– Я думал, вы что-то нашли, – слегка раздраженно сказал Кокесов.
– Так точно. Одну минуту. Здесь, как видите, ничего нет. Но я перезапустил фильтр для наклонных круговых орбит. – У края тумана появился зеленый диск и чуть наклонился. Что-то замигало фиолетовым, ближе к центру, и снова исчезло. – Вот оно. Что-то очень мелкое, орбита почти под девяносто градусов к эклиптике. Вот почему мы эту штуку так долго не замечали.
– Ага. – Кокесов какое-то время разглядывал экран, наполняясь теплым чувством удовлетворения. – Связь, дайте мне капитана. Да, я знаю, что он на «Полководце». Тут у меня есть сведения, которыми начальство может заинтересоваться…
* * *
Прокуратор Василий Мюллер остановился перед дверью каюты и набрал в грудь воздуху. Постучал раз, другой. Не получив ответа, попытался повернуть ручку – та не поддавалась. Он выдохнул, вытащил из правого рукава петлю из жесткой проволоки и сунул в щель для таблички. Как на тренировке: вспышка света, и ручка поддалась. Василий инстинктивно напрягся – последствия того же обучения (которое было нацелено на розыск и задержание, действия в ночном тумане сырого каменного города, где единственные постоянные факторы – страх и вражда).
Каюта была аккуратно прибрана. Не вылизана до блеска, как у нормального космонавта, но все же достаточно. Ее хозяин, дитя привычки, ушел обедать и еще как минимум минут пятнадцать не вернется. Василий огляделся, запоминая. Очевидных признаков, типа волос или тонких проволочек на дверном косяке, не было. Он вошел и затворил за собой дверь.
Вещей у Мартина Спрингфилда было немного: это понятно, его привлекли в последнюю минуту. Но того, что было, оказалось почти достаточно, чтобы Василий позавидовал: его присутствие на корабле было еще менее запланированным, и у него была куча времени, чтобы горько пожалеть о непонимании сократического предупреждения Гражданина («Что ты забыл?» – был задан вопрос человеку, осматривающему готовый к отлету корабль). И все же у него была работа, которую надо делать, и достаточно профессионализма, чтобы сделать ее как следует. Все возможности исчерпались достаточно быстро, и единственное, что привлекло внимание прокуратора, был потрепанный серый футляр ЛП в ящичке стола под рабочей станцией каюты.
Василий осторожно перевернул прибор, выискивая стыки и лючки. ЛП был похож на книжку в твердом переплете; микрокапсулы, встроенные в каждую страницу, меняли цвет в зависимости от того, что на страницу было загружено. Но ни одна книга не умеет реагировать на голос своего хозяина или восстанавливать равновесие ядра корабельного двигателя. Вот корешок… Василий надавил, и после легкого сопротивления тот поднялся вверх, открывая отделение с нишами. Одна из них была занята.
«Нестандартное устройство расширения», – понял Василий.
Не думая, нажал на детальку. Она выщелкнулась, и он спрятал ее в карман. Если это что-то безобидное, то еще будет время вернуть ее на место. Присутствие Спрингфилда на корабле было для него как напильником по нервам: этот человек не мог не замышлять какую-то пакость! На флоте полно своих хороших инженеров, зачем понадобился иностранец? После событий последних двух недель Василий даже мысли не допускал, что тут что-то менее серьезное, чем диверсия. Любой сотрудник тайной службы знает: совпадений не бывает; у государства слишком много врагов.
Задерживаться в каюте инженера он не стал, но остановился, чтобы оставить невинную бусину под нижней койкой. Через день из нее поползет паутина рецепторов – редкое и дорогое средство, которое Василию было доверено.
Замок двери щелкнул за его спиной. Беспамятный, он не сообщит хозяину о посещении.
У себя в каюте Василий заперся и сел на койку. Расстегнул воротник и полез в нагрудный карман за изъятым устройством. Покатал его в пальцах, рассматривая. Это могло быть что угодно, вообще что угодно. Потом вытащил из ящичка своих инструментов небольшой, но мощный прибор – запрещенный всем гражданам Республики, кроме тех, у кого был приказ Императора спасать государство от него самого – и проверил устройство на активность. Ничего очевидного не заметил: устройство не излучало, не пахло взрывчаткой или биоактивными смесями, имело стандартный интерфейс.
