А он этого хотел, когда за ней ухаживал, и поскольку она хотела быть очарованной, надо ли удивляться, что ему это удалось? Удалось потому, что он был искренним, ей и сейчас никогда не пришло бы в голову в этом сомневаться. Он восхищался ею и объяснял почему: впервые он встретил женщину, наделенную таким воображением. Что правда, то правда, воображение у нее в самом деле пылкое – сколько оно в те месяцы создало всего, чего и не существовало вовсе. Она возвела Озмонда в ранг идеального героя, ее очарованные чувства, ее воспламененная – и как воспламененная! – фантазия явили его в ложном свете. Некое сочетание качеств тронуло ее сердце, и ей представилась необыкновенная личность. Он был беден, одинок и притом наделен душевным благородством – вот что вызвало в ней интерес, и она усмотрела в этом перст судьбы. Было что-то бесконечно прекрасное в обстоятельствах его жизни, в складе его ума, в самом его облике. И вместе с тем она чувствовала, он беспомощен, бездеятелен, и чувство это пробудило в ней нежность, увенчавшую собой уважение. Он напоминал изверившегося путника, который бродит по берегу в ожидании прилива и лишь поглядывает на море, не решаясь пуститься в плавание. В этом она и увидела свое назначение. Она спустит на воду его челн, станет его земным провидением; хорошо бы ей полюбить его. И она его полюбила и отдала ему себя так трепетно, так пылко – за то, что нашла в нем, но в равной мере и за то, что смогла принести ему в придачу к самой себе. Оглядываясь назад на свое достигшее в те недели полноты страстное чувство, она различала в нем и некий материнский оттенок – счастье женщины, способной одарить, знающей, что она пришла не с пустыми руками. Теперь-то она понимала, не будь у нее денег, ей было бы ни за что не решиться на брак с Озмондом. И тут мысли ее устремились к покоившемуся под английским зеленым дерном бедному мистеру Тачиту, ее благодетелю и виновнику ее неизбывного горя. Ибо при всей невероятности все обстояло именно так. По сути, деньги с самого начала легли бременем на ее душу, жаждавшую освободиться от их груза, оставить его на чьей-нибудь более приуготовленной к этому совести. А мог ли быть лучший способ облегчить собственную совесть, чем доверить их человеку с самым безупречным в мире вкусом? Не считая того, что она могла отдать их больнице, лучше ничего нельзя было и выдумать; но ведь ни в одном благотворительном учреждении она не была заинтересована так, как в Гилберте Озмонде! Он найдет применение ее богатству, и оно перестанет ее тяготить, освободившись от налета вульгарности, неотделимой от удачи в виде неожиданно свалившегося наследства. Унаследование семидесяти тысяч фунтов не содержало в себе ничего изысканного; изысканность была только в мистере Тачите, оставившем ей эти деньги. Но выйти замуж за Гилберта Озмонда и принести их ему в качестве приданого будет тоже до некоторой степени изысканно – теперь уже с ее стороны. С его стороны это будет, конечно, менее изысканно, но тут пусть решает он; и если он любит ее, то не станет возражать против ее богатства. Достало же у него мужества сказать: да, он рад, что она богата.
С горящим лицом Изабелла спросила себя, неужели она вышла замуж из ложных побуждений для того лишь, чтобы благородным жестом распорядиться своими деньгами? Но почти сразу ответила, что если это и правда, то лишь наполовину. Произошло это потому, что ум ее был помрачен верой в глубину чувства Озмонда к ней и восхищением его личностью. Он был лучше всех на свете. Это счастливое убеждение наполняло ее жизнь долгие месяцы; да и сейчас еще его оставалось достаточно, чтобы мысленно повторить – иначе она поступить не могла. Самый совершенный – в смысле тонкости организации – мужчина из всех, когда-либо ею виденных, стал ее собственностью, и при мысли, что он – ее, что ей надо только протянуть к нему руки, она в первое время испытывала нечто сродни благоговению. Она не ошиблась насчет его ума, она в полной мере изучила теперь этот великолепный орган. С ним, вернее, чуть ли не в нем она жила – он сделался ее обиталищем. Если ее и поймали, то, во всяком случае, чтобы ее схватить, понадобилась уверенная рука; заключение это, пожалуй, говорило о многом. Изабелле никогда не встречался более гибкий, более изобретательный, более образованный и приспособленный для столь блистательных упражнений ум; и вот с этим-то изощренным орудием ей предстояло теперь