Взгляд ее ничего не выражал; по случаю неопределенности душевного состояния серебра было немного: ожерелье, кулон, на руках двойные браслеты с резьбой, соединенные цепочками с широкими перстнями на всех пальцах; серьги двухъярусные, в форме опрокинутых семисвечий. Продемонстрировав репортерам свой уффициевский профиль, Инга скрылась в недрах «линкольна» и произнесла лишь одно слово: «Домой».
Дух ее в это время более всего напоминал замерзший водопад. Никакая бурная деятельность, никакие козероговские перипетии пока не вернули ей душевного спокойствия. Ее метания и ожидания — чего? — ничем не разрешились, и в какой-то момент, среди незатухающих борений, Инга впала в некую оцепенелость Страсти по «Козерогам», неясность их дальнейших планов ее практически не задевала («Все вздор, там будет видно»), решений не предвиделось («Надоело все ужасно»), и пока что надо просто вернуться к очагу («Как-то там страдает Гуго?»), временно оставив мир за порогом «Пяти комнат». Однако, едва покинув орех и бархат лифта, Инга попала в атмосферу необычайную.
Это была атмосфера любви. В Звонаря и Колхию то ли бес вселился, то ли они оба впали в детство, но зрелище было невероятное. Они дурачились, хохотали без причины, кормили друг друга из ложечки, снова хохотали, готовили какой-то немыслимый обед, похожий на ирландское рагу. Звонарь играл на гитаре, не выпуская Колхию из объятий, а вся квартира была заставлена цветами и шампанским. Дети разъехались учиться: Борис — в Рочестер, Ричард — в Нормандию, и этому фестивалю чувств никто не мешал; в «Олимпии» же полновластно заправлял Бэт Мастерсон.
Ингу, естественно, пригласили к столу, но не очень обращали на нее внимание. Ничего подобного она не ожидала и была ошеломлена — да что за глупости, вот нежности телячьи… Инга что-то не доела, что-то не допила, умчалась на свою половину — меня тошнит от вашего веселья! Что делать, редкой колдунье по силам зрелище чужого счастья; ах, был бы Крис, вот кто умел направить ее накал и смятение в нужное русло! Но есть же еще и другой человек.
Другим человеком был давний приятель Инги шотландец лорд Патрик — записной чародей, чернокнижник, черный маг седьмой ступени посвящения, магистр, циник, нахал и острослов. К Инге он относился как к капризному ребенку, таланты ее признавал, но осыпал насмешками, и ему одному она это прощала — хотя бы потому, что его темное мастерство было выше ее собственного, как небо — земли, а женские прелести не имели над ним решительно никакой власти.
Пусть похамит, пусть поиздевается, черт с ним, думала Инга, заказывая по телефону Глазго, пусть попляшет на костях, это-то мне сейчас и нужно; она не отдавала и не желала отдавать себе отчет, чем именно так задел ее звонаревский пир — разгадка была близка, но время ее пока не подошло.
Увы! Лорда Патрика не было ни дома, ни в клубе, он пропал, как исчезал всегда — неизвестно куда и неизвестно насколько, никого не поставив в известность. Инга оттолкнула телефон и бросилась на диван, смешав несколько выражений из итальянского и испанского диалектов, причем итальянское «си» врезалось в каталонское наречие, и вместо слова «мать» вышло «матери», и «шлюхи» вместо «шлюха». Кипа газет на низком журнальном столике — обезумевшая парочка газет, само собой, нечитанная, — разъехалась, часть с шелестом слетела на пол, и с одного из раскрывшихся разворотов на Ингу грустно взглянул Эрликон.
Она замерла. Господи ты боже мой! Ну конечно! Вот кто ничего не просил, ничем не уязвлял, а просто сказал: «Я твой». Что там такое? Победа… Выигрыш… какие-то дурацкие очки… Стимфал, госпиталь… Какое число? Еще четверг. Невероятно. Через сорок минут ее уже не было в доме.
