Как-то он рассказал мне, что к нему явилась целая религиозная секта. Секта эта состояла из двух лиц, из которых одно было предметом поклонения, а другое – поклоняющимся. Верховное существо путешествовало по Европе рука об руку со своим пророком. Оба были преисполнены сознанием собственной важности, хотя, надо сказать, весьма удобно устроились: божество всегда имело свой алтарь, а алтарь (в отличие от многих алтарей) – свое божество.
В его зеленом кабинете царил образцовый порядок, нигде не валялось никаких клочков или обрывков, как это бывает у обыкновенных писателей, – впрочем, таковым он и не был; точно так же содержалась и его библиотека в Буживале, о которой речь впереди. Даже книг почти не было на виду, словно их намеренно убрали с глаз долой. Все следы работы были тщательно устранены. Ощущение комфорта, огромный диван, несколько превосходных картин – вот что запечатлялось в памяти. Я не знаю, когда именно Тургенев работал: по-моему, он не отводил для этого определенных часов или месяцев, в чем разительно отличался от Энтони Троллопа, чья автобиография, где с полнейшей откровенностью выставлен напоказ весь его творческий бюджет, производит весьма любопытное впечатление. В Париже, насколько могу судить, Тургенев писал мало; ему хорошо работалось в летние месяцы, которые он проводил в Буживале, и во время поездок в Россию, куда он собирался каждый год. Я говорю «собирался», так как всем, кто часто встречался с Тургеневым, вскоре становилось ясно, что он – из породы кунктаторов. Впрочем, и других русских – тех, кого я знавал – отличала та же, по-видимому, восточная склонность к промедлениям. Но даже если друзья иногда страдали от этой особенности Тургенева, они на нее не пеняли, относя за счет его мягкости и недостатка решительности. В Россию, во всяком случае, он ездил достаточно часто, и в эти поездки, по его словам, ему работалось особенно хорошо. В России, в самой ее глубине, у него было имение, и там, в деревенской тиши, среди сцен и образов, придавших такое неповторимое очарование «Запискам охотника», ничто не мешало ему писать.
Здесь, вероятно, уместно напомнить, что Тургенев обладал крупным состоянием – очень существенное для писателя обстоятельство. Для Тургенева оно оказалось весьма благодатным и, думается, немало содействовало тонкому мастерству его прозы. Он мог писать, сообразуясь со своим вкусом и настроением духа; ему не было нужды менять, тем паче искажать свои замыслы под воздействием сторонних соображений (не считая, конечно, русской цензуры) и ему никогда не угрожала опасность стать литературным поденщиком. По правде говоря, если учесть, что материальные затруднения не подгоняли его, а сам он вовсе не был чужд многообразных искушений ленности, то нельзя не подивиться его трудолюбию – достаточно взглянуть на длинный список его произведений. Как бы там ни было, в Париже он не отказывался от приглашений на полуденный завтрак. Он любил завтракать au cabaret и не раздумывая соглашался на совместную трапезу. Правда, справедливости ради следует добавить, что он никогда не являлся с первого раза. Я позволяю себе упоминать об этой его странности, во-первых, потому, что она, неизбежно повторяясь, вызывала уже только улыбку – улыбались его друзья, улыбался и он сам, а, во-вторых, потому, что так же неукоснительно, как не держал своего слова в начале, в итоге он все же его держал. После того как свидание бывало назначено или приглашение принято, незадолго до условленного срока от Ивана Сергеича прибывала записка или телеграмма: он просил отменить встречу и перенести ее на другое число, которое теперь назначал сам. Иногда вместо этой новой даты назначалась следующая, но если я не помню случая, когда бы он пришел на свидание с первого раза, то не помню и случая, когда бы он вообще не пришел. Друзьям нередко приходилось его ждать, но в конце-концов он никогда не обманывал их ожиданий. Тургенев очень любил удивительные парижские d?jeuner – любил, я имею в виду, как пиршества ума. Он был очень умерен в пище и часто за завтраком почти ничего не ел, зато находил, что это превосходный повод для беседы, и даже если вы в принципе были с ним на сей счет не согласны, то, оказавшись его сотрапезником, быстро меняли свое мнение. Говоря о парижских dйjeuner, я употребил эпитет «удивительный» прежде всего по той причине, что они вторгаются в самую середину дня, деля время между утренним вставанием и обедом на две неравных части и воздвигая своей сытностью такие препятствия для трудов, намеченных на послеполуденные часы, что не приспособившийся еще к парижским нравам иностранец только диву дается, когда же плодовитые французы ухитряются работать. Но не менее удивительно и то, что иностранцу эти поздние завтраки очень скоро тоже приходятся по вкусу, и он постепенно научается склеивать разбитый вдребезги день. Во всяком случае, тот, кому выпадало счастье завтракать с Тургеневым, не находил полуденный час для этого неудобным. Любой час был удобен для встречи с человеком, который воплотил в себе все лучшие стороны человеческой натуры.
