Майкл поклялся, что в будущем сделает все, чего захочет Захария, будет видеть вещи такими, какими видит их Захария. Образ мыслей молодого человека был прям так же, как и его поведение.
И этот старый аббат был таким же — мудрым и обходительным. Майкл понимал, что родиться таким невозможно. Этот покой наступает только после такой борьбы, о которой и подумать страшно. После этих непривычных ему мыслей Майкл пришел к заключению, что такие победители были и всегда будут очень редкими птицами, но остальной мир обязан распознать их и прислушаться к их словам… Он выбросит этот дурацкий «бычий рев» и поедет на Гентианский холм.
Но аббат настоял на том, чтобы Майкл сначала посетил своего опекуна, — это его обязанность. Перед этим он взял Майкла в Ньюгейт навестить Захарию. Смеясь, аббат наблюдал, как мальчики весело выкрикивали упреки в адрес друг друга. Майкл подпрыгивал, как собака, набрасывающаяся на своего хозяина, и его подвижный зад вертелся так, словно у него и впрямь был хвост. Изможденное лицо Захарии светилось такой радостью, что ужас этого места почти растворился в ней подобно туману, рассеивающемуся в лучах солнца.
Спустя два дня Майкл сел в дилижанс, следующий в Бат, губная гармошка, концертино и трещотка были бережно упакованы среди его рубашек, а «бычий рев» остался в хозяйской печке.
А еще через пять дней в кровати аббата вновь оказался юноша. На этот раз им был Захария. Судья сдержал свое слово. После чисто формального судебного процесса, а котором полицейские дали благоприятные показания, Захария был освобожден.
Три дня и три ночи он беспробудно спал, поднимаясь только тогда, когда его будил аббат, чтобы покормить. Юноша был настолько ошеломлен и одурманен сном, что не сразу понял, где он. Ему казалось, что он в своей комнате в отцовском доме на Гентианском холме с Томом Пирсом, и он был счастлив до блаженства. Но Захария почувствовал себя не менее счастливым, хотя и был немного удивлен, когда наконец пришел в себя и понял, где он и кто за ним ухаживает.
— Я не могу спать в вашей кровати, сэр, — была его мгновенная реакция.
— Ты будешь спать там, где я скажу, — коротко ответил аббат. — Майкл делал то, что ему говорили, и ты будешь тоже.
Захария улыбнулся и опять уснул, а аббат вышел купить баранины и овощей, чтобы хозяйка приготовила питательный бульон. Она совсем вышла из себя, узнав, что еще один больной юноша поселился в ее мансарде, и аббат теперь должен был сам ходить за покупками, чтобы успокоить ее, так же, как подметать пол и вытирать пыль в зеленой комнате. Он грустно улыбнулся себе, идя вдоль залитой солнцем улицы, неся в руке хозяйственную сумку и на минуту представляя себе взрыв хохота, которым встретил бы его доктор, если бы мог видеть его сейчас.
Хотя аббат и улыбался, но мысль о докторе вызывала в нем некоторое раздражение, потому что тот не оправдал надежд аббата на помощь с его стороны. Аббат был обязан обратиться к сэру Джоржу Карейсу за разрешением о продлении отпуска, и хотя был найден другой священник, чтобы выполнять обязанности аббата, сэр Джорж дал свое согласие с большим неудовольствием. Аббат написал об этом доктору и продолжал сообщать обо всем, что происходило, и доктор ответил, что приедет, как только будет возможно, но у него несколько тяжелобольных пациентов, и он не может их оставить, и что небольшое волнение не повредит сэру Джоржу. Между тем доктор знал, что все необходимое для Захарии будет сделано аббатом с большим умением и эффективностью, чем мог бы сделать он сам. Письмо, предназначенное для сына, он вложил в этот же конверт.
Доктор был мил и признателен и выражал очевидное стремление как можно скорее вылечить своих больных и отправиться в Лондон, но из письма аббат понял, что мысль о том, что святой отец взял на себя функции няни двух мальчиков, доставляла доктору острое и злорадное удовольствие. Аббат даже стал посмеиваться, чего не делал уже многие годы.