Шла к концу вторая неделя пребывания Эрликона на госпитальной койке Университетского центра. Усилиями реанимации, хирургии, экспресс-регенерации и интенсивной терапии он почти поправился телесно, однако душевное потрясение пока никак не отходило. Эрлен лежал на гидротерапевтических подушках, то спал, то смотрел в белый потолок, то в телевизор, где бессчетно кувыркался его знаменитый теперь «Милан», не снимал наушники, в которых звучала музыка, поставляемая неунывающим маршалом; журналисты осаждали клинику, но он отказывался с ними встретиться, да и вообще разговаривать ни с кем не желал.
Можно смело сказать, что его увлечение авиацией полностью закончилось. Что-то сгорело и рассыпалось в прах. Это что-то убил и шок после этапа, и то, что Эрликон понял: летать, как Кромвель, он не сможет никогда, а летать так, как прежде, потеряло всякий смысл. Романтика превращалась в работу, и более того — в работу, вызывающую внутреннее неприятие.
Ведь впереди его ждал третий этап — блуждание в кошмарных облачностях Валентины, своеобразный воздушный «Кэмел-Трофи» — гравитационные столбы и ловушки, эшелонные проходы и вообще условия, максимально приближенные. Хорошим тоном считалось вообще хоть как-то долететь до финиша, а не вернуться в полубессознательном состоянии на покореженной машине в трюме десантного крейсера. Эрлен уже участвовал в этих пытках, дважды добирался до конечной базы, занимая почетное место в первых строчках второй десятки, и оба раза почел это за чудо; уже тогда он терпеть не мог третьего этапа, что же говорить теперь…
Ему хотелось сейчас оказаться как можно дальше от Стимфала, от самолетов, где-нибудь в деревенской глуши улечься в пробитом солнечными лучами сарае на сене — он никогда в жизни еще не валялся на сене — и читать до бесконечности какое-нибудь затейливое занудство типа Толкиена или Диккенса; днем смотреть на облака, а ночью — на звезды, и больше ничего. Ничего. Да, но третий этап. Да еще и Кромвель. В разных вариациях несколько раз Эрликону снился один и тот же сон: будто он вновь стоит перед летной комиссией, но комиссия на этот раз какая-то громадная и расположилась она в смутном, туманном и невероятно высоком амфитеатре, лиц не разобрать, но вердикт звучит явственно и проникает в самый мозг: «Исходя из совокупности инструкций, разрешить маршалу Джону Кромвелю взять с собой на борт самолета пушку». Да, пушку, и пушка эта тотчас же появилась, но не современная авиационная, а допотопная бронзовая коронада, заряжавшаяся с дульной части шипящим и дымящим ядром, и рядом с ней стоял сам Кромвель — он ничего не говорил, а лишь улыбался своей радостно-хищной улыбкой, которая ясно выражала: теперь-де мы им всем покажем… Эрлен каким-то уголком сознания понимал, что все это происходит во сне, он замычал, рванулся, силясь проснуться, и проснулся. Вокруг царила ночь, тишина, горел ночник, похожий на подфарник, а напротив, за стеклянной стеной, у компьютерного дисплея и впрямь сидел Кромвель, время от времени беззвучно шевеля губами. Сквозь дурман полусна Эрликон вдруг сообразил, что маршал командует компьютеру: «Дальше… дальше…» В длинной фигуре его, казалось, не было ничего зловещего, но капля холодного пота неспешно пересекла скулу Эрлена.
«Боже мой, боже мой… Нет никакой пушки, да и не надо, он же их и так… Он же их там просто всех посбивает, не знаю как, но он это сделает и придет первым…»
И без всяких ночных видений, едва придя в себя, Эрлен сказал Кромвелю:
— Джон, я больше не хочу выступать.
