Он даже вспомнил, что бомбардировка начнется в десять часов вечера и что если бы не война, то в городе в эти дни должен был проходить традиционный карнавал. Постепенно в его памяти всплывали кое-какие обрывочные данные из той полемики, что он читал в Интернете по поводу этой «акции возмездия», «Акт вандализма», официально 35 тысяч убитых, неофициально в несколько раз больше… Антону вдруг стало жутковато.
– Скажите, Ротманн, – спросил он неожиданно для самого себя, – что вы сегодня говорили про Масленицу?
Штурмбаннфюрер оторвался от газеты и удивленно посмотрел на Антона.
– Про Масленицу? Только то, что она начинается как раз в эти дни. А что?
– В Дрездене она как-то отмечается?
– Ну сейчас-то навряд ли. А вообще там всегда в это время проходил карнавал.
«Всё верно, – подумал Антон, – как раз подгадаем вовремя. Завтра тринадцатое февраля… Ну конечно! Во вторник тринадцатого…»
– Вас что-то беспокоит, Дворжак? Или вы что-то знаете? – Ротманн отложил газету, посмотрел на Антона пристально.
– В десять часов вечера на город будет совершен первый налет. Он будет длиться двадцать четыре минуты. Второй удар в час тридцать ночи и третий… Не помню, уже на следующий день, – Антон поразился сам, откуда, из каких закоулков памяти он извлек эти часы и минуты.
– Что вы сказали? Объясните толком!
– Зачем вам нужно именно в Дрезден?
– Я объясню зачем, но сначала вы должны мне рассказать всё, что знаете. Что должно случиться? Насколько мне известно, этот город еще не бомбили.
– Его разбомбят, – в голове Антона продолжали всплывать факты и цифры. Он смотрел в глаза Ротманна и видел перед собой монитор своего компьютера с фотографиями руин, штабелей трупов, которые сжигали прямо на площадях, потому что их некому было хоронить.
– Я не знаю, почему они примут такое решение. У меня, конечно, есть на этот счет свои мысли… Но они мало что значат. Я всё же не историк. Но этот город сровняют с землей.
Ротманн встали прошелся, насколько это было возможно, взад-вперед по купе. Затем он сел в дальнем от Антона углу и сказал:
– Вы ничего раньше об этом не говорили.
– Я очень многого вам еще не говорил.
– Но теперь самое время.
– Что ж, как хотите. Повторяю, я не историк… Я знаю лишь то, что до тринадцатого февраля 1945 года Дрезден действительно не бомбили. Существовало даже мнение о некоем джентльменском соглашении (конечно же, негласном) насчет Дрездена как признанного европейского центра культуры и искусства. Ведь в нем не было не то что ни одного военного предприятия, но даже ремонтных мастерских. Ваше руководство сознательно стремилось не предоставить даже малейшего повода союзникам для бомбардировки. К февралю сорок пятого город был наводнен беженцами. В нем разместили множество госпиталей. А единственное промышленное производство, которое издавна там существовало, относилось к фарфору. Там делали тарелки и прочую посуду. Люфтваффе даже сняли последнюю эскадрилью ПВО – такая была уверенность в невозможности атаки этого города противником. Выискивая после войны оправдания решению о бомбардировке, историки называли просто смешные причины. Их было немного. Первая – крупный железнодорожный узел. Но так можно было любой ваш город с населением более 50 тысяч человек объявить военным объектом. И что самое интересное, как раз вокзал и станция пострадали меньше всего. Вторая – наличие вокруг концентрационных лагерей с военнопленными…
– Что, черт возьми, они сделают с городом?!
– Они его практически уничтожат.
– Они применят какое-то новое оружие?
– Новое оружие американцы применят в августе этого года против японских городов Хиросима и Нагасаки, но и они ненамного превзойдут Дрезден по количеству жертв. Если вообще превзойдут. Это была самая страшная в истории войн обычная бомбардировка города.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73