Да, ему это тоже доставляет удовольствие. Он и не знал, что в нем было это умение умывать, кормить, подметать, вытирать пыль и делать покупки, и собственные успехи согревали аббату сердце. Радовало его еще и то, что юноши доверяли ему и полагались на него. Много лет назад граф ухаживал за больной Терезой, помогал ей заботиться о ребенке, но думал, что уже потерял былую сноровку. Оказалось, что нет, все вернулось, и это было похоже на приход весны. Стоя поодаль от мясника и уничтожая этого достойного человека холодностью своего взгляда (потому что, как бы ни привыкал он к домашней жизни, его разборчивый вкус не позволял ему привыкнуть к виду сырого мяса), аббат неожиданно вспомнил день в Торре, когда он почувствовал, что лед его зимы раскалывается… Теперь все это ушло, и он был жив…
Он убрал мясо в сумку и большими шагами поспешил домой к Захарии, который, должно быть, уже проснулся и умирал с голоду. Он не может так долго ждать! Аббат походил на черного дрозда, летящего к длинному, едва оперившемуся птенцу, громко требующему еды в зеленом гнезде.
Глава VII
1
Они были поразительно счастливы вдвоем. Захария лежал, закинув руки за голову, и наблюдал за аббатом. За окном стояли голубые сумерки, свечу зажгли минут десять назад. Она освещала склоненную седую голову аббата, его внимательное лицо, красивую руку, которая водила пером по бумаге, но остальная часть комнаты оставалась в тени.
Захария с наслаждением вздохнул. Он прекрасно поужинал, снова поспал и теперь проснулся с ощущением свежести и силы. Некоторое время его тело, сознание и душа находились в состоянии покоя, и это так гармонировало со временем суток и местом, что юноше показалось, будто его душа плыла по небу. Свеча на столе аббата была похожа на звезду, и в вечернем небе над вершинами деревьев тоже сияли звезды. Маленькая зеленая комната находилась так высоко над землей, что Захария словно медленно скользил среди звезд, заключенный в свою оболочку, как отблеск света в мыльном пузыре: если бы он не был так ленив, то мог бы вытянуть руку и сорвать ближайшую звезду, как цветок. Он закрыл глаза, пытаясь задержать прекрасное наваждение. Но эта попытка только все испортила.
Мыльный пузырь исчез, Захария вдруг выпал из него и ощутил полную бесполезность того, что простые смертные с самого рождения считают священными откровениями. Перед ним промелькнули воспоминания о Ньюгейте, и приступы внезапной боли в животе опять накатились на него… Он опять слишком много ел… Юноша отвернулся от света и собрался было заплакать, но вместо этого чихнул.
— Ребенок чихнул семь раз и открыл глаза, — улыбнулся аббат и пробкой закрыл пузырек с чернилами.
Захария неуверенно засмеялся, но снова помрачнел.
— У тебя плохое настроение? — поинтересовался аббат.
— Минуту назад я был плавающей звездой, — с горечью произнес Захария.
— Выздоравливаешь, — прокомментировал аббат и пододвинул стол, подсвечник и стул к кровати. — Я закончил перевод этой истории для Стеллы. Я перевел ее на современный английский как можно проще. Чтобы ей было легче. Не хочешь послушать?
Захария вновь вспыхнул от радости, но заколебался.
— Разве она не должна прочитать ее первой?
— Эта история и твоя тоже.
— Моя?
— И моя, — сказал аббат, снимая нагар со свечи, — а теперь наберись терпения, потому что первая часть этой истории тебе уже знакома.
2
Это была известная юноше история спасения богомольца монахами из монастыря Торре после кораблекрушения, но она звучала несколько по-иному от того, что рассказал ее сам духовник. Он поведал о своем страхе в жестокий шторм, о молитве за спасение своей души и о мольбах, вызванных приступом страха перед тем, как волны смыли его с палубы судна, а темнота накрыла его. Очнувшись, он обнаружил, что находится в больнице аббатства Торре. Он коротко рассказал о душевных и физических страданиях, которые ему пришлось вытерпеть за это время, о благодушии монахов и своем медленном выздоровлении. Затем он описал, с каким отчаянием вспомнил о своем обете.
«Ведь я был типичным представителем того мира», — писал он, — «великим грешником, человеком без веры, и эта молитва во спасение в тот злополучный шторм стала практически первой молитвой в моей жизни. Кто я был такой, чтобы позволить обратить свою ничтожную душу Господу, которого я всю жизнь постоянно оскорблял своим безверием и грехом? Как случилось, что я смог провести остаток жизни в молитвах о других душах, которые вряд ли вообще молились когда-нибудь, а тем более за меня? Как я, который вел праздный образ жизни, я, который познал гордость, честь и славу и мог бы познать их снова, если бы захотел, смог вынести отшельничество богомольца, забвение и страдание? Я просто не мог объяснить, да и вряд ли смогу».