Дж. Дж. посмотрел на складки одеяла, которое укрывало Эрлена, так, словно разглядел в них какое-то чудо, и не стал ничего отвечать. Он принялся отвлекать Эрликона музыкой, подробно комментируя содержание каждого диска, рассказывал всевозможные новости и сплетни, а если разговор и заходил об авиации, то только в плане здоровья, медицинских норм и так далее. Ни об этапе, ни о долге перед Бэклерхорстом речи не заходило. Еще маршал увлеченно взялся устраивать Эрлену знакомства и любовь.
— Вот письмо, — говорил он (писем было великое множество). — Некая Диана. Судя по выражениям, вполне интеллигентная особа. Ты посмотри на фотографию — неординарное лицо.
— Джон, — нехотя отвечал Эрликон, — это не для меня.
— А для кого? Ты не больной, не извращенец. Что за жизнь ты ведешь? Зачем тогда летать, заявлять о себе на весь мир? Зачем вообще все?
— Боюсь, что незачем все и не нужно. Но Кромвель и не думал униматься:
— Вон сестричка из реанимации, Дженифер. Девка глаз с тебя не сводит. Ты где-нибудь видел такую фигуру?
— Джон, ну что мне с ней делать?
— Покажешь ей самолет.
— Зачем ей самолет?
— Не знаю. Я им всем показывал самолет. Знаешь ли, около самолета все как-то происходит само собой. Утром летаешь, днем показываешь машину, вечером ведешь ужинать. И дело происходило, заметь, на военной базе, туда не очень-то и проведешь.
— Джон, ты знаешь, что я об этом думаю. Потом, она слишком высокая.
— Это не аргумент. Кстати, пиредровская дочка ничуть не ниже, вот уж башня так башня. Я понимаю, что длинные ноги у девушки — это красиво, но все хорошо в меру. Не знаю, как она влезает в машину, но на мотоцикле ты ее точно не увезешь.
Тут уж Эрликон не мог сдержаться:
— Джон, ты знаешь, ты не любил… это не то, что ты думаешь, это больше; она для меня… Она для меня — другой уровень, другая жизнь. Инга там живет постоянно, а я только пытаюсь… Короче, это как чудо.
Однако маршал считал себя авторитетом и в подобной психологии.
— Может быть, я и не любил по-твоему, но кое-что повидал. Любовь в отношениях мужчины и женщины — дело десятое. Да, с нее все начинается, но сколько она длится? Год? Полтора? Любовь — это стартовый двигатель ракеты: гром, треск, и мы на орбите. Но вот все отгорело, и, если не включатся маршевые двигатели, твоя ракета грохнется обратно; мало того — сгорит.
— Что же это за маршевые двигатели?
— Уважение, взаимопонимание, общие интересы. Ну какие у тебя могут быть общие интересы с этой бандитской дочерью, которая, как говорят, еще и ведьма, каких мало? Слышал о яблоке и яблоне?
— Джон, ты не любил.
— Опять я не любил. Хорошо, поговорим о любви. Знаешь правило одиннадцатого шага?
— Нет никаких правил.
— Есть. Вот слушай. Представим, что мужчину и женщину разделяют двадцать шагов. В широком понимании. Так вот, ты должен сделать свои десять шагов и остановиться. Если она там тебя не встретила, не делай одиннадцатого — потом придется делать двенадцатый, тринадцатый — и так всю жизнь, и будет это не жизнь, а муки.
— Джон, это арифметика какая-то.
— Это высшая математика. Ты положишь на свою страсть жизнь, а для нее это — мимолетный эпизод. Ради двух минут ты рискуешь угробить свою судьбу и лезешь голым задом к волку в пасть. Есть такое понятие — рентабельность.
— Я не бухгалтер.
Но когда на маршала находила стихия проповедничества, его трудно было унять.
— В старину бывали такие брошенные угольные шахты — хотя уголь там еще был, и неплохой. Загвоздка в том, что один вывоз пустой породы обходился дороже, чем все предприятие. Понимаешь, о чем я говорю?
— Когда добывают золото или уран, с расходами не считаются.
