За работу принялись с остервенением, высвобождая энергию, скопившуюся скорее в тоске, чем в злобе.
Вдруг снизу раздался пронзительный крик Кабоурковой:
— Несут!
Побросав работу, каменщики проводили сверху взглядами плетеные носилки, в которых старого Липрцая тащили прочь в сопровождении полицейского. Слепой внук деда-курилки мужественно шел рядом, быстро постукивая перед собой палочкой — точно так, как рассказывал Цверенц.
Процессия скрылась за углом, и каменщики вернулись на места. Работали молча. Время от времени кто-либо из них, сощурясь, бросал взгляд на соседа, и тот в ответ лишь опускал уголки рта. Пожать плечами в этом случае было бы чересчур.
Чей-то молоток ударил по кирпичу так, что он разлетелся на куски.
Потом тишина воцарилась надолго. От людей не исходило ни звука, лишь руки сновали в беспрестанном движении, кирпич за кирпичом из ладони в ладонь, точно по ступенькам, ведущим к вершине, которая поднималась все выше...
Лен, до глубины души потрясенный гибелью старого каменщика, был теперь занят главным образом собой, пребывая в странном, дотоле неведомом ему возбуждении. Попроси его кто-нибудь описать сейчас, что он чувствовал, он сказал бы, испуг после внезапного пробуждения. Лен еще толком не пришел в себя с той минуты, как побежавший за доктором Ферда больно задел его ногой. Все виделось ему как сквозь сон, но никогда прежде Лен не испытывал такого волнения. Ему даже не стоялось на месте — то и дело переступал он с ноги на ногу и, стоило остановиться, начинал задыхаться, грудь его вздымалась, как это бывало с ним весной, когда он первый раз заходил в холодную воду.
Мысли были ясные, но как будто не его. Когда Липрцая уносили со стройки, он, к примеру, подметил, что груз, лежащий на пружинистой поверхности, утяжеляет походку несущих его людей; что слепой, который прежде вел себя буйно, теперь шагает спокойно, внимательно ко всему прислушиваясь, не плача больше и не вздыхая. Впрочем, иначе он просто не поспел бы за остальными. Когда же процессия свернула за угол, Кашпару показалось, будто угол неожиданно обрел страдальческий вид, словно незримая печаль осенила его да так и осела на камне.
Тоской, безысходной тоской веяло от всего, что являлось взору Лена. Посеревшее небо, казалось, вот-вот расплачется; уныло глядели фасады и крыши домов, освещенные вечерним заревом осеннего солнца. В окне мансарды, где находилась мастерская фотографа, развевалась длинная серо-зеленая занавеска, издалека казавшаяся почти черной, напоминая прощальные взмахи руки.
Тут Лену вдруг померещилось, что Маржка где-то там, внизу, среди груды камней, что она всего лишь червяк, извивающийся под самым большим, самым тяжелым камнем... Образ этот больно кольнул Лена, обжег ему сердце, и снова, уже в третий раз перехватило дыханье, будто он окунулся в ледяную воду.
Чтобы не упасть, Лен переступил с ноги на ногу и немного пришел в себя.
Наклонившись вперед, чтобы укрепить кирпич с внешней стороны, он увидел внизу, на земле, Кабоур-кову. Лен наверняка не заметил бы ее за лесами, если бы не белые рукава рубашки, едва доходившие до локтей ее смуглых рук. Кабоуркова застирывала под краном свою кацавейку, то расправляла ее, то недовольно терла снова, пока наконец не вывесила сушить на коленце водопроводной трубы. По мокрому пятну на кацавейке Лен, конечно, сразу догадался, что Кабо-уркова отстирывала кровь деда-курилки...
Вот она еще раз сняла ее с трубы и выжала, туго скрутив винтом. Все это Лен отчетливо видел с высоты четвертого этажа, ибо стоял один из тех погожих осенних дней, когда на расстоянии километра невооруженным глазом разглядишь гребешки студеных волн у влтавской плотины и даже оброненную кем-то булавку на мостовой улицы, погруженной в загадочный полусвет, струящийся с ясного, безоблачного неба.