сводить счеты. С бесконечным отчаянием думала она о том, как жестоко обманулся Озмонд. Надо только удивляться, что, учитывая это, он не возненавидел ее еще больше. Она прекрасно помнила, как он впервые подал сигнал, – словно то был звонок, возвещающий поднятие занавеса и начало подлинной драмы их жизни. Он сказал ей как-то, что у нее слишком много идей, что ей следует от них избавиться. Он говорил ей это и раньше, до брака, но тогда она не обратила внимания на его слова и вспомнила о них только потом. Но теперь как было не обратить на них внимание, ведь он отнюдь не шутил. Слова его на первый взгляд могли показаться пустяком, но, когда она пересмотрела их в свете уже немалого опыта, они обрели свой грозный смысл. Озмонд отнюдь не шутил, он в самом деле хотел, чтобы, кроме привлекательной внешности, у нее не осталось ничего своего. Она всегда знала, что у нее слишком много идей, гораздо больше, чем он предполагал, больше, чем она высказала к тому времени, когда он попросил ее выйти за него замуж. Да, она в самом деле была притворщицей, но ведь он так ей нравился. У нее слишком много идей даже для нее самой, но разве не затем и выходят замуж, чтобы поделиться ими с кем-то другим? Нельзя же взять и вырвать их с корнем, хотя можно постараться скрыть, не выражать их вслух. Но дело вовсе не в том, что он возражал против каких-то ее мнений, это бы еще ничего. Не было у нее таких мнений – ни единого, которым она не пожертвовала бы во имя радости чувствовать себя за это любимой. Но он-то ведь имел в виду все, вместе взятое, – и ее характер, и то, как она чувствует, и как думает. Вот что у нее было припасено для него, вот чего он не знал до тех пор, пока не столкнулся с этим лицом к лицу после того, как дверь за ним, образно выражаясь, захлопнулась. Оказалось, что у нее есть какие-то свои взгляды на жизнь, которые Озмонд воспринял как личное оскорбление. Хотя, видит бог, она, по крайней мере теперь, стала на редкость уступчива. Странно только, что она с первой минуты не заподозрила, насколько его взгляды отличаются от ее собственных. Она-то думала – они у него широкие, просвещенные, взгляды поистине порядочного человека и джентльмена. Разве он не заверил ее, что ни в коей мере не страдает предубеждениями, скучной ограниченностью, какими-либо предрассудками, утратившими первозданную свежесть. Разве весь его облик не свидетельствовал о том, что человек этот дышит вольным воздухом мира, чужд всем мелким расчетам, дорожит лишь правдой и подлинным пониманием жизни и полагает, что два мыслящих существа должны доискиваться их вместе и что независимо от того, обретут они их или нет, по крайней мере обретут в ходе поисков немного счастья? Он сказал ей, что привержен условностям, любит все традиционное, но в известном смысле это звучало вполне благородно, и в этом смысле, т. е. в смысле любви к гармонии, порядку, пристойности, ко всем высоким установлениям жизни, ей легко было следовать за ним и предостережение его не содержало в себе ничего зловещего. Но по мере того, как шли месяцы, она следовала за ним и дальше, и он привел ее в результате в свою собственную обитель, и вот тогда-то, только тогда она увидела наконец, куда попала.
Она и сейчас еще остро ощущала тот недоверчивый ужас, с каким рассматривала свое жилье. Меж этих четырех стен она и существовала с тех пор, до конца дней они будут окружать ее, в этом царстве мрака, царстве немоты, царстве удушья. Великолепный ум Озмонда не снабдил его ни светом, ни воздухом; великолепный ум Озмонда как бы заглядывал туда сверху сквозь маленькое окошечко, издеваясь над ней. Разумеется, речь шла не о каких-либо физических мучениях, от них она сумела бы себя оградить. Она вольна была уходить и возвращаться; никто не лишал ее свободы; муж ее был отменно учтив. Но как серьезно он к себе относился – от этой серьезности мороз пробегал по коже. Под всей его культурой, разнообразными способностями, приятным обхождением, под всем внешним благодушием, непринужденностью, знанием жизни притаился эгоизм, как змея на поросшем цветами склоне. Она относилась к нему серьезно, но все же не настолько. Да и как она могла бы – тем более теперь, когда лучше его узнала? Она должна была думать о нем так же, как думал о себе он сам: что он – первый джентльмен Европы. Она так и думала о нем сначала; собственно говоря, именно поэтому она и вышла за него замуж; но, когда стала яснее