– Ты сейчас просто страшен…
– Ах, ах и ax! – отозвался он. – Я тебя возьму на очередную рыбалку предугадывать наличие косяка отлично упитанных окуней… Со мной абсолютно ничего не случилось, – продолжал он, поняв уже, что произошло с его лицом: он просто снял очки. – Ничего абсолютно не случилось, Ника… А вот послушай анекдот…
Потешничая, скоморошничая, Никита Ваганов втайне злился на проницательность Ники, имеющей универсальный характер и обидный этим для Никиты Ваганова. В двадцать пять лет он позволяет роскошь, думая о себе, любоваться благоприобретенными непроницаемостью, якобы по-актерски совершенным владением своим лицом и, следовательно, умением говорить одно, а думать другое. Каким щенком, самонадеянным, хвастливым и нелепым был он в свои двадцать пять лет, когда мыслил только и только глобальными категориями и с утра до вечера любовался Никитой Вагановым! Нет, пожалуй, не щенком., а хуже – набитым дураком, если был способен обижаться на Нику…. В течение многих лет их общения она будет неизменно и безошибочно отгадывать состояния мужа, но ничего не сможет изменить в жизни Никиты Ваганова, мало того, будет во всем его помощницей. Забавно, но чем активнее будет сопротивляться Ника, тем вернее ее муж пойдет вперед и вверх, «шагая по головам», как будет кричать Ника в гневе и временной ненависти…
* * *
– Ни есть, ни пить не хочется! – огорченно вздохнула Ника. – Отчего это, Никита, мы всегда являемся в ресторан сытыми?
– Полегче вопросов нет? В свою очередь, спрошу, отчего ты все-таки сидишь на стуле боком. Я же сказал, что набрасываться на тебя не буду.
Она еще раз вздохнула:
– Как это все-таки плохо, Никита, что ты беспрерывно остришь. Ах, как мне не хватает длинного серьезного разговора. Мама не вводит глаз с папы, папа страдает, сестра… сестра замужем…
* * *
… Ника в родном доме была и оставалась одинокой, одиночество благополучной и высокопоставленной жены ждет ее в будущем. Кинопремьеры в Доме кино, театральные премьеры, обеды в Доме писателей и Доме журналистов, дачное общество – все это будет не для Ники Астанговой, умудрившейся за все годы жизни в Москве сблизиться только с теми женщинами, на которых ее будет «выводить» муж. О, какой одинокой будет жена крупного журналиста Никиты Ваганова! Одиночество человека, от которого по ночам без всякой причины, среди предельного материального достатка, плачут в подушку, пахнущую французскими духами…
* * *
– Не хочется пить, не хочется есть – потекли в пространство! – предложил Никита Ваганов. – Времени много, а нам еще надо совершить поцелуйный обряд в подъезде твоего дома… И хватит вздыхать. Габриэль Матвеевич просто устал, устал – заруби это на своем восточном носишке.
Боб Гришков спал, подперев жирной рукой жирную щеку; он был алкоголиком экстра-класса, этот рафинированный Боб Гришков, умеющий, выпив бутылку коньяку, поспать на жирной руке минут двадцать, чтобы с новыми силами приняться за очередную бутылку. Никита Ваганов любил заведующего отделом информации областной газеты «Знамя» как полную противоположность себе и как человека, начисто, безупречно, завидно лишенного честолюбия. В свои двадцать пять лет Никита Ваганов, снедаемый жгучим честолюбием, иногда смутно понимает, в какой он ловушке, на какое уничтожающее существование обрекает себя отныне и вовеки. Сегодня, сейчас Никита Ваганов еще веселится, потешается над Бобом Гришковым, спящим на своей жирной руке. Тот скоро проснется, выпьет еще водки, взбодрившись, отправится к одной из своих «кысанек», отлюбив, подрыхнет, проснувшись, от «кысаньки» позвонит в редакцию и скажет, что сидит на задании, а сам завалится досыпать. От жены у Боба Гришкова двое детей, от «кысанек» – неизвестно сколько, денег на хлеб и сахар хватает, на водку иногда приходится перехватывать до «вторника». Боб Гришков замечает весны и зимы, ловит рыбу с такими же пьянчужками, как он сам, купается, черт возьми, в грязной речушке, протекающей через центр города, не стесняясь выставлять напоказ телеса Гаргантюа.