В большом смятении, продолжал отшельник свой рассказ, прогуливался он однажды по одному из протянувшихся между аббатством и морем лугов. Усталость охватила его, и он присел на скалу отдохнуть. Великолепный вид развертывался вокруг него: синее небо с серебристыми облаками, море в танцующих бликах света, волнистая трава на лугу — все это неожиданно стало для него таким невыносимым, словно насмешка над его страданием, что он закрыл глаза, чтобы не видеть ни зеленых, ни серебряных, ни синих цветов. Как только он закрыл глаза, отчетливо послышалась песня жаворонков — наступало их время. Тогда отшельник попытался закрыть и уши, но этот жест показался ему настолько жалким и ребяческим, что он быстро отбросил эту идею. В этот самый момент возвышенная музыка заставила его замереть и подняться. Его как будто приковали, опутали, пригвоздили собственной его клятвой к тяжелому бревну — невозможно было даже пошевелиться.
Так он и оставался неподвижным, будто бы действительно прикованным, и страх более ужасный, нежели тот, который он испытал во время кораблекрушения, словно горечь, обжег его рот и тонкой холодной струйкой спустился по спине; и это был уже не страх смерти, нет, тот прошел довольно скоро, это был страх перед жизнью. Ему было всего сорок пять лет, и его прежняя мирская жизнь могла бы продолжаться еще очень долго, если бы не этот обет, который перевернул всю его жизнь.
Если бы ранее привиделся ему некий знак, думал богомолец, или голос, или ощущение, или божественное видение, чтобы обратить в веру его мятущуюся душу. Человек не может соприкоснуться с нереальным миром, находясь в спокойном состоянии. Необходимо несколько слов… Хоть что-нибудь… Он ждал, но ничего не появлялось.
Отшельник стоял, словно пронзенный ледяным железом. Хоть бы не было этой красоты вокруг — только его обет и тяжелое бревно за спиной.
Только он приоткрыл глаза, как божественная вспышка синевы ослепила его. Пораженный этим, он снова закрыл и открыл их. Что это было? Только скопление цветков горечавки, словно клочок неба, спустившийся на землю, рос неподалеку, за серым камнем. По-видимому, они росли здесь всегда, просто он не придавал этому значение. Тупо уставившись на цветы, отшельник отчетливо почувствовал, что кто-то стоит за ним. Да, это был брат Симон — очень старый монах, который когда-то готовил трапезу на всю духовную братию. Сейчас он был слишком стар для какой-либо работы, и ему ничего не оставалось делать, как сидеть на лавочке возле стен аббатства, сложив руки на коленях, и щуриться на солнце, словно кот. Иногда, как сейчас, например, он бродил по лугам, посматривая на море.
Но глядел он сейчас не на море, а на цветы горечавки. Затем с трудом подал голос. По старости он не мог говорить много и перед произнесением некоторых трудных слов сначала издавал странные гортанные звуки.
— Это — Иисус. Он ниспослан нам с небес могущественною рукой Бога, — прокаркал он и, повернувшись, засеменил обратно к аббатству.
Богомолец же так и остался стоять, где стоял, уставившись на цветы. Эти слова, упав с огромной высоты, глубоко запали в его неспокойную душу, озарив его сознание. Всего несколько слов, но больше ничего и не надо было.
Они поддерживали богомольца долгие годы. И тогда, когда неделями строил он часовню, и даже в более трудные годы монотонного богослужения в ней. То, что ему пришлось вынести, ведя жизнь отшельника и богомольца, он никому никогда не рассказывал. С его нравом одиноко жить в часовне на вершине холма было очень тяжело. Но в этой жизни были свои прелести, хотя об этом он тоже никому не мог рассказать. Поэтому отшельник был рад, когда после двенадцати лет затворнической жизни — заболел, и монахи Торре отнесли его в аббатство дожидаться смерти. Хотя ему было всего шестьдесят лет, выглядел он глубоким стариком — седовласый, со столь же седой бородой до пояса.