Лен засмотрелся на ладную, гибкую фигуру Кабо-урковой. Росту она была высоченного, с большой, тяжелой, странной для ее стройной фигуры грудью кормящей матери, перевязанной шерстяным платком. Ее длинные руки в вечернем свете казались такими смуглыми, что к запястью истончались на нет, поражая хрупкостью. Лен вспомнил, как сегодня в полдень она обнимала ими двух младенцев, и проникся к ней особым сочувствием. Выстиранный платок тоже сушился на трубе, и Лен увидел, что ее длинные, черные как смоль волосы, разделенные посредине пробором, небрежно подколоты шпильками; выбившиеся короткие пряди трепал тот же порывистый ветерок, от которого колыхалась занавеска в окне, подпрыгивал клочок бумаги на мостовой...
— Это ж надо такую на раствор поставить,— донесся чей-то голос, нарушив долгое молчание, и тут же растаял в вышине.— Она, верно, думает, если у самой одни мослы, то не надобно и густого раствора делать. Ведь он совсем не вяжет...
Понятное дело, говоривший, как и Лен, глазел вниз.
— Ладно тебе,— отозвался другой голос,— она только пришла, а хлебнула сегодня больше всех...
— Брось ты, ей, поди, все хоть бы хны... Небось, лавочника какого дочка, таскалась с папой-мамой по ярмаркам... калеку своего зимой по дороге подобрала...
Тут рабочие принялись судачить о Кабоурковой, до чего в другой раз уважающие себя каменщики никогда бы не опустились, не стали бы перемывать косточки какой-то там поденщице!..
Откуда ни возьмись вынырнул рыжий:
— Я что, я ничего, меня хоть и не спрашивают... Но пан Зматлик не знает, а говорит. Баба эта родом из Налжиц, от нас дотуда часа три ходьбы. Никакого калеку по дороге она не подбирал, Кабоурека мы как облупленного знаем. И не муж он ей вовсе, и ноги у него не обморожены. До тех пор, пока она его не окрутила, был он добрый каменщик. Так ведь она ж наполовину цыганка, мать ее сбежала когда-то из дому с цыганом, а когда вернулась в Налжицы, то принесла в подоле... Ее и принесла, вот эту. Хе, Кабоурек... Он раз надрался на праздник и пригласил ее танцевать да с тех пор как присох... Двойняшки же... хм-ха-ха... Если вы думаете, что они от хромого Кабоурека, то и я, считай, родной его сынишка!
Никто из рабочих даже не усмехнулся, до того всем стало неловко, хоть и не такое слыхивали. Рыжий же, решив, что они усомнились в правдивости его слов, продолжил:
— Ей-богу, кто ж этого не знает — у Кабоурека с ногами уже года два дело швах, и вовсе он их не отморозил, а просто сиганул один раз в известь, а когда его оттуда вытащили, он уже обварился по пояс... Вот как дело-то было!..
Тут терпение у Трунечека лопнуло, и он ткнул пальцем в пустую тачку рыжего:
— Я гляжу, вы уже разгрузились...
Рыжий понял намек, но прежде чем направиться за очередной партией кирпича, ввернул-таки:
— Ив известь-то он с горя прыгнул, все потому как без памяти в нее врюхался!
— Язык бы вам укоротить! — заметил рабочий, которого рыжий назвал Зматликом.
— Ты чего это с ним в разговоры пускаешься, с подносчиком-то? — рассердился Трунечек.
— Бога побойся, Трунечек, это ты сам с ним первый заговорил!
— Я?! Ни в коем разе!
— А кто его только что грузиться отсылал?