– Пошли же, Ника! Его будить не надо… Страшно ругается, если разбудишь.
Дым, жирный и пьяный дым, плавал под потолком ресторанного зала «Сибирь», такой дым, по которому неделями, месяцами, годами скучали сплавщики, нефтяники, газовики, лесозаготовители. В панелях и плафонах ресторана в цветочках из бумаги, в одинаковой одежде официантов, в джазе видели они жизнь, прекрасную, как это вот: «…лейтенант расскажет вам про гейзер…» И они были правы, черт подери, они были правы! Когда Ваганов и Астангова выходили, джаз опять начал из Вертинского: «Вы оделись вечером кисейно и в саду сидите у бассейна, наблюдая, как лунеет мрамор…» Просидевшим в тайге полгода-год нефтяникам, сплавщикам, газовикам, лесозаготовителям нравилось именно «кисейно»…
IX
Разговор в ресторане «Сибирь» о том, что Габриэль Матвеевич Астангов нервничает, живет на пределе, и непривычно мрачный Боб Гришков, перехвативший в долг червонец, навели утром Никиту Ваганова на мысль заняться Бобом Гришковым, естественно, появившимся в редакции только в половине одиннадцатого. Никита Ваганов его караулил.
– Здорово, Боб!
– Здорово, Никита! – доброжелательно отозвался Боб Гришков. – Не обижайся на вчерашнее и держи свою десятку.
Под вчерашним Боб Гришков подразумевал придуманное им обидное «He-кит», а вот с десяткой творились чудеса: ни раньше, ни позже обещанного занятые деньги Боб Гришков никогда не отдавал; досрочный расчет должен был что-то значить, и Никита Ваганов вопросительно выгнул брови.
– Кес кё се? – спросил он у Боба. – Что сей сон значит, Бобуля? Я изъял червонец из обращения, как обычно, до вторника. Ты здоров?
– Здоров и даже опохмелился.
– Богатая кысанька?
– Идиот! Румынский офицер не берет денег… Я брал у тебя червонец с полным карманом.
Никита Ваганов поразился:
– То есть как?
– Идиот! Вчера же была зарплата…
– Ты забыл о зарплате!
Боб огорченно махнул рукой:
– Я смертен… Слушай, надо уговорить Борьку Ганина не публиковать очерк об Александре Марковиче Шерстобитове…
– Вы молодцы, Боб! – важно и по-отечески снисходительно похвалил Никита Ваганов. – Помните вчерашнее… Ах, какой был Вертинский!
– Вертинского я не помню…
Как он был толст! Боб Гришков был толст неимоверно, не верилось, что эта груда жира суть человека, но эта груда жира была подвижна до суетливости, смеялась взахлеб, взахлеб пила, ела, разговаривала, писала, играла – можете себе представить! – в теннис. Гора мяса и ума, ума – это серьезно, это общеизвестно – не хотела, чтобы Борька Ганин публиковал очерк о Шерстобитове, а это объяснялось просто: заведующий отделом информации знал то, что Никита Ваганов держал в строгой тайне, каждый день захаживая в кабинет собкора газеты «Заря», чтобы пронюхать, знает ли Егор Тимошин о грандиозной афере с лесом, и всякий раз уходил успокоенным, а вот теперь в стенах редакции запахло жареным. Боб Гришков вообще многое знал.
– Слушай, Никита, – насмешливо сказал Боб Гришков. – Я опохмелился, но опохмелился достаточно плохо для того, чтобы выносить твои штучки-дрючки… Умоляю! Не делай вид, что тебе неинтересно знать о Шерстобитове. Не выбирай момент для раскалывания Боба Гришкова. Короче, не думай, что ты всех умнее и прозорливее, а главное – не надо, ах, не надо придуриваться!
Никита Ваганов засмеялся.
