Играл орган. Шла служба.
От чего он спас ее тогда? От безумия? От чего-то худшего? Проклятый Франциск навис, как скала, стало нечем дышать, воздух стал плотным и неподвижным. «Повторяй за мной, дочь моя…» Слова его давили, высасывали силы, она сопротивлялась, как могла, ища поддержки извне, как парус — ветра, но ветра не было, в стрельчатое окошко под потолком скудно сочился свет, и ей казалось, что она тонет.
Но Франциск вдруг отступил, оглянулся, и давящий кошмар происходящего раскололся и рухнул, как внезапно треснувшее зеркало. В дверях стоял Гуго. Он оглядел каменные своды, доктора Франциска и неожиданно изобразил ободряющую рожу, означавшую: «Держись, старушка, не пропадем!» — и тотчас же лицо его сделалось, как обычно, непроницаемым.
Минуту она не могла поверить своему счастью, чуть живая сидя на скамейке, потом заревела, бросилась к нему и повисла на шее. Гуго сказал:
— Собирайся, мы уезжаем. Где твой чемодан? Нет, святой отец, не говорите мне ничего, а то мы с вами поссоримся.
Он увез ее в лесной домик в горах, там росли буки и сосны, по стволам вился плющ, хмель и дикий виноград, в шумной речке камней было не меньше, чем воды, луна была громадна, дом бревенчатый и длинный, на стенах висели ружья и шкуры, там-то ей и встретился лесник Себастьян.
Тогда ей было тринадцать, а сегодня ей двадцать восемь, и в первый день наступившей осени, еще совсем по-летнему теплый день, за рулем гостиничного «корвета» она ехала по Стимфалу, по заросшей с обеих сторон липами Маршал-Блейк-авеню и выехала на площадь Тмговели, так что сам Тмговели, бронзово-зеленый, в ушастом шлеме, грозно указующий мечом на запад (а на мече сидели два голубя), сначала появился прямо перед машиной, потом очутился слева, а затем переехал в зеркало заднего вида, да так там и остался, потому что «корвег» припарковался у решетки стимфальского Дворца музыки в ряду других машин.
Дворец музыки замыкал собой площадь, его справа и слева обтекали две улицы, и два здания стояли справа и слева: отель «Томпсон» — многоступенчатая фантасмагория из стекла и алюминия, наводящая на мысль о Нимейере и Брейере, и Национальная галерея — сооружение в неоколониальном силе с двухэтажной колоннадой. Забавно, что эта колоннада — практически единственный фрагмент из всей стимфальской архитектуры, отреставрированный после войны, а не выстроенный заново по планам и фотографиям — прихотливое чудачество взрывов ракет «воздух — земля» сохранило стену фасада.
Сам же Дворец музыки, хотя и был постройкой современной, точно следовал — в более утонченном и модернистском ключе — духу имперского барокко своего соседа, и, кажется, будто даже чугунные копья ограды крошечного скверика, выдвинутого Дворцом в автомобильный круговорот площади, говорили: помните о былом державном могуществе!
— Ингебьерг Пиредра? — спросил голос над мраморной лестницей. — Ваше время с двенадцати до тринадцати тридцати. — И молодая женщина с безупречной аристократической осанкой поднялась к световому ажуру второго этажа.
Да, Ингебьерг Пиредра, таково ее полное имя, но, поскольку этот скандинаво-испанский тандем не только неблагозвучен, но и совершенно непроизносим, мы будем называть ее просто Инга.
Имя — в честь какой-то прославленной родственницы — ей дала мать, шведская подданная норвежского происхождения Хельга Хиллстрем, а испанская фамилия родом из Барселоны, где появился на свет отец Инги Рамирес Пиредра — наполовину испанец, наполовину итальянец. Об этом любопытном браке речь еще впереди, теперь же для нас интересно, что по материнской линии Рамирес принадлежал к легендарному семейству Сфорца, и кочевники-гены проделали столь причудливый путь, что Инга полностью уродилась в свою флорентийскую бабушку. Несравненная Изабелла Сфорца передала внучке пышную копну вьющихся волос редкостного темно-пепельного цвета, болотно-зеленые длинные глаза в опахалах ресниц — взгляд, таящий память о десятках поколений властителей и энциклопедистов, но — увы! — и сфорцевский нос со знаменитой горбинкой, сошедший, казалось, с полотен времен Возрождения. Значительно потесненная, таким образом, испанская родня (не очень понятно, правда, кого там считать родней, так как папа Рамирес не знал не только деда, но и собственного отца) все же внесла лепту и подарила девушке свой характерный подбородок — вполне женственный и даже изящный, но крюковатостью вполне подтверждающий испанские корни!