Есть в Париже несколько мест, нераздельно связанных в моей памяти со встречами, в которых участвовал Тургенев, и, всякий раз проходя мимо них, я вновь слышу, о чем он тогда говорил. Вот кафе на Avenue de l'Op?ra, справа по выходу с бульвара – новое, роскошное заведение с неимоверно мягкими диванчиками – где мы однажды просидели с ним за более чем скромным завтраком чуть ли не до вечера и где, беседуя со мной, он высказал столько полезного и интересного, что я и сейчас с нежностью перебираю в мыслях все подробности этого свидания. В воображении встает декабрьский день, по-парижски сырой и серый; в его сумрачном свете зал кажется еще наряднее и радушнее; смеркается, зажигают лампы; за столиками появляются завсегдатаи – кто выпить абсента, кто сыграть партию в домино, – а мы все сидим и сидим за утренней трапезой. Тургенев говорит почти исключительно о России, о нигилистах, о попадающихся среди них замечательных личностях, о странных своих посетителях, о мрачных перспективах своей отчизны. Когда он бывал в ударе, то умел как никто другой дать толчок воображению слушателей. Меня, во всяком случае, его слова в такие минуты необыкновенно волновали и вдохновляли, и я расставался с ним в состоянии «подспудного» воодушевления, с чувством, что получил мощный заряд бесценных суждений и мыслей; при таком расположении духа шагаешь, помахивая тросточкой, легко перепрыгиваешь канавы, неизвестно почему останавливаешься, словно пораженный чем-то, и вперяешь взгляд в витрину, в которой на самом деле ровным счетом ничего не видишь. Помню другое свидание – в ресторанчике на одном из углов небольшой площади перед Opйra Comique, где нас собралось четверо, включая Ивана Сергеича; двое других – господин и дама – тоже были русские, и последняя соединяла в себе все очарование своей национальности с достоинствами своего пола – сочетание поистине неотразимое. Заведение это «открыл» Тургенев – в том смысле, что именно он предложил нам воспользоваться его услугами, – помню, однако, что мы не поздравили Ивана Сергеича с его открытием: обед на низких антресолях оказался много хуже, чем можно было ожидать, зато застольная беседа превзошла все ожидания. На этот раз Тургенев говорил не о нигилизме, а о других более приятных жизненных явлениях, и я не помню, что бы он когда-либо держался более непринужденно и обаятельно. Один из сотрапезников – русский господин, – имевший привычку произносить французское adorable, то и дело слетавшее у него с языка, на особый манер, впоследствии, вспоминая о нашем обеде, без конца награждал Тургенева этим эпитетом, выразительно растягивая ударное «а». Не знаю, право, зачем я вхожу в такие подробности – пусть оправданием мне послужит свойственное. каждому из нас стремление сохранить от дружеских отношений, которым уже нет возврата, хотя бы крупицу их человеческого тепла, стремление сделать зарубку, способную воскресить в памяти счастливые минуты.