– От тебя ничего не скроешь, Боб. Ну, раскалывайся сам!
И произошло неожиданное, и произошло небывалое. Сделавшись прямым и холодным, жестоким и чиновным, Боб Гришков повернул к Никите Ваганову огромное, пухлое лицо; маленькие свинячьи глазки стали напряженными и от этого тусклыми. Вот это был один из тех моментов, каких в жизни Бориса Гришкова было так немного, что их, как говорится, можно пересчитать по пальцам.
– А почему я должен раскладываться? Почему я должен таскать каштаны для Никиты Ваганова? – тихо спросил Боб Гришков. – Чтобы стать твоим сообщником? Нет уж, увольте!.. Слушай, Ваганов! Я не хочу, чтобы ты опередил Егора Тимошина. Он мне приятен и мил. Мил и приятен, заруби это себе на носу, Ваганов! И знаешь что, Ваганов…
Никита Ваганов тоже не походил на себя обычного: лицо закаменело, волевая складка у губ прорезалась отчетливо, брови изогнулись опасно, но это был еще не тот Ваганов, которого люди узнают позже. Это была, если так можно выразиться, репетиция Ваганова, но сколько уже было холодной властности, силы, бульдожьего упорства, пугающего людей дерзкого одиночества, устрашающей смелости, опасного равнодушия к тому человеку, который говорил или делами что-то неугодное Ваганову. В нем была смертельная для врагов решимость умереть, но не сдаться, всегда живущая в нем готовность на риск. «Все или ничего!» – было написано на атакующем знамени Никиты Ваганова, и он получит «все», хотя точно не знает, что это такое «все» и необходимо ли ему иметь «все», рискуя каждый день, каждый час это «все» потерять. Может, это было увлекательной игрой в жизни Никиты Ваганова – выбирать между «все» и «ничего».
– Черт бы тебя побрал, Ваганов! – мрачно и тихо пробормотал Боб Гришков. – Черт бы тебя побрал, идиота! Я бы хотел знать, зачем это тебе все надо? Ах, черт бы меня побрал, идиота!
Кит и салака! Груда мяса – не могла же она вступить в борьбу с Никитой Вагановым, видевшим однажды на трамвайной остановке, как не добежала до трамвайных дверей старушка в шляпе с вуалеткой, старушка из той старинной московской интеллигенции, что до сих пор проживает в тесных и шумных коммунальных квартирах, не желая переселяться в Чертаново или Медведково. Старушке оставалось все два, два метра до дверей трамвая на Первомайской улице в Измайлове, всего два метра оставалось, чтобы поехать в сторону измайловской ярмарки, но эти два метра ей дорого, ох, как дорого обошлись… Впрочем, о старушке Никита Ваганов вспоминает часто, будет о ней еще вспоминать, а сейчас он продолжал глядеть на Боба Гришкова не мигая, но глубоко дыша. Он думал: «Ах ты, мразь!», – и этого было достаточно, чтобы заведующий отделом информации потел и прятал глаза.
– Черт бы тебя побрал, Ваганов! Ну, хорошо, я буду молчать… Но Борьку Ганина надо предостеречь! – Он матерно выругался. – А Шерстобитов не пошел на аферу… Дураку понятно, что писать о нем сейчас нельзя! Его Пермитин сожрет без горчицы…
«А ты, Гришков, не так уж умен, если до сих пор не разгадал элементарные фокусы-покусы редактора Кузичева! – подумал Никита Ваганов. – Низвергнуть Володичку Майорова, у которого пушок на рыльце, поднять на щит Шерстобитова – ребенок поймет, вокруг чего разыгрался сыр-бор. Не для того ли Кузичев раскрутил карусель, чтобы узнать, как к этому отнесутся члены бюро обкома партии», – вот о чем думал Ваганов…
– Ты бредишь, Боб! – сказал Никита Ваганов. – А если не бредишь, то иди к Кузичеву. Пущай оне отменяют отчерк. Пуздчай!
– Идиотство! – ругался Боб Гришков, тоже взволнованный. – Страна непуганых идиотов!