– Интересная задачка: неизвестный модуль расширения в багаже инженера. Что бы это могло быть? – произнес он вслух. Потом воткнул модуль в собственный интерфейс и запустил диагностику. Через минуту он только тихо ругался себе под нос. Модуль был полностью рандомизирован. Уничтоженная улика недозволенных действий – в этом Василий не сомневался. Но каких именно?
* * *
Буря Рубинштейн сидел в герцогском дворце, реквизированным теперь под штаб Совета экстропии и киборгов, прихлебывал чай и распевал прокламации со свинцовым сердцем.
За толстой дубовой дверью его кабинета терпеливо ожидал взвод «диких гусей» – темные глаза и зловещие клювы стволов готовы были встретить незваных гостей. Полурасплавленный телефон, с которого началась революция, лежал, неиспользуемый, на столе, а стопка исписанных листов возле левого локтя росла, а стопка справа убывала. Не та работа, которой Рубинштейн радовался, скорее наоборот, но он считал ее необходимой. Солдат, обвиненный в изнасиловании и грабеже, которого следовало наказать. Учитель, который обозвал исторический процесс Демократического Трансгуманизма пищей для технофилов и подстрекал своих юных питомцев распевать императорский гимн. Мусор, сплошь мусор, а революции некогда просеивать его, чтобы отделить крупинки золота, реабилитируя и перевоспитывая падших: месяц прошел с прибытия Фестиваля, и вскоре огромные стальные корабли Императора нависнут над головой.
Будь все так, как хотел бы Буря, войска Императора не нашли бы себе помощников в подавлении гражданского населения, которое сейчас было полностью поглощено процессом полномасштабной экономической сингулярности. Сингулярность – острие исторического клина, и возле этого острия скорость перемен растет экспоненциально, быстро устремляясь к бесконечности, а это страшно. Появление Фестиваля на орбите вокруг доиндустриальной колониальной планеты принесло экономическую сингулярность: материальные товары оказались просто рисунками атомов, бесконечно повторяемыми машинами, которым не нужно было вмешательство человека или обслуживание. Жесткий взлет сингулярности корежил общественные системы, экономические уклады и образы мышления, как артиллерийский налет. И только заранее вооруженные – подполье диссидентов-экстропистов, суровые мужики вроде Бури Рубинштейна – готовы были продавливать собственные идеи в растекающуюся ткань общества, неожиданно оказавшуюся слишком близко к факелу прогресса.
Но перемены и власть имели цену, которая Рубинштейну нравилась все меньше и меньше. Не то чтобы он видел какие-нибудь альтернативы, но люди привыкли к пастушьему кнуту отеческой церкви и благодушной диктатуре маленького папочки, герцога Политовского. Привычки дюжин поколений не опрокинуть в одночасье, а омлет не приготовить, не разбив сколько-то яиц.
У Бури был один роковой недостаток: он не был человеком насилия. Он ненавидел и презирал обстоятельства, которые заставляли его подписывать ордера на арест и принудительную выгрузку. Революция, которую он столь долго воображал себе, была деянием славным, не омраченным грубой силой, и реальный мир – с его закоснелыми учителями-монархистами и фанатиками-священниками – разочаровывал его неимоверно. Чем больше вынужден он был поганить свои идеалы, тем сильнее росла в нем внутренняя боль, тем сильнее было его горе, и тем сильнее ненавидел он людей, которые заставляют его совершать такие мерзкие, экстремистски-кровавые действия. Постепенно эти люди становились зернами в мельнице революции и заготовками скальпелей, что кололи его совесть и не давали ему по ночам спать, заставляя планировать новую волну чисток и принудительных выгрузок.
Он был погружен в заботы, забыв об окружающем мире, подавленный и еще сильнее загоняющий себя в это состояние той работой, которую он всегда хотел делать, но даже не представлял, как она будет ужасна, – и тут с ним заговорил голос:
– Буря Рубинштейн!
– Что?
Он поднял глаза чуть ли не виновато, как мальчишка, которого на уроке застукал за посторонними делами строгий школьный учитель.
– Говорить. Мы. Нужно.
Та штука, что сидела в кресле напротив него, была такой кошмарной, что он несколько раз моргнул, пока смог сфокусировать на ней глаза. Эта тварь была безволосая, розовая, больше человека, с толстыми ногами, мощными лапами, с рубиновыми глазками – и четырьмя большими желтеющими клыками, как резцы у крысы размером со слона. Глазки таращились на него с неприятной разумностью, а тварь возилась с со странной сумкой, свисающей с ремня, – другой одежды на ней не было.