понимать, что это в действительности означает, она отшатнулась. Под таким обязательством она не собиралась подписываться. Оно означало высокомерное презрение ко всем, кроме двух-трех избранников судьбы, которым он завидовал, и ко всему на свете, кроме нескольких его собственных убеждений. Это бы еще тоже ничего, она последовала бы за ним даже в такую даль, ибо он показал ей всю низость и убожество жизни, открыл глаза на тупость, порочность и невежество всего рода человеческого и уже было надлежащим образом внушил, как бесконечно пошло все вокруг и как важно самому остаться незапятнанным. Но в конце концов вдруг оказалось, что грубое и низменное общество и есть то, ради чего следует жить, что с него не следует спускать глаз ни днем ни ночью, и не ради того, чтобы просвещать, обращать, спасать, но чтобы добиться от него признания собственного превосходства. С одной стороны, это общество было достойно презрения, а с другой – принималось за образец. Озмонд говорил ей когда-то о своей отрешенности, безразличии, о том, с какой легкостью он отказался от обычных средств для достижения успеха, и она им восхищалась, она именовала это безразличие высоким, эту независимость великолепной. Но ни о какой независимости на самом деле не было и речи: она не встречала еще человека, который бы так часто оглядывался на других. Сама она никогда не скрывала интереса к человеческому обществу, неизменной страсти к изучению ближних. Однако она охотно отрешилась бы и от своей любознательности, и от всех других пристрастий во имя личной жизни, если бы только муж не оказался личностью, способной убедить, что он того заслуживает. Такова, во всяком случае, была ее теперешняя точка зрения; несомненно одно: это далось бы ей куда легче, чем столь сильная приверженность обществу, как у Озмонда.
Он просто жить без него не мог, и она поняла, что так это всегда и было; он смотрел на него из своего окошечка даже в ту пору, когда казалось, что совсем от него отвернулся. Озмонд создал себе идеал, как пыталась создать его и она. Но до чего странно, что люди молятся столь разным богам! Идеалом в его понимании был верх благополучия и благопристойности, некий аристократический образ жизни, который он, на свой взгляд, в общем-то всегда и вел. Он не отступал от него ни на шаг – считал бы себя навек опозоренным, если бы отступил. И это бы еще ничего, и на это она могла бы согласиться, да только одно и то же понятие связывалось у них с совсем разными идеями, разными представлениями, разными устремлениями! По ее мнению, аристократический образ жизни сочетал в себе высшую степень понимания с высшей степенью свободы, ибо в понимании и коренится чувство долга, а свобода одаряет радостью. Но для Озмонда аристократизм сводился к соблюдению этикета, к сознательной, рассчитанной позе. Он любил все старинное, освященное веками, унаследованное, она тоже это любила, но предпочитала не вносить раболепства в свою любовь. Он питал безмерное уважение к традициям, как-то он сказал ей, что самое лучшее, когда они у вас есть, но, если вам не посчастливилось и у вас их нет, надо немедленно ими обзавестись. Она поняла, что он хотел этим сказать: у нее их нет, ему в этом отношении повезло куда больше, хотя где он почерпнул свои традиции, она так никогда и не уразумела. Во всяком случае, набралось их у него достаточно, тут не могло быть сомнений – постепенно ей это стало ясно. Главное, сообразовывать с ними каждое свое действие, главное – не только для него, но и для нее. И хотя Изабелла убеждена была, что лишь самые возвышенные традиции заслуживают того, чтобы их придерживались все, она тем не менее согласилась на предложение мужа торжественно шествовать с ним под церемониальные марши, доносящиеся из каких-то неведомых пространств его прошлого, – это она-то, которая всегда ступала так легко, так непринужденно, так сама по себе, так не в ногу с чинной процессией! Следует делать то-то и то-то; высказывать такие-то мнения; с такими-то людьми водить знакомство, а с такими-то нет. Когда она почувствовала, как эти железные установления, пусть и задрапированные узорными тканями, сомкнулись вокруг нее, ей стало, как я уже сказал, нечем дышать, в глазах потемнело, словно ее заперли в помещении, где нет ни проблеска света, где пахнет гнилью и плесенью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