«Идиот», «идиоты» «идиотство» и даже «идиотика» были любимыми словечками заведующего отделом информации газеты «Знамя» Бориса Петровича Гришкова. А волновался он по той причине, что испугался ледяных глаз, изломанных бровей, подбородка Никиты Ваганова, которые на несколько мгновений сделали его страшнее испанского палача, но, видит бог, Никита Ваганов не хотел пугать Боба Гришкова. Все произошло случайно, вопреки его воле, просто оттого, что Никита Ваганов по-человечески обиделся на Боба.
– Если будем ругаться, я посижу, – сказал Никита Ваганов, – если не будем, я уйду… Продолжай, Боб, магнитофон включен.
Мгновенное футурологическое ощущение испытал Никита Ваганов: именно очерк об Александре Марковиче Шерстобитове, его появление на страницах «Знамени» будет тем маленьким взрывом, после которого Никита Ваганов заложит под руководство лесной промышленности Сибирской области заряд колоссальной силы, разрушающей мощности, уничтоживший наконец-то Арсентия Васильевича Пермитина и задевший попутно отца Ники.
– Боб, спусти пар, взорвешься!
С больной головы на здоровую. Боб Гришков давно успокоился, поняв, что сделал и что сделанного не воротишь.
– Идиосгистика! – по инерции выругался он. – Ты прав, Никита, надо кричать на Кузичева. Чего он хочет, скотина? Опозорить область на всю страну?
Фигушки! Дуля вам с маслом! Редактор областной газеты «Знамя» Владимир Александрович Кузичев понимал все плюс единица; его дальновидности, расчету, выверенности мог бы позавидовать Талейран, по собственному признанию, не знающий пятого хода; редактор «Знамени» видел, может быть, десятый ход, ошибался так редко, что самому было противно. Однако Никита Ваганов думал не о Кузичеве, а о Бобе Гришкове, который не хотел, чтобы его родная область была опозорена на всю страну. Вот, оказывается, что хранилось под толстым слоем цинизма в этом толстом человеке?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
– Ах, ах и ax! – отозвался он. – Я тебя возьму на очередную рыбалку предугадывать наличие косяка отлично упитанных окуней… Со мной абсолютно ничего не случилось, – продолжал он, поняв уже, что произошло с его лицом: он просто снял очки. – Ничего абсолютно не случилось, Ника… А вот послушай анекдот…
Потешничая, скоморошничая, Никита Ваганов втайне злился на проницательность Ники, имеющей универсальный характер и обидный этим для Никиты Ваганова. В двадцать пять лет он позволяет роскошь, думая о себе, любоваться благоприобретенными непроницаемостью, якобы по-актерски совершенным владением своим лицом и, следовательно, умением говорить одно, а думать другое. Каким щенком, самонадеянным, хвастливым и нелепым был он в свои двадцать пять лет, когда мыслил только и только глобальными категориями и с утра до вечера любовался Никитой Вагановым! Нет, пожалуй, не щенком., а хуже – набитым дураком, если был способен обижаться на Нику…. В течение многих лет их общения она будет неизменно и безошибочно отгадывать состояния мужа, но ничего не сможет изменить в жизни Никиты Ваганова, мало того, будет во всем его помощницей. Забавно, но чем активнее будет сопротивляться Ника, тем вернее ее муж пойдет вперед и вверх, «шагая по головам», как будет кричать Ника в гневе и временной ненависти…
* * *
– Ни есть, ни пить не хочется! – огорченно вздохнула Ника. – Отчего это, Никита, мы всегда являемся в ресторан сытыми?
– Полегче вопросов нет? В свою очередь, спрошу, отчего ты все-таки сидишь на стуле боком. Я же сказал, что набрасываться на тебя не буду.