Две недели пролежал он, умирающий, в лечебнице аббатства. Он не был полностью поглощен молитвой о своем спасении, как-то предполагали монахи, и внимательно наблюдал за всем, что происходило вокруг него. Из своего угла, где стояла кровать, отшельник видел, как работает епископ и его помощники.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
И этот старый аббат был таким же — мудрым и обходительным. Майкл понимал, что родиться таким невозможно. Этот покой наступает только после такой борьбы, о которой и подумать страшно. После этих непривычных ему мыслей Майкл пришел к заключению, что такие победители были и всегда будут очень редкими птицами, но остальной мир обязан распознать их и прислушаться к их словам… Он выбросит этот дурацкий «бычий рев» и поедет на Гентианский холм.
Но аббат настоял на том, чтобы Майкл сначала посетил своего опекуна, — это его обязанность. Перед этим он взял Майкла в Ньюгейт навестить Захарию. Смеясь, аббат наблюдал, как мальчики весело выкрикивали упреки в адрес друг друга. Майкл подпрыгивал, как собака, набрасывающаяся на своего хозяина, и его подвижный зад вертелся так, словно у него и впрямь был хвост. Изможденное лицо Захарии светилось такой радостью, что ужас этого места почти растворился в ней подобно туману, рассеивающемуся в лучах солнца.
Спустя два дня Майкл сел в дилижанс, следующий в Бат, губная гармошка, концертино и трещотка были бережно упакованы среди его рубашек, а «бычий рев» остался в хозяйской печке.
А еще через пять дней в кровати аббата вновь оказался юноша. На этот раз им был Захария. Судья сдержал свое слово. После чисто формального судебного процесса, а котором полицейские дали благоприятные показания, Захария был освобожден.
Три дня и три ночи он беспробудно спал, поднимаясь только тогда, когда его будил аббат, чтобы покормить. Юноша был настолько ошеломлен и одурманен сном, что не сразу понял, где он. Ему казалось, что он в своей комнате в отцовском доме на Гентианском холме с Томом Пирсом, и он был счастлив до блаженства. Но Захария почувствовал себя не менее счастливым, хотя и был немного удивлен, когда наконец пришел в себя и понял, где он и кто за ним ухаживает.
— Я не могу спать в вашей кровати, сэр, — была его мгновенная реакция.
— Ты будешь спать там, где я скажу, — коротко ответил аббат. — Майкл делал то, что ему говорили, и ты будешь тоже.
Захария улыбнулся и опять уснул, а аббат вышел купить баранины и овощей, чтобы хозяйка приготовила питательный бульон. Она совсем вышла из себя, узнав, что еще один больной юноша поселился в ее мансарде, и аббат теперь должен был сам ходить за покупками, чтобы успокоить ее, так же, как подметать пол и вытирать пыль в зеленой комнате. Он грустно улыбнулся себе, идя вдоль залитой солнцем улицы, неся в руке хозяйственную сумку и на минуту представляя себе взрыв хохота, которым встретил бы его доктор, если бы мог видеть его сейчас.
Хотя аббат и улыбался, но мысль о докторе вызывала в нем некоторое раздражение, потому что тот не оправдал надежд аббата на помощь с его стороны. Аббат был обязан обратиться к сэру Джоржу Карейсу за разрешением о продлении отпуска, и хотя был найден другой священник, чтобы выполнять обязанности аббата, сэр Джорж дал свое согласие с большим неудовольствием. Аббат написал об этом доктору и продолжал сообщать обо всем, что происходило, и доктор ответил, что приедет, как только будет возможно, но у него несколько тяжелобольных пациентов, и он не может их оставить, и что небольшое волнение не повредит сэру Джоржу. Между тем доктор знал, что все необходимое для Захарии будет сделано аббатом с большим умением и эффективностью, чем мог бы сделать он сам. Письмо, предназначенное для сына, он вложил в этот же конверт.
Доктор был мил и признателен и выражал очевидное стремление как можно скорее вылечить своих больных и отправиться в Лондон, но из письма аббат понял, что мысль о том, что святой отец взял на себя функции няни двух мальчиков, доставляла доктору острое и злорадное удовольствие. Аббат даже стал посмеиваться, чего не делал уже многие годы.