Всего интереснее были рассказы Тургенева о его собственной литературной работе, о том, как он пишет. То, что мне довелось слышать от него об этом, не уступало по значению ни замечательным результатам его творчества, ни трудной цели, которое оно преследовало, – показать жизнь такой, какая она есть. В основе произведения лежала не фабула – о ней он думал в последнюю очередь, – а изображение характеров. Вначале перед ним возникал персонаж или группа персонажей – личностей, которых ему хотелось увидеть в действии, поскольку он полагал, что действия этих лиц будут своеобразны и интересны. Они возникали в его воображении рельефные, исполненные жизни, и ему не терпелось как можно глубже постичь и показать их присущие им свойства. Прежде всего необходимо было уяснить себе, что же в конце концов ему о них известно; с этой целью он составлял своего рода биографию каждого персонажа, внося туда все, что они делали и что с ними происходило до того момента, с которого начиналось собственно повествование. Он, как говорят французы, заводил на них dossier, примерно такое же, какие заводят в полиции на знаменитых преступников. Собрав весь материал, он мог приступить к собственно рассказу, иными словами, он задавал себе вопрос: что они у меня будут делать? У Тургенева герои всегда делают именно то, что наиболее полно выявляет их натуру, но, как отмечал он сам, недостаток его метода – в чем его не раз упрекали – это отсутствие «архитектоники», т. е. искусного построения. Владеть не только отменным строительным материалом, но и искусством строить, архитектоникой, как владели ею Вальтер Скотт, как Бальзак, – несомненно, великое дело. Но, если читаешь Тургенева, зная, как рождались, вернее, как создавались его рассказы, то видишь его художественный метод буквально в каждой строке. Сюжет, в обычном понимании слова, – вымышленная цепь событий, долженствующая, словно уордсвортовский призрак, «поражать и захватывать» – почти отсутствует. Все сводится к отношениям небольшой группы лиц – отношениям, которые складываются не как итог заранее обдуманного плана, а как неизбежное следствие характеров этих персонажей. Произведения искусства создаются различными путями; писались и впредь будут писаться рассказы, даже превосходные, в которых движение сюжета подобно танцу: одно па сменяется другим – и чем каждое замысловатее и стремительнее, тем, разумеется, лучше, – образуя некую, составленную распорядителем, фигуру. Фигура эта, надо полагать, всегда будет пользоваться успехом у многих читателей, так как, будучи достаточно похожей на жизнь, она все-таки не слишком на нее похожа. Во Франции молодые таланты, защищая то или иное из этих двух противоположных направлений, имеющих многочисленных сторонников, готовы перегрызть друг другу глотку. У нас, в Америке и Англии, еще не достигнут тот уровень, когда подобные проблемы вызывают кипение страстей; мы вообще еще не достигли уровня, когда они могут так сильно волновать или даже, честно говоря, быть в достаточной мере поняты. Мы еще не доросли до того, чтобы обсуждать вопрос, должен ли роман быть извлечением из жизни или картонным домиком, выстроенным из открыток с видами, мы еще не решили, можно ли вообще изобразить жизнь. В этом отношении мы явно проявляем крайнюю робость – и скорее стремимся воздвигать барьеры, нежели их брать. У нас само размышление о возможности выбора между двумя решениями вызывает у большинства саркастическую улыбку. И все же отдельные личности могут дерзнуть и признаться – возможно, даже оставшись безнаказанными, – что тургеневский метод представляется им наиболее плодотворным. Этот метод тем уже хорош, что, пользуясь им, писатель в подходе к любому жизненному явлению, начинает, так сказать, с давно прошедшего. Он позволяет рассказать очень многое о людях – мужчинах и женщинах. Разумеется, он вряд ли придется по вкусу тем многочисленным читателям, которые, выслушав наши доводы, ответят: «Вот одолжили! А зачем нам ваши мужчины и женщины? Была бы увлекательная история!»