Каменщики подняли головы с ребячьим злорадством, которое овладевает порой, особенно после больших потрясений, даже зрелыми людьми, явно желающими хоть на чем-то отвести душу. В эту минуту Прага встретила сумерки: солнечный диск, едва взобравшись на вершину холма, тут же закатился над городом, словно фитиль лампы прикрутили. В считанные секунды лица рабочих стали похожи на известковые маски, все вокруг потемнело, приобретя четкие контуры. С неподдельным изумлением люди оглядывали друг друга. Раздался звук падающих на дно звонких монет — одна, две, три, четыре... Бой башенных курантов настраивал на воскресный лад.
— Деньги дают! — крикнул снизу рыжий поденщик, не упускавший случая повторить свою излюбленную шутку, и, хотя рабочие теперь немного сторонились его, ей они неизменно смеялись. Раньше по окончании работы всегда кричали «Время!», но с той поры, как вышли на уровень, откуда был слышен бой башенных часов, подавали иной знак — «Деньги дают!». Рабочие посыпали вниз как по тревоге. Спустившись, сбавили темп, молча минуя первый этаж, где еще недавно лежал на штабелях Липрцай.
Лен шел последним, однако именно ему выпало наступить на нечто твердое, вдавленное в песок ничем не застланного цола. Лен нагнулся и поднял... трубку деда-курилки! Он вздрогнул, а может, и ойкнул — двое-трое рабочих тотчас обернулись и признали трубку покойного, которую едва ли кто видел когда-нибудь зажженной. Находка стала целым событием, кое-кто из каменщиков даже возвратился, и вещица, доставлявшая Липрцаю немало блаженных минут, пошла гулять по рукам. Никто не проронил ни слова, пока трубка снова не очутилась у Лена. Он бережно поставил ее в угол на подоконник.
— А старик-то...— начал было Трунечек, да замолчал.
Трубка пролежала на окне до самой весны, пока дело не дошло до штукатурных работ. Обнаружившие ее штукатуры были люди новые, и навряд ли кто из них догадывался, что это за реликвия.
На следующий день в обеденный перерыв Лен стоял под лесами. Дождь лил всю ночь и все утро. Вода так и струилась по лесам, на смесь песка и раствора гулко падали крупные, с кулак, капли, выдалбливая в одних и тех же местах «оспины».
Словечки «кулак», «оспины» придумал рыжий, на это он был мастак, особенно в непогоду, когда простаивал и зарабатывал денежки, «не особо крутя задом». Вот и сегодня он уже доставил кирпичи каменщикам, работавшим внутри строения — «Пожалте, кофейные брикеты от Франка и К°!». Они единственные трудились сегодня после обеда, всех остальных мастер в полдень распустил. Потому и шутник нынче сидел без дела внизу, под лесами, на перевернутой вверх дном тачке, то прочищая глаз от попавшей туда цементной пыли, то ловя с лесов «кулаки» пальцами босых ног, выставленных под дождь.
В такую погоду на песке не поспишь, и Лен дремал стоя. Искусству этому, коим в совершенстве владеют ночные бабочки и совы, он обучился за время ночных дежурств. Можно было бы прилечь на штабеля на место покойного Липрцая, и Лен уже снял было верхние доски, но так и не решился. Встал он, по обыкновению, в уголок, замер, точно курица на насесте, и, смежив веки, наблюдал, как бьет ключом жизнь, не замечая его душевных мук. Глаз примечал то одно, то другое, но мысль ворочалась туго, ни в чем не находя бальзама на душевные раны.
Впрочем, в последнее время Лен испытывал такое чувство, будто уже вся душа охвачена огнем, и языки пламени вот-вот прорвутся наружу — в такие-то моменты и спирало у него дыхание. Сказалось и вчерашнее потрясение, хотя он, все еще тоскуя, уже отдавал себе отчет в том, что происходит вокруг. Он заметил, с каким интересом поглядывают строители на статную Кабоуркову, хоть и стояла она в грязи, да и лопата в руках ее не красила. Теперь, стоя неподалеку, Лен рассмотрел, что черные, как вороново крыло, волосы Кабоурковой сплошь заплетены в тонюсенькие косички, собранные даже не в жгуты, а, Лен бы сказал, в ремни. Вспомнилось: кто-то говорил ему, что заключенные в тюрьмах плетут ремешки из волос... И ему вдруг почему-то пришли на ум и лавочницы, и цыганки, и их дочки, которые часто именно так заплетают волосы...