Итак, к величайшему моему сожалению, я не могу назвать Ингу красавицей, зато с чистой совестью заявляю, что она была необычайно интересной женщиной.
Пройдя по пустынной сцене, Инга подошла к роялю и села; с одной стороны был зал с рядами зачехленных кресел, с другой — серебряный лес органных труб. Инга находилась в верхнем, или двухсветном, зале Дворца, его еще именовали Альберт-холлом — отчасти в шутку, отчасти всерьез, поскольку сюда не допускалась никакая эстрада или электроника, даже джаз; это был зал классики, и акустика рассчитана на живое звучание. Сегодня здесь имели возможность провести репетицию участники фестиваля-конкурса стимфальской музыки — за тем инструментом, в том зале, где им предстояло выступать.
Инга медленно подняла крышку рояля и длинными пальцами прикоснулась к клавишам. В тот год, пятнадцать лет назад, из заповедника ее забрала мать — Хельга чрезвычайно скептически относилась к педагогическим воззрениям своего супруга, что же касается Гуго, то его она вообще не выносила с давних лет. Маневр был произведен быстро и жестко — Ингу водворили в загородный дом ожидать, какое решение примет ее матушка относительно дальнейшего обучения и воспитания. Однако Хельга недооценила характер дочери. Никому и никогда Инга не собиралась позволять насильственно вмешиваться в свою судьбу — с недетской решительностью и волей, помноженными на неизменную ненависть к матери, она восстала против родительских планов. Вечером первого же дня заточения, несмотря на усилия охраны, Инга очутилась на шоссе Руан — Аржантен, а через сутки, не очень голодная, но изрядно уставшая — в Дамаске, в аэропорту Эр-Дамият. Здесь, собрав по карманам оставшуюся мелочь, она позвонила Гуго по его парижскому номеру, и большинство монет тотчас вернулось обратно, потому что разговор занял никак не более тридцати секунд: Гуго просто сказал: «Стой возле этого самого телефона и никуда не уходи. Я скоро буду».
И все повторилось. На ночное летное поле села двухмоторная «сессна», уронила трап, и по нему быстро, но без спешки спустился Гуго Сталбридж в окружении телохранителей.
— Ешь и пей, — велел он ей. — Через пятнадцать минут нас заправят, и я уложу тебя спать.
— Ты не повезешь меня обратно к Хельге? — спросила Инга.
— Нет. Ты сможешь жить у меня сколько захочешь. Но при одном условии: каждый день заниматься музыкой. Твой рояль уже перевезли ко мне на «Бульвар».
Опять-таки благодаря вмешательству либерального папы Рамиреса дом Гуго Сталбриджа — «Пять комнат над бульваром» — стал ее вторым домом, и в школу ее возили секретари «Олимпийской музыкальной корпорации» в «линкольнах» с пуленепробиваемыми стеклами.
Надо заметить, что школа и весь этот период с его дружбой и знакомствами не сыграли в жизни Инги практически никакой роли. События того лета окончательно увели ее из круга сверстников, единение с которыми у нее и так не было прочным. Приятелей и приятельниц всех возрастов можно было насчитать легион, но и в отцовском доме, и уж тем более в доме Гуго — а Сталбридж никому не делал скидки на возраст и шестилетнего малыша выслушивал с той же серьезностью, что и президента компании «XX век Фокс», — она постоянно общалась с людьми намного старше себя и привыкла их считать своим кругом. Все они имели какое-то отношение к музыке и музыкальному бизнесу — в ее присутствии устраивались коктейли, заключались договоры, смаковались сплетни, закипали скандалы — артисты, менеджеры, композиторы, звезды, режиссеры, журналисты, критики — с ранних лет она стала полноправным членом этой компании. И даже в тех ее юных годах я не нахожу никаких черт детской наивности — она всегда очень твердо знала не только чего хочет, но и для чего.
Итак, музыка. Инге было пять лет, когда она влезла на стул возле пианино (тогда в доме еще не было двух роскошных беккеровских роялей, в те времена Пиредра не был еще так богат), с которого только что на половине музыкальной фразы поднялся папа Рамирес, и доиграла фразу до конца. Рамирес поначалу страшно удивился, но тут же обрадовался.
