– Все! – ответила она.
Изабелла замерла, она смотрела на мадам Мерль, и в лице ее была чуть ли не мольба о том, чтобы пролился свет. Но из глаз этой женщины лился не свет, а мрак. «Боже!» – прошептала она наконец и, откинувшись назад, закрыла лицо руками. Морским валом обрушилась на нее мысль, что миссис Тачит была права. Ее выдала замуж мадам Мерль. К тому времени, когда она открыла лицо, гостья успела уже исчезнуть.
В тот день Изабелла отправилась на прогулку одна; ей хотелось уехать как можно дальше – туда, где, выйдя из кареты, над головой видишь небо, а под ногами маргаритки. Она давно сделала старый Рим поверенным своих тайн, ибо в этом мире развалин ее собственное развалившееся счастье казалось не такой уж чудовищной катастрофой. Ей служили поддержкой в ее унынии эти руины, рушившиеся на протяжении стольких веков и все же выстоявшие. Она погружала свою затаенную грусть в безмолвие самых пустынных уголков Рима, и та утрачивала свою остроту, делалась более отстраненной – настолько, что когда Изабелла присаживалась зимним днем где-нибудь на солнце или стояла в одной из обветшалых церквей, куда давно уже никто не заглядывал, она способна была смотреть на нее с подобием улыбки и думать о том, какая же это, в сущности, малость. В многотомных римских анналах это и вправду было ничтожной малостью, и не покидавшее Изабеллу ощущение непрерывности человеческих судеб позволяло ей легко переноситься от малого к великому. Она глубоко и нежно привязалась к Риму; он пропитал, он умерил ее страсти. Но постепенно он стал для нее главным образом местом, где люди страдали. Вот что открылось ей в заброшенных церквах, где перенесенные с развалин языческих храмов мраморные колонны словно предлагали ей вместе с ними терпеть и держаться, а застарелый запах ладана был как бы неотъемлемой частью давних безответных молитв. Более смиренной, более непоследовательной еретички, чем Изабелла, нельзя себе и представить; даже самые истовые богомольцы, глядя на потемневшие запрестольные образа и на купы свечей, едва ли способны были глубже чувствовать заключенное в них указание или проникновеннее внимать голосу свыше. Ее, как мы знаем, почти всюду сопровождала Пэнси, а в последнее время их выезд украшала собой и графиня Джемини, покачивавшая над головой розовый зонтик, однако Изабелле все же изредка удавалось побыть одной там, где обстановка особенно отвечала расположению ее духа. У нее имелось на этот случай несколько излюбленных уголков; наиболее доступным из них был низкий парапет, что окаймляет поросшую травой обширную площадь перед высоким неприветливым фасадом собора Сан Джованни Латерано, где можно сидеть и смотреть поверх Кампании на замыкающие ее чуть видные вдали Альбанские горы и на саму эту необъятную равнину, по сей день исполненную былого величия. После отъезда кузена и его спутников Изабелла стала еще чаще выезжать на прогулки, влача свою омраченную душу от одной знакомой святыни к другой. Даже когда Пэнси и графиня Джемини были рядом, она все равно ощущала прикосновение исчезнувшего мира. Оставив позади стены Рима, карета катила по узким дорогам, где жимолость уже оплетала живые изгороди, или дожидалась Изабеллы где-нибудь в укромном местечке поблизости от полей, в то время как сама Изабелла брела все дальше и дальше по усеянной цветами траве или, присев на какой-нибудь уцелевший обломок, смотрела сквозь дымку собственной грусти на величавую грусть расстилавшегося пейзажа, на густой теплый свет, на постепенные переходы и мягкое смешение красок, на фигуры пастухов, застывших в отрешенных позах, на холмы, куда тень от облаков набегала, как легкий румянец.