— Нет, ты точно сошел с ума. Уран и золото добывают роботы или каторжники. Каторжники! Вот и с тобой будет то же, а может, и похуже, если не выкинешь эту дурь из головы!
— Знаешь, Джон, — тут Эрлен сел на своих подушках, — я читал в детстве сказку про бумажную рыбу. Она однажды добралась до стакана с водой и, конечно, погибла в нем, но зато хоть сколько-то времени она по-настоящему плавала. Ты меня понимаешь?
— Рыба у него в стакане плавала, — чуть позже мрачно сказал Кромвель Вертипороху — этот обмен притчами маршалу очень не понравился.
— Что? — изумился механик. — Какая рыба?
— Рыба такая, что околдовали нам парня и боком ему выйдет эта Инга.
— Любовь… — благожелательно протянул Вертипорох.
Маршал приставил ему к носу призрачный палец:
— Мне эта любовь подозрительна… Слушай, команда будет такая: я в ангар, ты сиди в предбаннике и гляди в оба. Если будет выбор стрелять или нет, стреляй. Я буду через полтора часа.
По причине такой вдохновляющей беседы Одихмантий страшно растерялся, и его прошиб холодный пот, когда снизу, с пульта, позвонили и сообщили, что Эрликона хочет видеть некая Ингебьерг Пиредра, и пилот немедленно распорядился ее впустить. Механик приоткрыл рот, растопырил руки и оглянулся, словно прикидывая возможность бежать во все стороны одновременно — ему захотелось и срочно позвонить в Ванденберг, и остановить Ингу, перекрыв коридор, и засесть с пистолетом под кроватью. Остановился он на самом нейтральном варианте: сел у окна между палатами и стал смотреть во все глаза, приминая бороду холодным стеклом.
Эрлен полулежал, полусидел, раскинув по белизне лечебного кресла черные кудри; на нем была все та же майка «Штат Мичиган», все те же спортивные брюки, а на голове — большущие наушники, через которые «Порги и Бесс» сотрясали барабанные перепонки. Переживания Вертипороха Эрликона никак не коснулись, а весть от Инги вызвала примерно те же ощущения, что и «плоский штопор» с удалым маршалом, и привычный огненный кулак ударил под грудину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Дух ее в это время более всего напоминал замерзший водопад. Никакая бурная деятельность, никакие козероговские перипетии пока не вернули ей душевного спокойствия. Ее метания и ожидания — чего? — ничем не разрешились, и в какой-то момент, среди незатухающих борений, Инга впала в некую оцепенелость Страсти по «Козерогам», неясность их дальнейших планов ее практически не задевала («Все вздор, там будет видно»), решений не предвиделось («Надоело все ужасно»), и пока что надо просто вернуться к очагу («Как-то там страдает Гуго?»), временно оставив мир за порогом «Пяти комнат». Однако, едва покинув орех и бархат лифта, Инга попала в атмосферу необычайную.
Это была атмосфера любви. В Звонаря и Колхию то ли бес вселился, то ли они оба впали в детство, но зрелище было невероятное. Они дурачились, хохотали без причины, кормили друг друга из ложечки, снова хохотали, готовили какой-то немыслимый обед, похожий на ирландское рагу. Звонарь играл на гитаре, не выпуская Колхию из объятий, а вся квартира была заставлена цветами и шампанским. Дети разъехались учиться: Борис — в Рочестер, Ричард — в Нормандию, и этому фестивалю чувств никто не мешал; в «Олимпии» же полновластно заправлял Бэт Мастерсон.
Ингу, естественно, пригласили к столу, но не очень обращали на нее внимание. Ничего подобного она не ожидала и была ошеломлена — да что за глупости, вот нежности телячьи… Инга что-то не доела, что-то не допила, умчалась на свою половину — меня тошнит от вашего веселья! Что делать, редкой колдунье по силам зрелище чужого счастья; ах, был бы Крис, вот кто умел направить ее накал и смятение в нужное русло! Но есть же еще и другой человек.