— Ага, — сказал он. — Ты будешь пианисткой.
Дело в том, что он никогда по-настоящему не знал, что ему делать с Ингой, и судьба, как всегда, поспешила ему навстречу.
И она стала музыкантом. Окончила класс Сюзанны Собецки, потом перешла к Томасу Вифлингу; ее слушали, ей предлагали выступать, она играла на Зальцбургском фестивале, а значит, была признана; записала клавирные сюиты Генделя, дальше цикл — двадцать четыре этюда Шопена, позже были Баркасси и Штормлер; ей исполнилось двадцать шесть. В музыкальном мире нет рейтинга, нет первой пятерки и десятки, есть имя, и ее имя значило достаточно много — еще до того, как появился Мэрчисон.
Рамирес, надо признать, мало поддерживал ее на этом пути. Если было надо, он давал деньги, иногда называл телефон того или другого импресарио, но и только. Однако же бесспорно — то, что она носила имя одного из владык мирового музыкального менеджмента, заставляло обращать на нее внимание, и она всегда трезво оценивала этот свой дополнительный шанс.
Музыка служила килем корабля ее жизни, ежедневный многочасовой станок стабилизировал шальные махи Ингиного внутреннего маятника, и она охотно принимала это лекарство, никогда не жертвуя занятиями ни для каких, даже самых увлекательных приключений.
Приключения составляли теневую сторону жизни Инги, и вовлекало ее в них вовсе не авантюрное жизнелюбие, унаследованное от отца, а скорее та механическая рассудочность, которая отчасти передалась ей от матери — недаром свои эскапады она именовала «опытами».
Кого Бог хочет погубить, у того отнимает разум. В этом смысле Инга, несомненно, была орудием Божьим. Остановившись на каком-то наиболее многообещающем — с точки зрения владеющего ею настроения — человеке, она бралась за дело. Непостижимый ведьмин дурман проникал в душу через отверстия зрачков, и начиналось исследование, начинались тесты — на стойкость психики, на ломку стереотипов, на верность и преданность новоявленной царице сердца или, наоборот, на жестокость и коварство в схватке с ней — Инга любила время от времени пройтись по краю пропасти — и так далее до бесконечности.
Следуя капризам колдовской воли, человек творил вещи немыслимые и несообразные, терял связи с действительностью и с самим собой. Естественно, в первую очередь это были мужчины, но попадались и женщины — и над теми, и над другими она экспериментировала с равным интересом и без всякого сочувствия. Для подопытных эти вариации заканчивались, как правило, плачевно: уже само внимание Инги и тем более безумная растрата жизненной энергии привлекали к ним всевозможные несчастья и катастрофы, для перечисления психозов и самоубийств, пожалуй, не хватило бы уже пальцев на руках.
В пике душевного и телесного слияния с очередным избранником или избранницей Инге казалось, что она соединяется в гармонии с некими древними силами и одновременно выпускает их на волю; виделось, будто бы летит над ночными лесами вместе с луной и чувствует малейшие движения вокруг и под собой: дрожь листьев, бег зверя по пятнам света и тьмы, чью-то страсть, вырвавшуюся на свободу. Полет ее неизменно приводил к горам, к одной и той же плоской вершине с развалинами, и туда она приносила все полоненные ею души. Никакого шабаша не происходило, Инга оставалась одинока и горда, и даже сам князь или еще какой-то неведомый владыка редко навещали ее ликующие бдения. До поры до времени это уединенное любование собственной мощью и властью Инге очень нравилось и вполне ее удовлетворяло.
Позже, правда, наступало похмелье. Насытив потребность в наркотике власти, утомившись и развлечениями и трудом, Инга впадала в скуку, тоску, нервозность и неясные сомнения. Она все бросала, уезжала к Гуго, в «Пять комнат над бульваром», и там лежала целыми днями на диване, поднимаясь только к роялю, читала все подряд или занималась готовкой. Кулинаром она была первоклассным, но невероятно ленивым и непостоянным — ее таланта в этой области хватало лишь на то, чтобы по необходимости или под настроение поразить Гуго и его гостей какой-нибудь редкостной приправой. Затем снова следовал контракт, концерты, и пробудившееся потихоньку оживление в крови говорило о том, что цикл начинается сначала.