В тот день, о котором идет речь, Изабелла твердо решила не думать о мадам Мерль, но решение ее ни к чему не привело: образ этой дамы неотступно ее преследовал. Как-то по-детски пугаясь своего предположения, она спрашивала себя, уж не применимо ли к ближайшей ее приятельнице всех последних лет освященное древностью выражение «сосуд зла». О существовании этого понятия она знала из Библии и других литературных произведений. Насколько Изабелле было известно, ей так и не довелось каким-либо иным образом познакомиться со злом. Хотя она и стремилась к самому широкому знакомству с человеческой жизнью, хотя воображала, что ей это отчасти удалось, в столь элементарной милости ей было, однако, отказано. Но, возможно, в том древнем понимании вовсе и не считается злом даже глубоко вкоренившаяся фальшь. Ибо именно такой и была мадам Мерль – фальшива до самой, самой, самой глубины души. Тетушка Лидия давно уже сделала это открытие и сообщила о нем племяннице, но Изабелла ведь в ту пору воображала, что имеет более правильное представление обо всем вообще, и, уж во всяком случае» о внутренней независимости собственной судьбы, равно как о непогрешимости собственных суждений, чем бедная, страдающая косностью ума миссис Тачит. Мадам Мерль добилась того, чего хотела: сочетала браком двух своих друзей; следом за этой мыслью сам собой возник вопрос – а почему, собственно говоря, она так этого жаждала? Есть люди, одержимые жаждой сватать ближних, у них это своего рода страсть к искусству ради искусства. Но, хотя мадам Мерль была великая искусница, к числу таких людей она едва ли принадлежала. Слишком низкого мнения была она о браке, слишком низкого мнения даже просто о жизни, она не жаждала никаких других браков, кроме этого. Значит, в нем была для нее какая-то корысть, и Изабелла спрашивала себя, в чем же заключался предполагаемый выигрыш? Открылось это ей, разумеется, не сразу и не до конца. Она припомнила, что хотя мадам Мерль расположилась к ней как будто бы с первой же их встречи в Гарденкорте, но особой симпатией прониклась после смерти мистера Тачита, главным образом когда узнала, сколь щедро облагодетельствована ее молодая приятельница своим старым дядюшкой. Корысть мадам Мерль была куда более изысканного свойства, нежели грубый расчет позаимствовать денег, и состояла в том, чтобы обратить внимание одного из своих близких друзей на неискушенную обладательницу нововбретенного богатства. Мадам Мерль избрала для этого, разумеется, ближайшего своего друга; Изабелле теперь было слишком ясно, что как раз Гилберту и принадлежало это место. Итак, ей пришлось волей-неволей убедиться, что тот, кого она считала самым благородным человеком на свете, женился на ней, точно пошлейший авантюрист, ради ее денег. Как ни странно, никогда раньше такая мысль не приходила ей в голову, и хотя что только она ни думала об Озмонде, подобной обиды она ему ни разу не нанесла. Это было самое плохое из того, до чего она пока что додумалась, повторяя себе, однако, что худшее еще впереди. Мужчина может жениться на женщине ради денег, пусть так; Гилберт не первый и не последний. Но должен же он был по крайней мере поставить ее об этом в известность! Изабелла спросила себя – быть может, коль скоро ему нужны были ее деньги, он ими теперь и удовольствуется? Не согласится ли он оставить деньги себе, а ее отпустить на все четыре стороны? Если бы только щедрое даяние мистера Тачита помогло ей сейчас, оно было бы поистине благословенно! И почти сразу же у нее мелькнула мысль, что, если мадам Мерль хотела оказать Озмонду услугу, его признательность ей за поднесенный подарок, скорей всeгo, весьма поостыла. Каково же должно быть сейчас отношение ее мужа к своей излишне рьяной благодетельнице и сколь изощренно выражает его этот великий мастер язвить! Как нельзя более характерно, хотя и в высшей степени необычно, что во время своей молчаливой прогулки Изабелла один раз нарушила молчание, тихо воскликнув: «Бедная, бедная мадам Мерль!».
Она, пожалуй, убедилась бы в оправданности своего сочувствия, если бы к концу того же дня притаилась за одной из очень ценных, чуть поблекших от времени камчатных портьер в весьма примечательном маленьком салоне той самой дамы, в отношении которой оно было проявлено, – в блиставшей продуманным убранством гостиной, где мы с вами как-то уже побывали вместе с благоразумным мистером Розьером. В этой комнате часов около шести вечера сидел Гилберт Озмонд, а хозяйка дома стояла перед ним, как стояла тогда, когда их увидела Изабелла, – мы позволили себе так подробно описать тот памятный случай лишь потому, что исходили не столько из его видимого, сколько из подлинного значения.
– Я не нахожу, что вы несчастливы, я нахожу, что вам это по душе, – сказала мадам Мерль.
– А разве я говорю, что несчастлив? – спросил Озмонд с таким видом, что легко могло показаться, будто так оно и есть.
– Нет, но вы не говорите и обратного, а вам следовало бы, хотя бы из чувства благодарности.
– О благодарности лучше помолчите, – ответил он сухо и добавил: – Не выводите меня из себя.