Но при всем том, история Елены очень увлекательна, и Лизы тоже, и «Новь» тоже увлекательная история. Я не так давно перечитал романы и рассказы Тургенева и вновь поразился тому, как поэзия сочетается у него с правдой жизни. Говоря о Тургеневе, нельзя забывать, что наблюдатель и поэт слиты в нем нераздельно. Поэтическое чувство, чрезвычайно своеобразное и сильное, не покидало его никогда. Им навеяны рассказы, написанные Тургеневым в последние годы жизни, после романа «Новь», – рассказы, где столько фантастического и потустороннего. Им проникнуты многие его раздумья, видения, сентенции, вошедшие в «Seni-lia». В мои намерения не входит разбирать здесь сочинения Тургенева – все, что мог и хотел, я сказал о них несколько лет назад, однако позволю себе заметить, что, перечитывая эти сочинения, я, как и прежде, нашел в них два некогда упомянутых мною качества:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
В его зеленом кабинете царил образцовый порядок, нигде не валялось никаких клочков или обрывков, как это бывает у обыкновенных писателей, – впрочем, таковым он и не был; точно так же содержалась и его библиотека в Буживале, о которой речь впереди. Даже книг почти не было на виду, словно их намеренно убрали с глаз долой. Все следы работы были тщательно устранены. Ощущение комфорта, огромный диван, несколько превосходных картин – вот что запечатлялось в памяти. Я не знаю, когда именно Тургенев работал: по-моему, он не отводил для этого определенных часов или месяцев, в чем разительно отличался от Энтони Троллопа, чья автобиография, где с полнейшей откровенностью выставлен напоказ весь его творческий бюджет, производит весьма любопытное впечатление. В Париже, насколько могу судить, Тургенев писал мало; ему хорошо работалось в летние месяцы, которые он проводил в Буживале, и во время поездок в Россию, куда он собирался каждый год. Я говорю «собирался», так как всем, кто часто встречался с Тургеневым, вскоре становилось ясно, что он – из породы кунктаторов. Впрочем, и других русских – тех, кого я знавал – отличала та же, по-видимому, восточная склонность к промедлениям. Но даже если друзья иногда страдали от этой особенности Тургенева, они на нее не пеняли, относя за счет его мягкости и недостатка решительности. В Россию, во всяком случае, он ездил достаточно часто, и в эти поездки, по его словам, ему работалось особенно хорошо. В России, в самой ее глубине, у него было имение, и там, в деревенской тиши, среди сцен и образов, придавших такое неповторимое очарование «Запискам охотника», ничто не мешало ему писать.
Здесь, вероятно, уместно напомнить, что Тургенев обладал крупным состоянием – очень существенное для писателя обстоятельство. Для Тургенева оно оказалось весьма благодатным и, думается, немало содействовало тонкому мастерству его прозы. Он мог писать, сообразуясь со своим вкусом и настроением духа; ему не было нужды менять, тем паче искажать свои замыслы под воздействием сторонних соображений (не считая, конечно, русской цензуры) и ему никогда не угрожала опасность стать литературным поденщиком. По правде говоря, если учесть, что материальные затруднения не подгоняли его, а сам он вовсе не был чужд многообразных искушений ленности, то нельзя не подивиться его трудолюбию – достаточно взглянуть на длинный список его произведений. Как бы там ни было, в Париже он не отказывался от приглашений на полуденный завтрак. Он любил завтракать au cabaret и не раздумывая соглашался на совместную трапезу. Правда, справедливости ради следует добавить, что он никогда не являлся с первого раза. Я позволяю себе упоминать об этой его странности, во-первых, потому, что она, неизбежно повторяясь, вызывала уже только улыбку – улыбались его друзья, улыбался и он сам, а, во-вторых, потому, что так же неукоснительно, как не держал своего слова в начале, в итоге он все же его держал. После того как свидание бывало назначено или приглашение принято, незадолго до условленного срока от Ивана Сергеича прибывала записка или телеграмма: он просил отменить встречу и перенести ее на другое число, которое теперь назначал сам. Иногда вместо этой новой даты назначалась следующая, но если я не помню случая, когда бы он пришел на свидание с первого раза, то не помню и случая, когда бы он вообще не пришел. Друзьям нередко приходилось его ждать, но в конце-концов он никогда не обманывал их ожиданий. Тургенев очень любил удивительные парижские d?jeuner – любил, я имею в виду, как пиршества ума. Он был очень умерен в пище и часто за завтраком почти ничего не ел, зато находил, что это превосходный повод для беседы, и даже если вы в принципе были с ним на сей счет не согласны, то, оказавшись его сотрапезником, быстро меняли свое мнение. Говоря о парижских dйjeuner, я употребил эпитет «удивительный» прежде всего по той причине, что они вторгаются в самую середину дня, деля время между утренним вставанием и обедом на две неравных части и воздвигая своей сытностью такие препятствия для трудов, намеченных на послеполуденные часы, что не приспособившийся еще к парижским нравам иностранец только диву дается, когда же плодовитые французы ухитряются работать. Но не менее удивительно и то, что иностранцу эти поздние завтраки очень скоро тоже приходятся по вкусу, и он постепенно научается склеивать разбитый вдребезги день. Во всяком случае, тот, кому выпадало счастье завтракать с Тургеневым, не находил полуденный час для этого неудобным. Любой час был удобен для встречи с человеком, который воплотил в себе все лучшие стороны человеческой натуры.