На этом присказка кончается, и начинается сказка. Начинается она с Кристофера Виландера, или попросту Криса, — он как-то однажды вышел все из той же пестрой музыкальной толпы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
От чего он спас ее тогда? От безумия? От чего-то худшего? Проклятый Франциск навис, как скала, стало нечем дышать, воздух стал плотным и неподвижным. «Повторяй за мной, дочь моя…» Слова его давили, высасывали силы, она сопротивлялась, как могла, ища поддержки извне, как парус — ветра, но ветра не было, в стрельчатое окошко под потолком скудно сочился свет, и ей казалось, что она тонет.
Но Франциск вдруг отступил, оглянулся, и давящий кошмар происходящего раскололся и рухнул, как внезапно треснувшее зеркало. В дверях стоял Гуго. Он оглядел каменные своды, доктора Франциска и неожиданно изобразил ободряющую рожу, означавшую: «Держись, старушка, не пропадем!» — и тотчас же лицо его сделалось, как обычно, непроницаемым.
Минуту она не могла поверить своему счастью, чуть живая сидя на скамейке, потом заревела, бросилась к нему и повисла на шее. Гуго сказал:
— Собирайся, мы уезжаем. Где твой чемодан? Нет, святой отец, не говорите мне ничего, а то мы с вами поссоримся.
Он увез ее в лесной домик в горах, там росли буки и сосны, по стволам вился плющ, хмель и дикий виноград, в шумной речке камней было не меньше, чем воды, луна была громадна, дом бревенчатый и длинный, на стенах висели ружья и шкуры, там-то ей и встретился лесник Себастьян.
Тогда ей было тринадцать, а сегодня ей двадцать восемь, и в первый день наступившей осени, еще совсем по-летнему теплый день, за рулем гостиничного «корвета» она ехала по Стимфалу, по заросшей с обеих сторон липами Маршал-Блейк-авеню и выехала на площадь Тмговели, так что сам Тмговели, бронзово-зеленый, в ушастом шлеме, грозно указующий мечом на запад (а на мече сидели два голубя), сначала появился прямо перед машиной, потом очутился слева, а затем переехал в зеркало заднего вида, да так там и остался, потому что «корвег» припарковался у решетки стимфальского Дворца музыки в ряду других машин.
Дворец музыки замыкал собой площадь, его справа и слева обтекали две улицы, и два здания стояли справа и слева: отель «Томпсон» — многоступенчатая фантасмагория из стекла и алюминия, наводящая на мысль о Нимейере и Брейере, и Национальная галерея — сооружение в неоколониальном силе с двухэтажной колоннадой. Забавно, что эта колоннада — практически единственный фрагмент из всей стимфальской архитектуры, отреставрированный после войны, а не выстроенный заново по планам и фотографиям — прихотливое чудачество взрывов ракет «воздух — земля» сохранило стену фасада.
Сам же Дворец музыки, хотя и был постройкой современной, точно следовал — в более утонченном и модернистском ключе — духу имперского барокко своего соседа, и, кажется, будто даже чугунные копья ограды крошечного скверика, выдвинутого Дворцом в автомобильный круговорот площади, говорили: помните о былом державном могуществе!
— Ингебьерг Пиредра? — спросил голос над мраморной лестницей. — Ваше время с двенадцати до тринадцати тридцати. — И молодая женщина с безупречной аристократической осанкой поднялась к световому ажуру второго этажа.
Да, Ингебьерг Пиредра, таково ее полное имя, но, поскольку этот скандинаво-испанский тандем не только неблагозвучен, но и совершенно непроизносим, мы будем называть ее просто Инга.
Имя — в честь какой-то прославленной родственницы — ей дала мать, шведская подданная норвежского происхождения Хельга Хиллстрем, а испанская фамилия родом из Барселоны, где появился на свет отец Инги Рамирес Пиредра — наполовину испанец, наполовину итальянец. Об этом любопытном браке речь еще впереди, теперь же для нас интересно, что по материнской линии Рамирес принадлежал к легендарному семейству Сфорца, и кочевники-гены проделали столь причудливый путь, что Инга полностью уродилась в свою флорентийскую бабушку. Несравненная Изабелла Сфорца передала внучке пышную копну вьющихся волос редкостного темно-пепельного цвета, болотно-зеленые длинные глаза в опахалах ресниц — взгляд, таящий память о десятках поколений властителей и энциклопедистов, но — увы! — и сфорцевский нос со знаменитой горбинкой, сошедший, казалось, с полотен времен Возрождения. Значительно потесненная, таким образом, испанская родня (не очень понятно, правда, кого там считать родней, так как папа Рамирес не знал не только деда, но и собственного отца) все же внесла лепту и подарила девушке свой характерный подбородок — вполне женственный и даже изящный, но крюковатостью вполне подтверждающий испанские корни!