Мадам Мерль села, сложив на груди руки; одна из этих белоснежных рук служила как бы подставкой для другой, меж тем как та, в свою очередь, служила украшением для первой. Вид мадам Мерль являл собой образец сдержанности и вместе с тем подчеркнутой грусти.
– А вы со своей стороны не пытайтесь меня запугать. Интересно, догадываетесь ли вы о кое-каких моих мыслях?
– Не утруждаю себя этим без крайней надобности. С меня вполне хватает моих собственных.
– Потому, вероятно, что они так упоительны?
Откинув на спинку кресла голову, Озмонд взглянул в глаза своей собеседницы с цинической прямотой, сквозь которую проглядывало, однако, утомление.
– Вы решили все же вывести меня из себя, – заметил он, помолчав. – Я очень устал.
– Et moi donc! – воскликнула мадам Мерль.
– Вы сами себя утомляете. А я устал не по своей вине.
– Если я и утомляю себя, то ради вас. Я привнесла в вашу жизнь интерес, то есть сделала вам бесценный подарок.
– Вы называете это интересом? – спросил безучастным тоном Озмонд.
– А как же иначе, ведь это помогает вам убивать время.
– Время никогда еще не тянулось так убийственно медленно, как нынешней зимой.
– Вы никогда так прекрасно не выглядели, никогда не были таким любезным, таким блестящим.
– На черта он мне нужен, этот блеск, – пробормотал погруженный в свои мысли Озмонд. – Как же вы, в сущности, плохо меня знаете.
– Если я плохо знаю вас, тогда, значит, я вообще не знаю ничего, – улыбнулась мадам Мерль. – Вы наконец уверились в том, что добились полного успеха.
– Я не уверюсь в этом до тех пор, пока вы не перестанете меня судить.
– Уже давно перестала, а говорю так просто по старой привычке. Но ведь и вы высказываетесь все более явственно.
– Хотел бы я, чтобы вы высказывались поменьше.
– Хотите обречь меня на молчание? Как вы помните, я никогда не отличалась болтливостью. Но есть несколько вещей, которые я должна вам сказать. Ваша жена не знает, что ей с собой делать, – продолжала она уже другим тоном.
– Вы ошибаетесь, она прекрасно знает. У нее есть вполне определенные идеи. И она намерена их осуществить.
– Сейчас они у нее, вероятно, особенно светлые.
– Несомненно. И их больше, чем когда бы то ни было.
– Нынче утром я что-то этого не заметила, – сказала мадам Мерль. – Она показалась мне такой простушкой, только что не дурочкой. Она была в совершенной растерянности.
– Уж лучше скажите прямо, что она внушила вам жалость.
– О нет, не хочу слишком вас воодушевлять.
Он продолжал сидеть все в той же позе: откинув голову на спинку кресла и так высоко закинув ногу на ногу, что щиколотка одной ноги лежала на колене другой. Несколько секунд он молчал.
– Не понимаю, что с вами происходит, – сказал он наконец.
– Происходит… происходит! – Мадам Мерль замолкла, потом с неожиданной, как гром среди ясного неба, страстностью продолжала: – Происходит то, что я отдала бы правую руку за возможность выплакаться, но вот не могу.
– Зачем это вам вдруг понадобилось?
– Чтобы вернуться к себе такой, какой я была до встречи в вами.
– Если я осушил ваши слезы, это уже немало. Однако мне ведь случалось видеть, как вы их проливаете.
– О, я верю, вы еще заставите меня плакать, заставите волком выть. Я очень на это уповаю, мне очень это нужно. Нынче утром я была такой мерзкой, такой отвратительной, – сказала она.
– Если Изабелла была, как вы изволили выразиться, только что не дурочкой, она, скорей всего, этого не поняла, – ответил Озмонд.
– В том-то и дело, способность соображать она потеряла именно из-за моей злобной выходки. Я не в состоянии была сдержать себя. Во мне поднялось что-то дурное или, быть может, напротив – хорошее. Не знаю. Вы не только осушили мои слезы, вы иссушили мою душу.
– Следовательно, не я повинен в умонастроении моей жены, – сказал Озмонд. – Отрадно думать, что мне предстоит пожинать плоды вашей несдержанности. Разве вы не знаете, душа – бессмертное начало? Какие же она может претерпевать изменения?
Я не верю, что она – бессмертное начало; я верю, что ее прекрасным образом можно уничтожить. Это и случилось с моей душой, которая поначалу была очень даже хорошей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121