А может, она и платок-то спускает на шею специально, чтобы покрасоваться; может, потому и вертится так бойко на стройных ногах, обутых в грубые деревянные башмаки, в отяжелевшей от следов известки и раствора кургузой юбке, видно, доставшейся ей по наследству от коротышки-предшественницы.
Сегодня из-за непогоды на Кабоурковой было ярко-лиловое пальтецо, которое не давало покоя глазам Лена, хотя в сознании, замутненном дремотой, все виделось сквозь пелену. Со вчерашнего дня он с трудом сдерживался, чтобы не броситься с кулаками на очередного прохожего, пялящегося из-под зонтика на красивое, покрытое оливковым загаром лицо Кабоурковой.
И не потому, что она охотно отвечала на эти взгляды, а просто от неодолимого желания кого-нибудь ударить...
Впрочем, не кого-нибудь, а того единственного, который стоял сейчас по другую сторону улицы за стеклянной дверью в своей ермолке, любуясь сквозь ливневые потоки будущим домом, строительство которого близилось к концу. Сегодня из-за дождя он даже не заглянул на стройку, хотя прежде в каждый обеденный перерыв навещал будущую лавку, осматривая растущее не по дням, а по часам доходное место. Лен точно знал, когда пан Конопик в последний раз явится посмотреть на работу каменщиков, до той же поры мучиться Лену от ужасного зуда в руках всякий раз, как только представит себе...
Как же опротивела ему болтовня рыжего, пытающегося обратить на себя внимание Кабоурковой! Лен едва успевал следить за тем, что молол поденщик и что отвечала ему работница. Рыжий говорил, что если уж «крутить задом», так только на танцульках, что плясать он может хоть до утра, объяснял, что кирпичи называет «кофейными брикетами», потому что кофе продают в красной упаковке... Судя по всему, они с Кабоурковой поладили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Вдруг снизу раздался пронзительный крик Кабоурковой:
— Несут!
Побросав работу, каменщики проводили сверху взглядами плетеные носилки, в которых старого Липрцая тащили прочь в сопровождении полицейского. Слепой внук деда-курилки мужественно шел рядом, быстро постукивая перед собой палочкой — точно так, как рассказывал Цверенц.
Процессия скрылась за углом, и каменщики вернулись на места. Работали молча. Время от времени кто-либо из них, сощурясь, бросал взгляд на соседа, и тот в ответ лишь опускал уголки рта. Пожать плечами в этом случае было бы чересчур.
Чей-то молоток ударил по кирпичу так, что он разлетелся на куски.
Потом тишина воцарилась надолго. От людей не исходило ни звука, лишь руки сновали в беспрестанном движении, кирпич за кирпичом из ладони в ладонь, точно по ступенькам, ведущим к вершине, которая поднималась все выше...
Лен, до глубины души потрясенный гибелью старого каменщика, был теперь занят главным образом собой, пребывая в странном, дотоле неведомом ему возбуждении. Попроси его кто-нибудь описать сейчас, что он чувствовал, он сказал бы, испуг после внезапного пробуждения. Лен еще толком не пришел в себя с той минуты, как побежавший за доктором Ферда больно задел его ногой. Все виделось ему как сквозь сон, но никогда прежде Лен не испытывал такого волнения. Ему даже не стоялось на месте — то и дело переступал он с ноги на ногу и, стоило остановиться, начинал задыхаться, грудь его вздымалась, как это бывало с ним весной, когда он первый раз заходил в холодную воду.
Мысли были ясные, но как будто не его. Когда Липрцая уносили со стройки, он, к примеру, подметил, что груз, лежащий на пружинистой поверхности, утяжеляет походку несущих его людей; что слепой, который прежде вел себя буйно, теперь шагает спокойно, внимательно ко всему прислушиваясь, не плача больше и не вздыхая. Впрочем, иначе он просто не поспел бы за остальными. Когда же процессия свернула за угол, Кашпару показалось, будто угол неожиданно обрел страдальческий вид, словно незримая печаль осенила его да так и осела на камне.