– Говорить. Ты будешь говорить. Мне.
Буря поправил пенсне и прищурился.
– Кто вы такой и как сюда попали?
«Я слишком мало спал, – тихо забормотала половина его разума, – знал ведь, что от кофеина в таблетках в конце концов так и будет».
– Я. Сестра Стратагем Седьмая. Я из монофилетического таксона Критиков. Теперь говори со мной.
Выражение крайней озадаченности легло на небритое лицо Рубинштейна.
– Я вас казнил на прошлой неделе?
– Я очень в этом сомневаюсь.
Горячая вонь капусты, гниения и земли ударила в лицо Рубинштейна.
– Ну ладно. – Он откинулся назад в легком головокружении. – А то противно было бы думать, что схожу с ума. Как вы проникли сюда мимо охраны?
Тварь в кресле уставилась на него. Неприятное было ощущение, будто на тебя прикидывает петлю палача какая-то колбаса с пастью саблезубого тигра-людоеда.
– Ваша охрана. Не есть разумные существа. Нет интенциональной позиции. Теперь рано, вы усвоите урок не верить неразумной охране при распознавании угроз. Я сделала себя безвредной в их… у вас нет слова для этого понятия.
– Понимаю. – Буря рассеянно потер лоб.
– Нет, не понимаете. – Сестра Седьмая усмехнулась Рубинштейну, и он отпрянул прочь от двадцатисантиметровых клыков, коричневато-желтых и способных разгрызть бетон. – Не задавай вопросов, человек. Я спрашиваю: вы – разумны? Свидетельства противоречивы. Только разумные существа создают искусство, но ваши работы не необычны.
– Я не думаю… – Он остановился. – Что вы хотите знать?
– Вопрос. – Тварь в кресле так же продолжала улыбаться. – Вы спросили. Вопрос. – Она покачивалась из стороны в сторону, слегка подергиваясь, и Рубинштейн начал осторожно нащупывать под столом кнопку, включающую тревожный звонок в караульной. – Хороший вопрос. Я суть Критик. Критики за Фестивалем много-много жизней летают. Мы приходим Критиковать . Первое, что я хочу знать: я Критикую сапиенсов? Или только представление марионеток в театре теней на стене пещеры реальности? Зомби или зимбо? Тени разума? Развлечение Эсхатона?
Холодок бегал про спине Рубинштейна вверх и вниз.
– Я думаю , что я – сапиенс, – сказал он осторожно. – Конечно, я бы так сказал, даже если бы не был им? Ваш вопрос не может иметь ответа. Тогда зачем его задавать?
Сестра Седьмая наклонилась вперед.
– Ваш народ ни о чем не спрашивает , – прошипела она. – Пища? Да. Оружие? Да. Мудрость? Нет. Начинаю думать, что вы не сознаете себя, не спрашиваете.
– А о чем спрашивать? – пожал плечами Буря. – Мы знаем, кто мы и что делаем. Чего нам хотеть – философии пришельцев?
– Пришельцы хотят вашей философии, – указала Сестра Седьмая. – Вы даете. Не берете. Оскорбление Фестиваля. Зачем? Первичный интеррогатив!
– Не уверен, что правильно понял. Вы жалуетесь, что мы ничего не требуем?
Сестра Седьмая хлопнула пастью в воздухе, лязгнув клыками.
– Подтверждение! Цитата: «Показателем жизнеспособности постиндустриальной экономики дефицита является переход от экономики косвенного уровня, использующей маркеры обмена товарами и услугами, к экономике древовидной структуры, характеризующейся оптимальным распределением производственных систем в согласии с итерированной дилеммой заключенного „зуб-за-зуб“. Деньги суть симптом нищеты и неэффективности». Конец цитаты. «Манифест марксистов-гилдеристов», глава вторая. Почему вы не выполняете?
– Потому что наш народ в массе своей к этому еще не готов, – ответил Буря без обиняков. Напряжение в спине стало проходить. Если эта уродина хочет обсуждать революционную диалектику, уж я-то маху не дам! – Когда мы построим посттехнологическую утопию, все будет так, как вы говорите. Но сейчас нам нужна руководящая партия, чтобы вести наш народ к полному пониманию принципов идеологической корректности и постэкономической оптимизации.
– Но марксизм-гилдеризм и демократическое экстропианство – это анархистская эстетика. Зачем же руководящая партия? Комитет? Революция?
– Да потому что традиции такие, черт побери!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54