Итак, к величайшему моему сожалению, я не могу назвать Ингу красавицей, зато с чистой совестью заявляю, что она была необычайно интересной женщиной.
Пройдя по пустынной сцене, Инга подошла к роялю и села; с одной стороны был зал с рядами зачехленных кресел, с другой — серебряный лес органных труб. Инга находилась в верхнем, или двухсветном, зале Дворца, его еще именовали Альберт-холлом — отчасти в шутку, отчасти всерьез, поскольку сюда не допускалась никакая эстрада или электроника, даже джаз; это был зал классики, и акустика рассчитана на живое звучание. Сегодня здесь имели возможность провести репетицию участники фестиваля-конкурса стимфальской музыки — за тем инструментом, в том зале, где им предстояло выступать.
Инга медленно подняла крышку рояля и длинными пальцами прикоснулась к клавишам. В тот год, пятнадцать лет назад, из заповедника ее забрала мать — Хельга чрезвычайно скептически относилась к педагогическим воззрениям своего супруга, что же касается Гуго, то его она вообще не выносила с давних лет. Маневр был произведен быстро и жестко — Ингу водворили в загородный дом ожидать, какое решение примет ее матушка относительно дальнейшего обучения и воспитания. Однако Хельга недооценила характер дочери. Никому и никогда Инга не собиралась позволять насильственно вмешиваться в свою судьбу — с недетской решительностью и волей, помноженными на неизменную ненависть к матери, она восстала против родительских планов. Вечером первого же дня заточения, несмотря на усилия охраны, Инга очутилась на шоссе Руан — Аржантен, а через сутки, не очень голодная, но изрядно уставшая — в Дамаске, в аэропорту Эр-Дамият. Здесь, собрав по карманам оставшуюся мелочь, она позвонила Гуго по его парижскому номеру, и большинство монет тотчас вернулось обратно, потому что разговор занял никак не более тридцати секунд: Гуго просто сказал: «Стой возле этого самого телефона и никуда не уходи. Я скоро буду».
И все повторилось. На ночное летное поле села двухмоторная «сессна», уронила трап, и по нему быстро, но без спешки спустился Гуго Сталбридж в окружении телохранителей.
— Ешь и пей, — велел он ей. — Через пятнадцать минут нас заправят, и я уложу тебя спать.
— Ты не повезешь меня обратно к Хельге? — спросила Инга.
— Нет. Ты сможешь жить у меня сколько захочешь. Но при одном условии: каждый день заниматься музыкой. Твой рояль уже перевезли ко мне на «Бульвар».
Опять-таки благодаря вмешательству либерального папы Рамиреса дом Гуго Сталбриджа — «Пять комнат над бульваром» — стал ее вторым домом, и в школу ее возили секретари «Олимпийской музыкальной корпорации» в «линкольнах» с пуленепробиваемыми стеклами.
Надо заметить, что школа и весь этот период с его дружбой и знакомствами не сыграли в жизни Инги практически никакой роли. События того лета окончательно увели ее из круга сверстников, единение с которыми у нее и так не было прочным. Приятелей и приятельниц всех возрастов можно было насчитать легион, но и в отцовском доме, и уж тем более в доме Гуго — а Сталбридж никому не делал скидки на возраст и шестилетнего малыша выслушивал с той же серьезностью, что и президента компании «XX век Фокс», — она постоянно общалась с людьми намного старше себя и привыкла их считать своим кругом. Все они имели какое-то отношение к музыке и музыкальному бизнесу — в ее присутствии устраивались коктейли, заключались договоры, смаковались сплетни, закипали скандалы — артисты, менеджеры, композиторы, звезды, режиссеры, журналисты, критики — с ранних лет она стала полноправным членом этой компании. И даже в тех ее юных годах я не нахожу никаких черт детской наивности — она всегда очень твердо знала не только чего хочет, но и для чего.
Итак, музыка. Инге было пять лет, когда она влезла на стул возле пианино (тогда в доме еще не было двух роскошных беккеровских роялей, в те времена Пиредра не был еще так богат), с которого только что на половине музыкальной фразы поднялся папа Рамирес, и доиграла фразу до конца. Рамирес поначалу страшно удивился, но тут же обрадовался.