Тоской, безысходной тоской веяло от всего, что являлось взору Лена. Посеревшее небо, казалось, вот-вот расплачется; уныло глядели фасады и крыши домов, освещенные вечерним заревом осеннего солнца. В окне мансарды, где находилась мастерская фотографа, развевалась длинная серо-зеленая занавеска, издалека казавшаяся почти черной, напоминая прощальные взмахи руки.
Тут Лену вдруг померещилось, что Маржка где-то там, внизу, среди груды камней, что она всего лишь червяк, извивающийся под самым большим, самым тяжелым камнем... Образ этот больно кольнул Лена, обжег ему сердце, и снова, уже в третий раз перехватило дыханье, будто он окунулся в ледяную воду.
Чтобы не упасть, Лен переступил с ноги на ногу и немного пришел в себя.
Наклонившись вперед, чтобы укрепить кирпич с внешней стороны, он увидел внизу, на земле, Кабоур-кову. Лен наверняка не заметил бы ее за лесами, если бы не белые рукава рубашки, едва доходившие до локтей ее смуглых рук. Кабоуркова застирывала под краном свою кацавейку, то расправляла ее, то недовольно терла снова, пока наконец не вывесила сушить на коленце водопроводной трубы. По мокрому пятну на кацавейке Лен, конечно, сразу догадался, что Кабо-уркова отстирывала кровь деда-курилки...
Вот она еще раз сняла ее с трубы и выжала, туго скрутив винтом. Все это Лен отчетливо видел с высоты четвертого этажа, ибо стоял один из тех погожих осенних дней, когда на расстоянии километра невооруженным глазом разглядишь гребешки студеных волн у влтавской плотины и даже оброненную кем-то булавку на мостовой улицы, погруженной в загадочный полусвет, струящийся с ясного, безоблачного неба.
Лен засмотрелся на ладную, гибкую фигуру Кабо-урковой. Росту она была высоченного, с большой, тяжелой, странной для ее стройной фигуры грудью кормящей матери, перевязанной шерстяным платком. Ее длинные руки в вечернем свете казались такими смуглыми, что к запястью истончались на нет, поражая хрупкостью. Лен вспомнил, как сегодня в полдень она обнимала ими двух младенцев, и проникся к ней особым сочувствием. Выстиранный платок тоже сушился на трубе, и Лен увидел, что ее длинные, черные как смоль волосы, разделенные посредине пробором, небрежно подколоты шпильками; выбившиеся короткие пряди трепал тот же порывистый ветерок, от которого колыхалась занавеска в окне, подпрыгивал клочок бумаги на мостовой...
— Это ж надо такую на раствор поставить,— донесся чей-то голос, нарушив долгое молчание, и тут же растаял в вышине.— Она, верно, думает, если у самой одни мослы, то не надобно и густого раствора делать. Ведь он совсем не вяжет...
Понятное дело, говоривший, как и Лен, глазел вниз.
— Ладно тебе,— отозвался другой голос,— она только пришла, а хлебнула сегодня больше всех...
— Брось ты, ей, поди, все хоть бы хны... Небось, лавочника какого дочка, таскалась с папой-мамой по ярмаркам... калеку своего зимой по дороге подобрала...
Тут рабочие принялись судачить о Кабоурковой, до чего в другой раз уважающие себя каменщики никогда бы не опустились, не стали бы перемывать косточки какой-то там поденщице!..