Другим человеком был давний приятель Инги шотландец лорд Патрик — записной чародей, чернокнижник, черный маг седьмой ступени посвящения, магистр, циник, нахал и острослов. К Инге он относился как к капризному ребенку, таланты ее признавал, но осыпал насмешками, и ему одному она это прощала — хотя бы потому, что его темное мастерство было выше ее собственного, как небо — земли, а женские прелести не имели над ним решительно никакой власти.
Пусть похамит, пусть поиздевается, черт с ним, думала Инга, заказывая по телефону Глазго, пусть попляшет на костях, это-то мне сейчас и нужно; она не отдавала и не желала отдавать себе отчет, чем именно так задел ее звонаревский пир — разгадка была близка, но время ее пока не подошло.
Увы! Лорда Патрика не было ни дома, ни в клубе, он пропал, как исчезал всегда — неизвестно куда и неизвестно насколько, никого не поставив в известность. Инга оттолкнула телефон и бросилась на диван, смешав несколько выражений из итальянского и испанского диалектов, причем итальянское «си» врезалось в каталонское наречие, и вместо слова «мать» вышло «матери», и «шлюхи» вместо «шлюха». Кипа газет на низком журнальном столике — обезумевшая парочка газет, само собой, нечитанная, — разъехалась, часть с шелестом слетела на пол, и с одного из раскрывшихся разворотов на Ингу грустно взглянул Эрликон.
Она замерла. Господи ты боже мой! Ну конечно! Вот кто ничего не просил, ничем не уязвлял, а просто сказал: «Я твой». Что там такое? Победа… Выигрыш… какие-то дурацкие очки… Стимфал, госпиталь… Какое число? Еще четверг. Невероятно. Через сорок минут ее уже не было в доме.
Шла к концу вторая неделя пребывания Эрликона на госпитальной койке Университетского центра. Усилиями реанимации, хирургии, экспресс-регенерации и интенсивной терапии он почти поправился телесно, однако душевное потрясение пока никак не отходило. Эрлен лежал на гидротерапевтических подушках, то спал, то смотрел в белый потолок, то в телевизор, где бессчетно кувыркался его знаменитый теперь «Милан», не снимал наушники, в которых звучала музыка, поставляемая неунывающим маршалом; журналисты осаждали клинику, но он отказывался с ними встретиться, да и вообще разговаривать ни с кем не желал.
Можно смело сказать, что его увлечение авиацией полностью закончилось. Что-то сгорело и рассыпалось в прах. Это что-то убил и шок после этапа, и то, что Эрликон понял: летать, как Кромвель, он не сможет никогда, а летать так, как прежде, потеряло всякий смысл. Романтика превращалась в работу, и более того — в работу, вызывающую внутреннее неприятие.
Ведь впереди его ждал третий этап — блуждание в кошмарных облачностях Валентины, своеобразный воздушный «Кэмел-Трофи» — гравитационные столбы и ловушки, эшелонные проходы и вообще условия, максимально приближенные. Хорошим тоном считалось вообще хоть как-то долететь до финиша, а не вернуться в полубессознательном состоянии на покореженной машине в трюме десантного крейсера. Эрлен уже участвовал в этих пытках, дважды добирался до конечной базы, занимая почетное место в первых строчках второй десятки, и оба раза почел это за чудо; уже тогда он терпеть не мог третьего этапа, что же говорить теперь…