Она еще раз вздохнула:
– Как это все-таки плохо, Никита, что ты беспрерывно остришь. Ах, как мне не хватает длинного серьезного разговора. Мама не вводит глаз с папы, папа страдает, сестра… сестра замужем…
* * *
… Ника в родном доме была и оставалась одинокой, одиночество благополучной и высокопоставленной жены ждет ее в будущем. Кинопремьеры в Доме кино, театральные премьеры, обеды в Доме писателей и Доме журналистов, дачное общество – все это будет не для Ники Астанговой, умудрившейся за все годы жизни в Москве сблизиться только с теми женщинами, на которых ее будет «выводить» муж. О, какой одинокой будет жена крупного журналиста Никиты Ваганова! Одиночество человека, от которого по ночам без всякой причины, среди предельного материального достатка, плачут в подушку, пахнущую французскими духами…
* * *
– Не хочется пить, не хочется есть – потекли в пространство! – предложил Никита Ваганов. – Времени много, а нам еще надо совершить поцелуйный обряд в подъезде твоего дома… И хватит вздыхать. Габриэль Матвеевич просто устал, устал – заруби это на своем восточном носишке.
Боб Гришков спал, подперев жирной рукой жирную щеку; он был алкоголиком экстра-класса, этот рафинированный Боб Гришков, умеющий, выпив бутылку коньяку, поспать на жирной руке минут двадцать, чтобы с новыми силами приняться за очередную бутылку. Никита Ваганов любил заведующего отделом информации областной газеты «Знамя» как полную противоположность себе и как человека, начисто, безупречно, завидно лишенного честолюбия. В свои двадцать пять лет Никита Ваганов, снедаемый жгучим честолюбием, иногда смутно понимает, в какой он ловушке, на какое уничтожающее существование обрекает себя отныне и вовеки. Сегодня, сейчас Никита Ваганов еще веселится, потешается над Бобом Гришковым, спящим на своей жирной руке. Тот скоро проснется, выпьет еще водки, взбодрившись, отправится к одной из своих «кысанек», отлюбив, подрыхнет, проснувшись, от «кысаньки» позвонит в редакцию и скажет, что сидит на задании, а сам завалится досыпать. От жены у Боба Гришкова двое детей, от «кысанек» – неизвестно сколько, денег на хлеб и сахар хватает, на водку иногда приходится перехватывать до «вторника». Боб Гришков замечает весны и зимы, ловит рыбу с такими же пьянчужками, как он сам, купается, черт возьми, в грязной речушке, протекающей через центр города, не стесняясь выставлять напоказ телеса Гаргантюа.
– Пошли же, Ника! Его будить не надо… Страшно ругается, если разбудишь.
Дым, жирный и пьяный дым, плавал под потолком ресторанного зала «Сибирь», такой дым, по которому неделями, месяцами, годами скучали сплавщики, нефтяники, газовики, лесозаготовители. В панелях и плафонах ресторана в цветочках из бумаги, в одинаковой одежде официантов, в джазе видели они жизнь, прекрасную, как это вот: «…лейтенант расскажет вам про гейзер…» И они были правы, черт подери, они были правы! Когда Ваганов и Астангова выходили, джаз опять начал из Вертинского: «Вы оделись вечером кисейно и в саду сидите у бассейна, наблюдая, как лунеет мрамор…» Просидевшим в тайге полгода-год нефтяникам, сплавщикам, газовикам, лесозаготовителям нравилось именно «кисейно»…
IX
Разговор в ресторане «Сибирь» о том, что Габриэль Матвеевич Астангов нервничает, живет на пределе, и непривычно мрачный Боб Гришков, перехвативший в долг червонец, навели утром Никиту Ваганова на мысль заняться Бобом Гришковым, естественно, появившимся в редакции только в половине одиннадцатого. Никита Ваганов его караулил.
– Здорово, Боб!
– Здорово, Никита! – доброжелательно отозвался Боб Гришков. – Не обижайся на вчерашнее и держи свою десятку.
Под вчерашним Боб Гришков подразумевал придуманное им обидное «He-кит», а вот с десяткой творились чудеса: ни раньше, ни позже обещанного занятые деньги Боб Гришков никогда не отдавал; досрочный расчет должен был что-то значить, и Никита Ваганов вопросительно выгнул брови.