Откуда ни возьмись вынырнул рыжий:
— Я что, я ничего, меня хоть и не спрашивают... Но пан Зматлик не знает, а говорит. Баба эта родом из Налжиц, от нас дотуда часа три ходьбы. Никакого калеку по дороге она не подбирал, Кабоурека мы как облупленного знаем. И не муж он ей вовсе, и ноги у него не обморожены. До тех пор, пока она его не окрутила, был он добрый каменщик. Так ведь она ж наполовину цыганка, мать ее сбежала когда-то из дому с цыганом, а когда вернулась в Налжицы, то принесла в подоле... Ее и принесла, вот эту. Хе, Кабоурек... Он раз надрался на праздник и пригласил ее танцевать да с тех пор как присох... Двойняшки же... хм-ха-ха... Если вы думаете, что они от хромого Кабоурека, то и я, считай, родной его сынишка!
Никто из рабочих даже не усмехнулся, до того всем стало неловко, хоть и не такое слыхивали. Рыжий же, решив, что они усомнились в правдивости его слов, продолжил:
— Ей-богу, кто ж этого не знает — у Кабоурека с ногами уже года два дело швах, и вовсе он их не отморозил, а просто сиганул один раз в известь, а когда его оттуда вытащили, он уже обварился по пояс... Вот как дело-то было!..
Тут терпение у Трунечека лопнуло, и он ткнул пальцем в пустую тачку рыжего:
— Я гляжу, вы уже разгрузились...
Рыжий понял намек, но прежде чем направиться за очередной партией кирпича, ввернул-таки:
— Ив известь-то он с горя прыгнул, все потому как без памяти в нее врюхался!
— Язык бы вам укоротить! — заметил рабочий, которого рыжий назвал Зматликом.
— Ты чего это с ним в разговоры пускаешься, с подносчиком-то? — рассердился Трунечек.
— Бога побойся, Трунечек, это ты сам с ним первый заговорил!
— Я?! Ни в коем разе!
— А кто его только что грузиться отсылал?
Каменщики подняли головы с ребячьим злорадством, которое овладевает порой, особенно после больших потрясений, даже зрелыми людьми, явно желающими хоть на чем-то отвести душу. В эту минуту Прага встретила сумерки: солнечный диск, едва взобравшись на вершину холма, тут же закатился над городом, словно фитиль лампы прикрутили. В считанные секунды лица рабочих стали похожи на известковые маски, все вокруг потемнело, приобретя четкие контуры. С неподдельным изумлением люди оглядывали друг друга. Раздался звук падающих на дно звонких монет — одна, две, три, четыре... Бой башенных курантов настраивал на воскресный лад.
— Деньги дают! — крикнул снизу рыжий поденщик, не упускавший случая повторить свою излюбленную шутку, и, хотя рабочие теперь немного сторонились его, ей они неизменно смеялись. Раньше по окончании работы всегда кричали «Время!», но с той поры, как вышли на уровень, откуда был слышен бой башенных часов, подавали иной знак — «Деньги дают!». Рабочие посыпали вниз как по тревоге. Спустившись, сбавили темп, молча минуя первый этаж, где еще недавно лежал на штабелях Липрцай.
Лен шел последним, однако именно ему выпало наступить на нечто твердое, вдавленное в песок ничем не застланного цола. Лен нагнулся и поднял... трубку деда-курилки! Он вздрогнул, а может, и ойкнул — двое-трое рабочих тотчас обернулись и признали трубку покойного, которую едва ли кто видел когда-нибудь зажженной. Находка стала целым событием, кое-кто из каменщиков даже возвратился, и вещица, доставлявшая Липрцаю немало блаженных минут, пошла гулять по рукам. Никто не проронил ни слова, пока трубка снова не очутилась у Лена. Он бережно поставил ее в угол на подоконник.
— А старик-то...— начал было Трунечек, да замолчал.
Трубка пролежала на окне до самой весны, пока дело не дошло до штукатурных работ. Обнаружившие ее штукатуры были люди новые, и навряд ли кто из них догадывался, что это за реликвия.
На следующий день в обеденный перерыв Лен стоял под лесами. Дождь лил всю ночь и все утро. Вода так и струилась по лесам, на смесь песка и раствора гулко падали крупные, с кулак, капли, выдалбливая в одних и тех же местах «оспины».