С горящим лицом Изабелла спросила себя, неужели она вышла замуж из ложных побуждений для того лишь, чтобы благородным жестом распорядиться своими деньгами? Но почти сразу ответила, что если это и правда, то лишь наполовину. Произошло это потому, что ум ее был помрачен верой в глубину чувства Озмонда к ней и восхищением его личностью. Он был лучше всех на свете. Это счастливое убеждение наполняло ее жизнь долгие месяцы; да и сейчас еще его оставалось достаточно, чтобы мысленно повторить – иначе она поступить не могла. Самый совершенный – в смысле тонкости организации – мужчина из всех, когда-либо ею виденных, стал ее собственностью, и при мысли, что он – ее, что ей надо только протянуть к нему руки, она в первое время испытывала нечто сродни благоговению. Она не ошиблась насчет его ума, она в полной мере изучила теперь этот великолепный орган. С ним, вернее, чуть ли не в нем она жила – он сделался ее обиталищем. Если ее и поймали, то, во всяком случае, чтобы ее схватить, понадобилась уверенная рука; заключение это, пожалуй, говорило о многом. Изабелле никогда не встречался более гибкий, более изобретательный, более образованный и приспособленный для столь блистательных упражнений ум; и вот с этим-то изощренным орудием ей предстояло теперь сводить счеты. С бесконечным отчаянием думала она о том, как жестоко обманулся Озмонд. Надо только удивляться, что, учитывая это, он не возненавидел ее еще больше. Она прекрасно помнила, как он впервые подал сигнал, – словно то был звонок, возвещающий поднятие занавеса и начало подлинной драмы их жизни. Он сказал ей как-то, что у нее слишком много идей, что ей следует от них избавиться. Он говорил ей это и раньше, до брака, но тогда она не обратила внимания на его слова и вспомнила о них только потом. Но теперь как было не обратить на них внимание, ведь он отнюдь не шутил. Слова его на первый взгляд могли показаться пустяком, но, когда она пересмотрела их в свете уже немалого опыта, они обрели свой грозный смысл. Озмонд отнюдь не шутил, он в самом деле хотел, чтобы, кроме привлекательной внешности, у нее не осталось ничего своего. Она всегда знала, что у нее слишком много идей, гораздо больше, чем он предполагал, больше, чем она высказала к тому времени, когда он попросил ее выйти за него замуж. Да, она в самом деле была притворщицей, но ведь он так ей нравился. У нее слишком много идей даже для нее самой, но разве не затем и выходят замуж, чтобы поделиться ими с кем-то другим? Нельзя же взять и вырвать их с корнем, хотя можно постараться скрыть, не выражать их вслух. Но дело вовсе не в том, что он возражал против каких-то ее мнений, это бы еще ничего. Не было у нее таких мнений – ни единого, которым она не пожертвовала бы во имя радости чувствовать себя за это любимой. Но он-то ведь имел в виду все, вместе взятое, – и ее характер, и то, как она чувствует, и как думает. Вот что у нее было припасено для него, вот чего он не знал до тех пор, пока не столкнулся с этим лицом к лицу после того, как дверь за ним, образно выражаясь, захлопнулась. Оказалось, что у нее есть какие-то свои взгляды на жизнь, которые Озмонд воспринял как личное оскорбление. Хотя, видит бог, она, по крайней мере теперь, стала на редкость уступчива. Странно только, что она с первой минуты не заподозрила, насколько его взгляды отличаются от ее собственных. Она-то думала – они у него широкие, просвещенные, взгляды поистине порядочного человека и джентльмена. Разве он не заверил ее, что ни в коей мере не страдает предубеждениями, скучной ограниченностью, какими-либо предрассудками, утратившими первозданную свежесть. Разве весь его облик не свидетельствовал о том, что человек этот дышит вольным воздухом мира, чужд всем мелким расчетам, дорожит лишь правдой и подлинным пониманием жизни и полагает, что два мыслящих существа должны доискиваться их вместе и что независимо от того, обретут они их или нет, по крайней мере обретут в ходе поисков немного счастья? Он сказал ей, что привержен условностям, любит все традиционное, но в известном смысле это звучало вполне благородно, и в этом смысле, т. е. в смысле любви к гармонии, порядку, пристойности, ко всем высоким установлениям жизни, ей легко было следовать за ним и предостережение его не содержало в себе ничего зловещего. Но по мере того, как шли месяцы, она следовала за ним и дальше, и он привел ее в результате в свою собственную обитель, и вот тогда-то, только тогда она увидела наконец, куда попала.