Да, ему это тоже доставляет удовольствие. Он и не знал, что в нем было это умение умывать, кормить, подметать, вытирать пыль и делать покупки, и собственные успехи согревали аббату сердце. Радовало его еще и то, что юноши доверяли ему и полагались на него. Много лет назад граф ухаживал за больной Терезой, помогал ей заботиться о ребенке, но думал, что уже потерял былую сноровку. Оказалось, что нет, все вернулось, и это было похоже на приход весны. Стоя поодаль от мясника и уничтожая этого достойного человека холодностью своего взгляда (потому что, как бы ни привыкал он к домашней жизни, его разборчивый вкус не позволял ему привыкнуть к виду сырого мяса), аббат неожиданно вспомнил день в Торре, когда он почувствовал, что лед его зимы раскалывается… Теперь все это ушло, и он был жив…
Он убрал мясо в сумку и большими шагами поспешил домой к Захарии, который, должно быть, уже проснулся и умирал с голоду. Он не может так долго ждать! Аббат походил на черного дрозда, летящего к длинному, едва оперившемуся птенцу, громко требующему еды в зеленом гнезде.
Глава VII
1
Они были поразительно счастливы вдвоем. Захария лежал, закинув руки за голову, и наблюдал за аббатом. За окном стояли голубые сумерки, свечу зажгли минут десять назад. Она освещала склоненную седую голову аббата, его внимательное лицо, красивую руку, которая водила пером по бумаге, но остальная часть комнаты оставалась в тени.
Захария с наслаждением вздохнул. Он прекрасно поужинал, снова поспал и теперь проснулся с ощущением свежести и силы. Некоторое время его тело, сознание и душа находились в состоянии покоя, и это так гармонировало со временем суток и местом, что юноше показалось, будто его душа плыла по небу. Свеча на столе аббата была похожа на звезду, и в вечернем небе над вершинами деревьев тоже сияли звезды. Маленькая зеленая комната находилась так высоко над землей, что Захария словно медленно скользил среди звезд, заключенный в свою оболочку, как отблеск света в мыльном пузыре: если бы он не был так ленив, то мог бы вытянуть руку и сорвать ближайшую звезду, как цветок. Он закрыл глаза, пытаясь задержать прекрасное наваждение. Но эта попытка только все испортила.
Мыльный пузырь исчез, Захария вдруг выпал из него и ощутил полную бесполезность того, что простые смертные с самого рождения считают священными откровениями. Перед ним промелькнули воспоминания о Ньюгейте, и приступы внезапной боли в животе опять накатились на него… Он опять слишком много ел… Юноша отвернулся от света и собрался было заплакать, но вместо этого чихнул.
— Ребенок чихнул семь раз и открыл глаза, — улыбнулся аббат и пробкой закрыл пузырек с чернилами.
Захария неуверенно засмеялся, но снова помрачнел.
— У тебя плохое настроение? — поинтересовался аббат.
— Минуту назад я был плавающей звездой, — с горечью произнес Захария.
— Выздоравливаешь, — прокомментировал аббат и пододвинул стол, подсвечник и стул к кровати. — Я закончил перевод этой истории для Стеллы. Я перевел ее на современный английский как можно проще. Чтобы ей было легче. Не хочешь послушать?
Захария вновь вспыхнул от радости, но заколебался.
— Разве она не должна прочитать ее первой?
— Эта история и твоя тоже.
— Моя?
— И моя, — сказал аббат, снимая нагар со свечи, — а теперь наберись терпения, потому что первая часть этой истории тебе уже знакома.
2
Это была известная юноше история спасения богомольца монахами из монастыря Торре после кораблекрушения, но она звучала несколько по-иному от того, что рассказал ее сам духовник. Он поведал о своем страхе в жестокий шторм, о молитве за спасение своей души и о мольбах, вызванных приступом страха перед тем, как волны смыли его с палубы судна, а темнота накрыла его. Очнувшись, он обнаружил, что находится в больнице аббатства Торре. Он коротко рассказал о душевных и физических страданиях, которые ему пришлось вытерпеть за это время, о благодушии монахов и своем медленном выздоровлении. Затем он описал, с каким отчаянием вспомнил о своем обете.
«Ведь я был типичным представителем того мира», — писал он, — «великим грешником, человеком без веры, и эта молитва во спасение в тот злополучный шторм стала практически первой молитвой в моей жизни. Кто я был такой, чтобы позволить обратить свою ничтожную душу Господу, которого я всю жизнь постоянно оскорблял своим безверием и грехом? Как случилось, что я смог провести остаток жизни в молитвах о других душах, которые вряд ли вообще молились когда-нибудь, а тем более за меня? Как я, который вел праздный образ жизни, я, который познал гордость, честь и славу и мог бы познать их снова, если бы захотел, смог вынести отшельничество богомольца, забвение и страдание? Я просто не мог объяснить, да и вряд ли смогу».