Ему хотелось сейчас оказаться как можно дальше от Стимфала, от самолетов, где-нибудь в деревенской глуши улечься в пробитом солнечными лучами сарае на сене — он никогда в жизни еще не валялся на сене — и читать до бесконечности какое-нибудь затейливое занудство типа Толкиена или Диккенса; днем смотреть на облака, а ночью — на звезды, и больше ничего. Ничего. Да, но третий этап. Да еще и Кромвель. В разных вариациях несколько раз Эрликону снился один и тот же сон: будто он вновь стоит перед летной комиссией, но комиссия на этот раз какая-то громадная и расположилась она в смутном, туманном и невероятно высоком амфитеатре, лиц не разобрать, но вердикт звучит явственно и проникает в самый мозг: «Исходя из совокупности инструкций, разрешить маршалу Джону Кромвелю взять с собой на борт самолета пушку». Да, пушку, и пушка эта тотчас же появилась, но не современная авиационная, а допотопная бронзовая коронада, заряжавшаяся с дульной части шипящим и дымящим ядром, и рядом с ней стоял сам Кромвель — он ничего не говорил, а лишь улыбался своей радостно-хищной улыбкой, которая ясно выражала: теперь-де мы им всем покажем… Эрлен каким-то уголком сознания понимал, что все это происходит во сне, он замычал, рванулся, силясь проснуться, и проснулся. Вокруг царила ночь, тишина, горел ночник, похожий на подфарник, а напротив, за стеклянной стеной, у компьютерного дисплея и впрямь сидел Кромвель, время от времени беззвучно шевеля губами. Сквозь дурман полусна Эрликон вдруг сообразил, что маршал командует компьютеру: «Дальше… дальше…» В длинной фигуре его, казалось, не было ничего зловещего, но капля холодного пота неспешно пересекла скулу Эрлена.
«Боже мой, боже мой… Нет никакой пушки, да и не надо, он же их и так… Он же их там просто всех посбивает, не знаю как, но он это сделает и придет первым…»
И без всяких ночных видений, едва придя в себя, Эрлен сказал Кромвелю:
— Джон, я больше не хочу выступать.
Дж. Дж. посмотрел на складки одеяла, которое укрывало Эрлена, так, словно разглядел в них какое-то чудо, и не стал ничего отвечать. Он принялся отвлекать Эрликона музыкой, подробно комментируя содержание каждого диска, рассказывал всевозможные новости и сплетни, а если разговор и заходил об авиации, то только в плане здоровья, медицинских норм и так далее. Ни об этапе, ни о долге перед Бэклерхорстом речи не заходило. Еще маршал увлеченно взялся устраивать Эрлену знакомства и любовь.
— Вот письмо, — говорил он (писем было великое множество). — Некая Диана. Судя по выражениям, вполне интеллигентная особа. Ты посмотри на фотографию — неординарное лицо.
— Джон, — нехотя отвечал Эрликон, — это не для меня.
— А для кого? Ты не больной, не извращенец. Что за жизнь ты ведешь? Зачем тогда летать, заявлять о себе на весь мир? Зачем вообще все?
— Боюсь, что незачем все и не нужно. Но Кромвель и не думал униматься:
— Вон сестричка из реанимации, Дженифер. Девка глаз с тебя не сводит. Ты где-нибудь видел такую фигуру?
— Джон, ну что мне с ней делать?
— Покажешь ей самолет.
— Зачем ей самолет?
— Не знаю. Я им всем показывал самолет. Знаешь ли, около самолета все как-то происходит само собой. Утром летаешь, днем показываешь машину, вечером ведешь ужинать. И дело происходило, заметь, на военной базе, туда не очень-то и проведешь.
— Джон, ты знаешь, что я об этом думаю. Потом, она слишком высокая.
— Это не аргумент. Кстати, пиредровская дочка ничуть не ниже, вот уж башня так башня. Я понимаю, что длинные ноги у девушки — это красиво, но все хорошо в меру. Не знаю, как она влезает в машину, но на мотоцикле ты ее точно не увезешь.
Тут уж Эрликон не мог сдержаться:
— Джон, ты знаешь, ты не любил… это не то, что ты думаешь, это больше; она для меня… Она для меня — другой уровень, другая жизнь. Инга там живет постоянно, а я только пытаюсь… Короче, это как чудо.
Однако маршал считал себя авторитетом и в подобной психологии.