Она и сейчас еще остро ощущала тот недоверчивый ужас, с каким рассматривала свое жилье. Меж этих четырех стен она и существовала с тех пор, до конца дней они будут окружать ее, в этом царстве мрака, царстве немоты, царстве удушья. Великолепный ум Озмонда не снабдил его ни светом, ни воздухом; великолепный ум Озмонда как бы заглядывал туда сверху сквозь маленькое окошечко, издеваясь над ней. Разумеется, речь шла не о каких-либо физических мучениях, от них она сумела бы себя оградить. Она вольна была уходить и возвращаться; никто не лишал ее свободы; муж ее был отменно учтив. Но как серьезно он к себе относился – от этой серьезности мороз пробегал по коже. Под всей его культурой, разнообразными способностями, приятным обхождением, под всем внешним благодушием, непринужденностью, знанием жизни притаился эгоизм, как змея на поросшем цветами склоне. Она относилась к нему серьезно, но все же не настолько. Да и как она могла бы – тем более теперь, когда лучше его узнала? Она должна была думать о нем так же, как думал о себе он сам: что он – первый джентльмен Европы. Она так и думала о нем сначала; собственно говоря, именно поэтому она и вышла за него замуж; но, когда стала яснее понимать, что это в действительности означает, она отшатнулась. Под таким обязательством она не собиралась подписываться. Оно означало высокомерное презрение ко всем, кроме двух-трех избранников судьбы, которым он завидовал, и ко всему на свете, кроме нескольких его собственных убеждений. Это бы еще тоже ничего, она последовала бы за ним даже в такую даль, ибо он показал ей всю низость и убожество жизни, открыл глаза на тупость, порочность и невежество всего рода человеческого и уже было надлежащим образом внушил, как бесконечно пошло все вокруг и как важно самому остаться незапятнанным. Но в конце концов вдруг оказалось, что грубое и низменное общество и есть то, ради чего следует жить, что с него не следует спускать глаз ни днем ни ночью, и не ради того, чтобы просвещать, обращать, спасать, но чтобы добиться от него признания собственного превосходства. С одной стороны, это общество было достойно презрения, а с другой – принималось за образец. Озмонд говорил ей когда-то о своей отрешенности, безразличии, о том, с какой легкостью он отказался от обычных средств для достижения успеха, и она им восхищалась, она именовала это безразличие высоким, эту независимость великолепной. Но ни о какой независимости на самом деле не было и речи: она не встречала еще человека, который бы так часто оглядывался на других. Сама она никогда не скрывала интереса к человеческому обществу, неизменной страсти к изучению ближних. Однако она охотно отрешилась бы и от своей любознательности, и от всех других пристрастий во имя личной жизни, если бы только муж не оказался личностью, способной убедить, что он того заслуживает. Такова, во всяком случае, была ее теперешняя точка зрения; несомненно одно: это далось бы ей куда легче, чем столь сильная приверженность обществу, как у Озмонда.
Он просто жить без него не мог, и она поняла, что так это всегда и было; он смотрел на него из своего окошечка даже в ту пору, когда казалось, что совсем от него отвернулся. Озмонд создал себе идеал, как пыталась создать его и она. Но до чего странно, что люди молятся столь разным богам! Идеалом в его понимании был верх благополучия и благопристойности, некий аристократический образ жизни, который он, на свой взгляд, в общем-то всегда и вел. Он не отступал от него ни на шаг – считал бы себя навек опозоренным, если бы отступил. И это бы еще ничего, и на это она могла бы согласиться, да только одно и то же понятие связывалось у них с совсем разными идеями, разными представлениями, разными устремлениями! По ее мнению, аристократический образ жизни сочетал в себе высшую степень понимания с высшей степенью свободы, ибо в понимании и коренится чувство долга, а свобода одаряет радостью. Но для Озмонда аристократизм сводился к соблюдению этикета, к сознательной, рассчитанной позе. Он любил все старинное, освященное веками, унаследованное, она тоже это любила, но предпочитала не вносить раболепства в свою любовь. Он питал безмерное уважение к традициям, как-то он сказал ей, что самое лучшее, когда они у вас есть, но, если вам не посчастливилось и у вас их нет, надо немедленно ими обзавестись. Она поняла, что он хотел этим сказать: у нее их нет, ему в этом отношении повезло куда больше, хотя где он почерпнул свои традиции, она так никогда и не уразумела. Во всяком случае, набралось их у него достаточно, тут не могло быть сомнений – постепенно ей это стало ясно. Главное, сообразовывать с ними каждое свое действие, главное – не только для него, но и для нее. И хотя Изабелла убеждена была, что лишь самые возвышенные традиции заслуживают того, чтобы их придерживались все, она тем не менее согласилась на предложение мужа торжественно шествовать с ним под церемониальные марши, доносящиеся из каких-то неведомых пространств его прошлого, – это она-то, которая всегда ступала так легко, так непринужденно, так сама по себе, так не в ногу с чинной процессией! Следует делать то-то и то-то; высказывать такие-то мнения; с такими-то людьми водить знакомство, а с такими-то нет. Когда она почувствовала, как эти железные установления, пусть и задрапированные узорными тканями, сомкнулись вокруг нее, ей стало, как я уже сказал, нечем дышать, в глазах потемнело, словно ее заперли в помещении, где нет ни проблеска света, где пахнет гнилью и плесенью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121