Словечки «кулак», «оспины» придумал рыжий, на это он был мастак, особенно в непогоду, когда простаивал и зарабатывал денежки, «не особо крутя задом». Вот и сегодня он уже доставил кирпичи каменщикам, работавшим внутри строения — «Пожалте, кофейные брикеты от Франка и К°!». Они единственные трудились сегодня после обеда, всех остальных мастер в полдень распустил. Потому и шутник нынче сидел без дела внизу, под лесами, на перевернутой вверх дном тачке, то прочищая глаз от попавшей туда цементной пыли, то ловя с лесов «кулаки» пальцами босых ног, выставленных под дождь.
В такую погоду на песке не поспишь, и Лен дремал стоя. Искусству этому, коим в совершенстве владеют ночные бабочки и совы, он обучился за время ночных дежурств. Можно было бы прилечь на штабеля на место покойного Липрцая, и Лен уже снял было верхние доски, но так и не решился. Встал он, по обыкновению, в уголок, замер, точно курица на насесте, и, смежив веки, наблюдал, как бьет ключом жизнь, не замечая его душевных мук. Глаз примечал то одно, то другое, но мысль ворочалась туго, ни в чем не находя бальзама на душевные раны.
Впрочем, в последнее время Лен испытывал такое чувство, будто уже вся душа охвачена огнем, и языки пламени вот-вот прорвутся наружу — в такие-то моменты и спирало у него дыхание. Сказалось и вчерашнее потрясение, хотя он, все еще тоскуя, уже отдавал себе отчет в том, что происходит вокруг. Он заметил, с каким интересом поглядывают строители на статную Кабоуркову, хоть и стояла она в грязи, да и лопата в руках ее не красила. Теперь, стоя неподалеку, Лен рассмотрел, что черные, как вороново крыло, волосы Кабоурковой сплошь заплетены в тонюсенькие косички, собранные даже не в жгуты, а, Лен бы сказал, в ремни. Вспомнилось: кто-то говорил ему, что заключенные в тюрьмах плетут ремешки из волос... И ему вдруг почему-то пришли на ум и лавочницы, и цыганки, и их дочки, которые часто именно так заплетают волосы...
А может, она и платок-то спускает на шею специально, чтобы покрасоваться; может, потому и вертится так бойко на стройных ногах, обутых в грубые деревянные башмаки, в отяжелевшей от следов известки и раствора кургузой юбке, видно, доставшейся ей по наследству от коротышки-предшественницы.
Сегодня из-за непогоды на Кабоурковой было ярко-лиловое пальтецо, которое не давало покоя глазам Лена, хотя в сознании, замутненном дремотой, все виделось сквозь пелену. Со вчерашнего дня он с трудом сдерживался, чтобы не броситься с кулаками на очередного прохожего, пялящегося из-под зонтика на красивое, покрытое оливковым загаром лицо Кабоурковой.
И не потому, что она охотно отвечала на эти взгляды, а просто от неодолимого желания кого-нибудь ударить...
Впрочем, не кого-нибудь, а того единственного, который стоял сейчас по другую сторону улицы за стеклянной дверью в своей ермолке, любуясь сквозь ливневые потоки будущим домом, строительство которого близилось к концу. Сегодня из-за дождя он даже не заглянул на стройку, хотя прежде в каждый обеденный перерыв навещал будущую лавку, осматривая растущее не по дням, а по часам доходное место. Лен точно знал, когда пан Конопик в последний раз явится посмотреть на работу каменщиков, до той же поры мучиться Лену от ужасного зуда в руках всякий раз, как только представит себе...
Как же опротивела ему болтовня рыжего, пытающегося обратить на себя внимание Кабоурковой! Лен едва успевал следить за тем, что молол поденщик и что отвечала ему работница. Рыжий говорил, что если уж «крутить задом», так только на танцульках, что плясать он может хоть до утра, объяснял, что кирпичи называет «кофейными брикетами», потому что кофе продают в красной упаковке... Судя по всему, они с Кабоурковой поладили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26