Есть в Париже несколько мест, нераздельно связанных в моей памяти со встречами, в которых участвовал Тургенев, и, всякий раз проходя мимо них, я вновь слышу, о чем он тогда говорил. Вот кафе на Avenue de l'Op?ra, справа по выходу с бульвара – новое, роскошное заведение с неимоверно мягкими диванчиками – где мы однажды просидели с ним за более чем скромным завтраком чуть ли не до вечера и где, беседуя со мной, он высказал столько полезного и интересного, что я и сейчас с нежностью перебираю в мыслях все подробности этого свидания. В воображении встает декабрьский день, по-парижски сырой и серый; в его сумрачном свете зал кажется еще наряднее и радушнее; смеркается, зажигают лампы; за столиками появляются завсегдатаи – кто выпить абсента, кто сыграть партию в домино, – а мы все сидим и сидим за утренней трапезой. Тургенев говорит почти исключительно о России, о нигилистах, о попадающихся среди них замечательных личностях, о странных своих посетителях, о мрачных перспективах своей отчизны. Когда он бывал в ударе, то умел как никто другой дать толчок воображению слушателей. Меня, во всяком случае, его слова в такие минуты необыкновенно волновали и вдохновляли, и я расставался с ним в состоянии «подспудного» воодушевления, с чувством, что получил мощный заряд бесценных суждений и мыслей; при таком расположении духа шагаешь, помахивая тросточкой, легко перепрыгиваешь канавы, неизвестно почему останавливаешься, словно пораженный чем-то, и вперяешь взгляд в витрину, в которой на самом деле ровным счетом ничего не видишь. Помню другое свидание – в ресторанчике на одном из углов небольшой площади перед Opйra Comique, где нас собралось четверо, включая Ивана Сергеича; двое других – господин и дама – тоже были русские, и последняя соединяла в себе все очарование своей национальности с достоинствами своего пола – сочетание поистине неотразимое. Заведение это «открыл» Тургенев – в том смысле, что именно он предложил нам воспользоваться его услугами, – помню, однако, что мы не поздравили Ивана Сергеича с его открытием: обед на низких антресолях оказался много хуже, чем можно было ожидать, зато застольная беседа превзошла все ожидания. На этот раз Тургенев говорил не о нигилизме, а о других более приятных жизненных явлениях, и я не помню, что бы он когда-либо держался более непринужденно и обаятельно. Один из сотрапезников – русский господин, – имевший привычку произносить французское adorable, то и дело слетавшее у него с языка, на особый манер, впоследствии, вспоминая о нашем обеде, без конца награждал Тургенева этим эпитетом, выразительно растягивая ударное «а». Не знаю, право, зачем я вхожу в такие подробности – пусть оправданием мне послужит свойственное. каждому из нас стремление сохранить от дружеских отношений, которым уже нет возврата, хотя бы крупицу их человеческого тепла, стремление сделать зарубку, способную воскресить в памяти счастливые минуты.