– Кес кё се? – спросил он у Боба. – Что сей сон значит, Бобуля? Я изъял червонец из обращения, как обычно, до вторника. Ты здоров?
– Здоров и даже опохмелился.
– Богатая кысанька?
– Идиот! Румынский офицер не берет денег… Я брал у тебя червонец с полным карманом.
Никита Ваганов поразился:
– То есть как?
– Идиот! Вчера же была зарплата…
– Ты забыл о зарплате!
Боб огорченно махнул рукой:
– Я смертен… Слушай, надо уговорить Борьку Ганина не публиковать очерк об Александре Марковиче Шерстобитове…
– Вы молодцы, Боб! – важно и по-отечески снисходительно похвалил Никита Ваганов. – Помните вчерашнее… Ах, какой был Вертинский!
– Вертинского я не помню…
Как он был толст! Боб Гришков был толст неимоверно, не верилось, что эта груда жира суть человека, но эта груда жира была подвижна до суетливости, смеялась взахлеб, взахлеб пила, ела, разговаривала, писала, играла – можете себе представить! – в теннис. Гора мяса и ума, ума – это серьезно, это общеизвестно – не хотела, чтобы Борька Ганин публиковал очерк о Шерстобитове, а это объяснялось просто: заведующий отделом информации знал то, что Никита Ваганов держал в строгой тайне, каждый день захаживая в кабинет собкора газеты «Заря», чтобы пронюхать, знает ли Егор Тимошин о грандиозной афере с лесом, и всякий раз уходил успокоенным, а вот теперь в стенах редакции запахло жареным. Боб Гришков вообще многое знал.
– Слушай, Никита, – насмешливо сказал Боб Гришков. – Я опохмелился, но опохмелился достаточно плохо для того, чтобы выносить твои штучки-дрючки… Умоляю! Не делай вид, что тебе неинтересно знать о Шерстобитове. Не выбирай момент для раскалывания Боба Гришкова. Короче, не думай, что ты всех умнее и прозорливее, а главное – не надо, ах, не надо придуриваться!
Никита Ваганов засмеялся.
– От тебя ничего не скроешь, Боб. Ну, раскалывайся сам!
И произошло неожиданное, и произошло небывалое. Сделавшись прямым и холодным, жестоким и чиновным, Боб Гришков повернул к Никите Ваганову огромное, пухлое лицо; маленькие свинячьи глазки стали напряженными и от этого тусклыми. Вот это был один из тех моментов, каких в жизни Бориса Гришкова было так немного, что их, как говорится, можно пересчитать по пальцам.
– А почему я должен раскладываться? Почему я должен таскать каштаны для Никиты Ваганова? – тихо спросил Боб Гришков. – Чтобы стать твоим сообщником? Нет уж, увольте!.. Слушай, Ваганов! Я не хочу, чтобы ты опередил Егора Тимошина. Он мне приятен и мил. Мил и приятен, заруби это себе на носу, Ваганов! И знаешь что, Ваганов…
Никита Ваганов тоже не походил на себя обычного: лицо закаменело, волевая складка у губ прорезалась отчетливо, брови изогнулись опасно, но это был еще не тот Ваганов, которого люди узнают позже. Это была, если так можно выразиться, репетиция Ваганова, но сколько уже было холодной властности, силы, бульдожьего упорства, пугающего людей дерзкого одиночества, устрашающей смелости, опасного равнодушия к тому человеку, который говорил или делами что-то неугодное Ваганову. В нем была смертельная для врагов решимость умереть, но не сдаться, всегда живущая в нем готовность на риск. «Все или ничего!» – было написано на атакующем знамени Никиты Ваганова, и он получит «все», хотя точно не знает, что это такое «все» и необходимо ли ему иметь «все», рискуя каждый день, каждый час это «все» потерять. Может, это было увлекательной игрой в жизни Никиты Ваганова – выбирать между «все» и «ничего».
– Черт бы тебя побрал, Ваганов! – мрачно и тихо пробормотал Боб Гришков. – Черт бы тебя побрал, идиота! Я бы хотел знать, зачем это тебе все надо? Ах, черт бы меня побрал, идиота!