— Может быть, я и не любил по-твоему, но кое-что повидал. Любовь в отношениях мужчины и женщины — дело десятое. Да, с нее все начинается, но сколько она длится? Год? Полтора? Любовь — это стартовый двигатель ракеты: гром, треск, и мы на орбите. Но вот все отгорело, и, если не включатся маршевые двигатели, твоя ракета грохнется обратно; мало того — сгорит.
— Что же это за маршевые двигатели?
— Уважение, взаимопонимание, общие интересы. Ну какие у тебя могут быть общие интересы с этой бандитской дочерью, которая, как говорят, еще и ведьма, каких мало? Слышал о яблоке и яблоне?
— Джон, ты не любил.
— Опять я не любил. Хорошо, поговорим о любви. Знаешь правило одиннадцатого шага?
— Нет никаких правил.
— Есть. Вот слушай. Представим, что мужчину и женщину разделяют двадцать шагов. В широком понимании. Так вот, ты должен сделать свои десять шагов и остановиться. Если она там тебя не встретила, не делай одиннадцатого — потом придется делать двенадцатый, тринадцатый — и так всю жизнь, и будет это не жизнь, а муки.
— Джон, это арифметика какая-то.
— Это высшая математика. Ты положишь на свою страсть жизнь, а для нее это — мимолетный эпизод. Ради двух минут ты рискуешь угробить свою судьбу и лезешь голым задом к волку в пасть. Есть такое понятие — рентабельность.
— Я не бухгалтер.
Но когда на маршала находила стихия проповедничества, его трудно было унять.
— В старину бывали такие брошенные угольные шахты — хотя уголь там еще был, и неплохой. Загвоздка в том, что один вывоз пустой породы обходился дороже, чем все предприятие. Понимаешь, о чем я говорю?
— Когда добывают золото или уран, с расходами не считаются.
— Нет, ты точно сошел с ума. Уран и золото добывают роботы или каторжники. Каторжники! Вот и с тобой будет то же, а может, и похуже, если не выкинешь эту дурь из головы!
— Знаешь, Джон, — тут Эрлен сел на своих подушках, — я читал в детстве сказку про бумажную рыбу. Она однажды добралась до стакана с водой и, конечно, погибла в нем, но зато хоть сколько-то времени она по-настоящему плавала. Ты меня понимаешь?
— Рыба у него в стакане плавала, — чуть позже мрачно сказал Кромвель Вертипороху — этот обмен притчами маршалу очень не понравился.
— Что? — изумился механик. — Какая рыба?
— Рыба такая, что околдовали нам парня и боком ему выйдет эта Инга.
— Любовь… — благожелательно протянул Вертипорох.
Маршал приставил ему к носу призрачный палец:
— Мне эта любовь подозрительна… Слушай, команда будет такая: я в ангар, ты сиди в предбаннике и гляди в оба. Если будет выбор стрелять или нет, стреляй. Я буду через полтора часа.
По причине такой вдохновляющей беседы Одихмантий страшно растерялся, и его прошиб холодный пот, когда снизу, с пульта, позвонили и сообщили, что Эрликона хочет видеть некая Ингебьерг Пиредра, и пилот немедленно распорядился ее впустить. Механик приоткрыл рот, растопырил руки и оглянулся, словно прикидывая возможность бежать во все стороны одновременно — ему захотелось и срочно позвонить в Ванденберг, и остановить Ингу, перекрыв коридор, и засесть с пистолетом под кроватью. Остановился он на самом нейтральном варианте: сел у окна между палатами и стал смотреть во все глаза, приминая бороду холодным стеклом.
Эрлен полулежал, полусидел, раскинув по белизне лечебного кресла черные кудри; на нем была все та же майка «Штат Мичиган», все те же спортивные брюки, а на голове — большущие наушники, через которые «Порги и Бесс» сотрясали барабанные перепонки. Переживания Вертипороха Эрликона никак не коснулись, а весть от Инги вызвала примерно те же ощущения, что и «плоский штопор» с удалым маршалом, и привычный огненный кулак ударил под грудину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59