Всего интереснее были рассказы Тургенева о его собственной литературной работе, о том, как он пишет. То, что мне довелось слышать от него об этом, не уступало по значению ни замечательным результатам его творчества, ни трудной цели, которое оно преследовало, – показать жизнь такой, какая она есть. В основе произведения лежала не фабула – о ней он думал в последнюю очередь, – а изображение характеров. Вначале перед ним возникал персонаж или группа персонажей – личностей, которых ему хотелось увидеть в действии, поскольку он полагал, что действия этих лиц будут своеобразны и интересны. Они возникали в его воображении рельефные, исполненные жизни, и ему не терпелось как можно глубже постичь и показать их присущие им свойства. Прежде всего необходимо было уяснить себе, что же в конце концов ему о них известно; с этой целью он составлял своего рода биографию каждого персонажа, внося туда все, что они делали и что с ними происходило до того момента, с которого начиналось собственно повествование. Он, как говорят французы, заводил на них dossier, примерно такое же, какие заводят в полиции на знаменитых преступников. Собрав весь материал, он мог приступить к собственно рассказу, иными словами, он задавал себе вопрос: что они у меня будут делать? У Тургенева герои всегда делают именно то, что наиболее полно выявляет их натуру, но, как отмечал он сам, недостаток его метода – в чем его не раз упрекали – это отсутствие «архитектоники», т. е. искусного построения. Владеть не только отменным строительным материалом, но и искусством строить, архитектоникой, как владели ею Вальтер Скотт, как Бальзак, – несомненно, великое дело. Но, если читаешь Тургенева, зная, как рождались, вернее, как создавались его рассказы, то видишь его художественный метод буквально в каждой строке. Сюжет, в обычном понимании слова, – вымышленная цепь событий, долженствующая, словно уордсвортовский призрак, «поражать и захватывать» – почти отсутствует. Все сводится к отношениям небольшой группы лиц – отношениям, которые складываются не как итог заранее обдуманного плана, а как неизбежное следствие характеров этих персонажей. Произведения искусства создаются различными путями; писались и впредь будут писаться рассказы, даже превосходные, в которых движение сюжета подобно танцу: одно па сменяется другим – и чем каждое замысловатее и стремительнее, тем, разумеется, лучше, – образуя некую, составленную распорядителем, фигуру. Фигура эта, надо полагать, всегда будет пользоваться успехом у многих читателей, так как, будучи достаточно похожей на жизнь, она все-таки не слишком на нее похожа. Во Франции молодые таланты, защищая то или иное из этих двух противоположных направлений, имеющих многочисленных сторонников, готовы перегрызть друг другу глотку. У нас, в Америке и Англии, еще не достигнут тот уровень, когда подобные проблемы вызывают кипение страстей; мы вообще еще не достигли уровня, когда они могут так сильно волновать или даже, честно говоря, быть в достаточной мере поняты. Мы еще не доросли до того, чтобы обсуждать вопрос, должен ли роман быть извлечением из жизни или картонным домиком, выстроенным из открыток с видами, мы еще не решили, можно ли вообще изобразить жизнь. В этом отношении мы явно проявляем крайнюю робость – и скорее стремимся воздвигать барьеры, нежели их брать. У нас само размышление о возможности выбора между двумя решениями вызывает у большинства саркастическую улыбку. И все же отдельные личности могут дерзнуть и признаться – возможно, даже оставшись безнаказанными, – что тургеневский метод представляется им наиболее плодотворным. Этот метод тем уже хорош, что, пользуясь им, писатель в подходе к любому жизненному явлению, начинает, так сказать, с давно прошедшего. Он позволяет рассказать очень многое о людях – мужчинах и женщинах. Разумеется, он вряд ли придется по вкусу тем многочисленным читателям, которые, выслушав наши доводы, ответят: «Вот одолжили! А зачем нам ваши мужчины и женщины? Была бы увлекательная история!»
Но при всем том, история Елены очень увлекательна, и Лизы тоже, и «Новь» тоже увлекательная история. Я не так давно перечитал романы и рассказы Тургенева и вновь поразился тому, как поэзия сочетается у него с правдой жизни. Говоря о Тургеневе, нельзя забывать, что наблюдатель и поэт слиты в нем нераздельно. Поэтическое чувство, чрезвычайно своеобразное и сильное, не покидало его никогда. Им навеяны рассказы, написанные Тургеневым в последние годы жизни, после романа «Новь», – рассказы, где столько фантастического и потустороннего. Им проникнуты многие его раздумья, видения, сентенции, вошедшие в «Seni-lia». В мои намерения не входит разбирать здесь сочинения Тургенева – все, что мог и хотел, я сказал о них несколько лет назад, однако позволю себе заметить, что, перечитывая эти сочинения, я, как и прежде, нашел в них два некогда упомянутых мною качества:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121