В большом смятении, продолжал отшельник свой рассказ, прогуливался он однажды по одному из протянувшихся между аббатством и морем лугов. Усталость охватила его, и он присел на скалу отдохнуть. Великолепный вид развертывался вокруг него: синее небо с серебристыми облаками, море в танцующих бликах света, волнистая трава на лугу — все это неожиданно стало для него таким невыносимым, словно насмешка над его страданием, что он закрыл глаза, чтобы не видеть ни зеленых, ни серебряных, ни синих цветов. Как только он закрыл глаза, отчетливо послышалась песня жаворонков — наступало их время. Тогда отшельник попытался закрыть и уши, но этот жест показался ему настолько жалким и ребяческим, что он быстро отбросил эту идею. В этот самый момент возвышенная музыка заставила его замереть и подняться. Его как будто приковали, опутали, пригвоздили собственной его клятвой к тяжелому бревну — невозможно было даже пошевелиться.
Так он и оставался неподвижным, будто бы действительно прикованным, и страх более ужасный, нежели тот, который он испытал во время кораблекрушения, словно горечь, обжег его рот и тонкой холодной струйкой спустился по спине; и это был уже не страх смерти, нет, тот прошел довольно скоро, это был страх перед жизнью. Ему было всего сорок пять лет, и его прежняя мирская жизнь могла бы продолжаться еще очень долго, если бы не этот обет, который перевернул всю его жизнь.
Если бы ранее привиделся ему некий знак, думал богомолец, или голос, или ощущение, или божественное видение, чтобы обратить в веру его мятущуюся душу. Человек не может соприкоснуться с нереальным миром, находясь в спокойном состоянии. Необходимо несколько слов… Хоть что-нибудь… Он ждал, но ничего не появлялось.
Отшельник стоял, словно пронзенный ледяным железом. Хоть бы не было этой красоты вокруг — только его обет и тяжелое бревно за спиной.
Только он приоткрыл глаза, как божественная вспышка синевы ослепила его. Пораженный этим, он снова закрыл и открыл их. Что это было? Только скопление цветков горечавки, словно клочок неба, спустившийся на землю, рос неподалеку, за серым камнем. По-видимому, они росли здесь всегда, просто он не придавал этому значение. Тупо уставившись на цветы, отшельник отчетливо почувствовал, что кто-то стоит за ним. Да, это был брат Симон — очень старый монах, который когда-то готовил трапезу на всю духовную братию. Сейчас он был слишком стар для какой-либо работы, и ему ничего не оставалось делать, как сидеть на лавочке возле стен аббатства, сложив руки на коленях, и щуриться на солнце, словно кот. Иногда, как сейчас, например, он бродил по лугам, посматривая на море.
Но глядел он сейчас не на море, а на цветы горечавки. Затем с трудом подал голос. По старости он не мог говорить много и перед произнесением некоторых трудных слов сначала издавал странные гортанные звуки.
— Это — Иисус. Он ниспослан нам с небес могущественною рукой Бога, — прокаркал он и, повернувшись, засеменил обратно к аббатству.
Богомолец же так и остался стоять, где стоял, уставившись на цветы. Эти слова, упав с огромной высоты, глубоко запали в его неспокойную душу, озарив его сознание. Всего несколько слов, но больше ничего и не надо было.
Они поддерживали богомольца долгие годы. И тогда, когда неделями строил он часовню, и даже в более трудные годы монотонного богослужения в ней. То, что ему пришлось вынести, ведя жизнь отшельника и богомольца, он никому никогда не рассказывал. С его нравом одиноко жить в часовне на вершине холма было очень тяжело. Но в этой жизни были свои прелести, хотя об этом он тоже никому не мог рассказать. Поэтому отшельник был рад, когда после двенадцати лет затворнической жизни — заболел, и монахи Торре отнесли его в аббатство дожидаться смерти. Хотя ему было всего шестьдесят лет, выглядел он глубоким стариком — седовласый, со столь же седой бородой до пояса.
Две недели пролежал он, умирающий, в лечебнице аббатства. Он не был полностью поглощен молитвой о своем спасении, как-то предполагали монахи, и внимательно наблюдал за всем, что происходило вокруг него. Из своего угла, где стояла кровать, отшельник видел, как работает епископ и его помощники.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66