Кит и салака! Груда мяса – не могла же она вступить в борьбу с Никитой Вагановым, видевшим однажды на трамвайной остановке, как не добежала до трамвайных дверей старушка в шляпе с вуалеткой, старушка из той старинной московской интеллигенции, что до сих пор проживает в тесных и шумных коммунальных квартирах, не желая переселяться в Чертаново или Медведково. Старушке оставалось все два, два метра до дверей трамвая на Первомайской улице в Измайлове, всего два метра оставалось, чтобы поехать в сторону измайловской ярмарки, но эти два метра ей дорого, ох, как дорого обошлись… Впрочем, о старушке Никита Ваганов вспоминает часто, будет о ней еще вспоминать, а сейчас он продолжал глядеть на Боба Гришкова не мигая, но глубоко дыша. Он думал: «Ах ты, мразь!», – и этого было достаточно, чтобы заведующий отделом информации потел и прятал глаза.
– Черт бы тебя побрал, Ваганов! Ну, хорошо, я буду молчать… Но Борьку Ганина надо предостеречь! – Он матерно выругался. – А Шерстобитов не пошел на аферу… Дураку понятно, что писать о нем сейчас нельзя! Его Пермитин сожрет без горчицы…
«А ты, Гришков, не так уж умен, если до сих пор не разгадал элементарные фокусы-покусы редактора Кузичева! – подумал Никита Ваганов. – Низвергнуть Володичку Майорова, у которого пушок на рыльце, поднять на щит Шерстобитова – ребенок поймет, вокруг чего разыгрался сыр-бор. Не для того ли Кузичев раскрутил карусель, чтобы узнать, как к этому отнесутся члены бюро обкома партии», – вот о чем думал Ваганов…
– Ты бредишь, Боб! – сказал Никита Ваганов. – А если не бредишь, то иди к Кузичеву. Пущай оне отменяют отчерк. Пуздчай!
– Идиотство! – ругался Боб Гришков, тоже взволнованный. – Страна непуганых идиотов!
«Идиот», «идиоты» «идиотство» и даже «идиотика» были любимыми словечками заведующего отделом информации газеты «Знамя» Бориса Петровича Гришкова. А волновался он по той причине, что испугался ледяных глаз, изломанных бровей, подбородка Никиты Ваганова, которые на несколько мгновений сделали его страшнее испанского палача, но, видит бог, Никита Ваганов не хотел пугать Боба Гришкова. Все произошло случайно, вопреки его воле, просто оттого, что Никита Ваганов по-человечески обиделся на Боба.
– Если будем ругаться, я посижу, – сказал Никита Ваганов, – если не будем, я уйду… Продолжай, Боб, магнитофон включен.
Мгновенное футурологическое ощущение испытал Никита Ваганов: именно очерк об Александре Марковиче Шерстобитове, его появление на страницах «Знамени» будет тем маленьким взрывом, после которого Никита Ваганов заложит под руководство лесной промышленности Сибирской области заряд колоссальной силы, разрушающей мощности, уничтоживший наконец-то Арсентия Васильевича Пермитина и задевший попутно отца Ники.
– Боб, спусти пар, взорвешься!
С больной головы на здоровую. Боб Гришков давно успокоился, поняв, что сделал и что сделанного не воротишь.
– Идиосгистика! – по инерции выругался он. – Ты прав, Никита, надо кричать на Кузичева. Чего он хочет, скотина? Опозорить область на всю страну?
Фигушки! Дуля вам с маслом! Редактор областной газеты «Знамя» Владимир Александрович Кузичев понимал все плюс единица; его дальновидности, расчету, выверенности мог бы позавидовать Талейран, по собственному признанию, не знающий пятого хода; редактор «Знамени» видел, может быть, десятый ход, ошибался так редко, что самому было противно. Однако Никита Ваганов думал не о Кузичеве, а о Бобе Гришкове, который не хотел, чтобы его родная область была опозорена на всю страну. Вот, оказывается, что хранилось под толстым слоем цинизма в этом толстом человеке?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63