— Ага, — сказал он. — Ты будешь пианисткой.
Дело в том, что он никогда по-настоящему не знал, что ему делать с Ингой, и судьба, как всегда, поспешила ему навстречу.
И она стала музыкантом. Окончила класс Сюзанны Собецки, потом перешла к Томасу Вифлингу; ее слушали, ей предлагали выступать, она играла на Зальцбургском фестивале, а значит, была признана; записала клавирные сюиты Генделя, дальше цикл — двадцать четыре этюда Шопена, позже были Баркасси и Штормлер; ей исполнилось двадцать шесть. В музыкальном мире нет рейтинга, нет первой пятерки и десятки, есть имя, и ее имя значило достаточно много — еще до того, как появился Мэрчисон.
Рамирес, надо признать, мало поддерживал ее на этом пути. Если было надо, он давал деньги, иногда называл телефон того или другого импресарио, но и только. Однако же бесспорно — то, что она носила имя одного из владык мирового музыкального менеджмента, заставляло обращать на нее внимание, и она всегда трезво оценивала этот свой дополнительный шанс.
Музыка служила килем корабля ее жизни, ежедневный многочасовой станок стабилизировал шальные махи Ингиного внутреннего маятника, и она охотно принимала это лекарство, никогда не жертвуя занятиями ни для каких, даже самых увлекательных приключений.
Приключения составляли теневую сторону жизни Инги, и вовлекало ее в них вовсе не авантюрное жизнелюбие, унаследованное от отца, а скорее та механическая рассудочность, которая отчасти передалась ей от матери — недаром свои эскапады она именовала «опытами».
Кого Бог хочет погубить, у того отнимает разум. В этом смысле Инга, несомненно, была орудием Божьим. Остановившись на каком-то наиболее многообещающем — с точки зрения владеющего ею настроения — человеке, она бралась за дело. Непостижимый ведьмин дурман проникал в душу через отверстия зрачков, и начиналось исследование, начинались тесты — на стойкость психики, на ломку стереотипов, на верность и преданность новоявленной царице сердца или, наоборот, на жестокость и коварство в схватке с ней — Инга любила время от времени пройтись по краю пропасти — и так далее до бесконечности.
Следуя капризам колдовской воли, человек творил вещи немыслимые и несообразные, терял связи с действительностью и с самим собой. Естественно, в первую очередь это были мужчины, но попадались и женщины — и над теми, и над другими она экспериментировала с равным интересом и без всякого сочувствия. Для подопытных эти вариации заканчивались, как правило, плачевно: уже само внимание Инги и тем более безумная растрата жизненной энергии привлекали к ним всевозможные несчастья и катастрофы, для перечисления психозов и самоубийств, пожалуй, не хватило бы уже пальцев на руках.
В пике душевного и телесного слияния с очередным избранником или избранницей Инге казалось, что она соединяется в гармонии с некими древними силами и одновременно выпускает их на волю; виделось, будто бы летит над ночными лесами вместе с луной и чувствует малейшие движения вокруг и под собой: дрожь листьев, бег зверя по пятнам света и тьмы, чью-то страсть, вырвавшуюся на свободу. Полет ее неизменно приводил к горам, к одной и той же плоской вершине с развалинами, и туда она приносила все полоненные ею души. Никакого шабаша не происходило, Инга оставалась одинока и горда, и даже сам князь или еще какой-то неведомый владыка редко навещали ее ликующие бдения. До поры до времени это уединенное любование собственной мощью и властью Инге очень нравилось и вполне ее удовлетворяло.
Позже, правда, наступало похмелье. Насытив потребность в наркотике власти, утомившись и развлечениями и трудом, Инга впадала в скуку, тоску, нервозность и неясные сомнения. Она все бросала, уезжала к Гуго, в «Пять комнат над бульваром», и там лежала целыми днями на диване, поднимаясь только к роялю, читала все подряд или занималась готовкой. Кулинаром она была первоклассным, но невероятно ленивым и непостоянным — ее таланта в этой области хватало лишь на то, чтобы по необходимости или под настроение поразить Гуго и его гостей какой-нибудь редкостной приправой. Затем снова следовал контракт, концерты, и пробудившееся потихоньку оживление в крови говорило о том, что цикл начинается сначала.
На этом присказка кончается, и начинается сказка. Начинается она с Кристофера Виландера, или попросту Криса, — он как-то однажды вышел все из той же пестрой музыкальной толпы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59