Мария приоткрыла дверь в избу, и в лица ударило теплом, чистотой и парфюмерией. И еще чем-то…
Света не было, но милое сияние месяца мягко и зыбко высеребрило окна, от них струились отблески, и Костя рассмотрел ряды висящих простыней. Мария прошла за свою простыню, впустила Костю и остановилась возле кровати. Лицо ее показалось Косте насмешливым.
Он спокойно, как дома, уселся на кровать, и она, поколебавшись, тоже села рядом. Тепло пробиралось сквозь шинель, в горле стало першить, и Жилин понял, что может не совладать с собой, — такой немыслимой, неизвестной — и на войне и до нее — жизнью пахнуло на него со всех сторон. Поэтому он грубовато, сипло не то что попросил, а почти приказал:
— Ну… сымай-ка сапоги.
Она выпрямилась и повернулась к нему.
— Это еще зачем?
— Зачем-зачем… Дело говорю — сымай.
Она повременила и по-особенному, строптиво и в то же время беспомощно, повела плечами. Он наклонился и стянул — быстро и ловко — свои сапоги, потом перехватил сапог с ноги Марии и потянул на себя. Ее взгляд показался бы Жилину возмущенным и, может, даже брезгливым, но Костя не видел этого взгляда. Он перемотал портянки и всунул ногу в ее огромный кирзач. Нога вошла свободно, как в колодец. Костя нетерпеливо похлопал ладонью по второму сапогу и поторопил:
— Давай-давай. Сымай…
Тут только она поняла, что Костя задумал, и она отшатнулась, а потом зашептала испуганно:
— Не надо, слышишь, не надо…
А он, посмеиваясь, сам взялся за ее полную вздрагивающую ногу и снял второй сапог.
— Ну вот, — сказал Костя довольно. — Теперь порядок. — Встал, притопнул, ощутил, как ерзают ноги в ее растоптанных кирзачах, наклонился и шепнул на ухо:
— А то ведь и завтра танцевать не пришлось бы. — Ощутив ее дрожь и разглядев слезы, немножко растерялся, Хотел было приласкать, но сдержался. Опять забилось сердце, язык пошершавел. Костя отшатнулся. Силы оказались на пределе.
— Завтра приходи… Потанцуем.
Он ушел, громко стуча и шаркая кирзачами, безошибочно находя дорогу в простынном коридоре.
Пока шел до своей избы, в сапоги набился снег и ноги застыли. Но он давно привык к подобным неприятностям.
Ребята еще не вернулись с танцев, на нарах спал какой-то боец. Костя выставил кирзачи на загнеток, втянул постель на печь и попытался уснуть. Но это получилось не сразу. Нм неожиданно овладело смешливое настроение. Он радостно ругал себя, великодушно издевался над собой.
"Пижон! Идиот собачеевский! Такое дело упустил…" Но в душе он знал, что поступить по-иному не мог.
Не мог остаться, не мог потребовать, потому что согласился с тем, что такая милая женщина из-за каких-то паршивых сапог не может чувствовать себя той, кто она есть на самом деле. Если бы он остался, потребовал, он оскорбил бы что-то очень глубинное, святое, что было в нем и в ней.
Глава третья
Его разбудили, и. вскинувшись, Костя больно ударился о потолок, с трудом понимая, что началась вечерняя поверка.
Ее проводили пожилой, с тонким, приятно-оживленным лицом старший политрук и хмурый старшина. С ними был красноармеец в бушлате — молоденький я явно восторженный.
Старший политрук записывал фамилии опоздавших, но вдруг смешно махнул рукой:
— А-а… Сегодня — пусть гуляют. — Голос его зазвенел:
— Товарищи! Началось успешное наступление наших войск. Оборона противника прорвана севернее и южнее Сталинграда! Свершаются затаенные чаяния нашего народа.
Отдыхающие сразу сломали строй, окружили старшего политрука, и он, счастливо и потому застенчиво посмеиваясь, объяснил:
— Передали из политотдела… Ну, подробности, вероятно, завтра… Надо, товарищи, и здесь думать… Каждому…
Костя, как все, топтался возле старшего политрука и так же радовался и так же ждал подробностей. А их не было. И как все, наученные горьким опытом нежданных военных радостей тех трудных дней, осторожно, незаметно для себя делал поправки на возможные неудачи, и потому ощущение первой взлетающей, бездумной радости, почти восторга медленно сменялось внутренней прикидкой того, что теперь ожидает каждого, — что бы там ни говорили, а любой, самый низший чин в армии всегда хоть немного, а стратег…
Но Костя думал еще и о другом. То, что пришло к нему на танцах, — тревога о своих близких, какая-то щемящая, отторгающая самого себя боль и обида за тех, кто сейчас по ту сторону фронта, породили внутреннюю, скрытую от постороннего взгляда, усиленную работу мысли и чувств.
Костя слушал старшего политрука, смотрел в его тонкое умное лицо и улыбался, когда улыбался — торжествующе и устало — старший политрук. Слова его — правильные, умные и, возможно, очень важные в тот момент — доходили до Кости с большим запозданием. …Или взять, например, почин снайпера младшего сержанта Жилина из нашей же дивизии.
Возможно, кто из присутствующих и служил с ним. Чем знаменит сейчас товарищ Жилин? Тем, что в самые трудные дни он по собственному почину организовал снайперское отделение и вместе со своим помощником Жалсановым подготовил целый ряд сверхметких стрелков. Этот пример, товарищи, показывает, что каждый из нас, если он захочет, может найти пути и способы всемерной личной поддержки доблестных защитников Сталинграда.
Для артиллеристов, думаю, небезынтересно будет знать…
Где-то в середине правильной политруковской речи до Кости дошло, что говорят о нем.
Но говорят как-то странно — словно он уже не существует, что он весь в прошлом, далеко-прекрасном и потому легком.
Он заметил недоуменно-уважительные взгляды отдыхающих и растерялся…
Старший политрук почувствовал, что пример доблестных артиллеристов почему-то не волнует отдыхающих, подтянулся, заметил, что все смотрят на Костю, и строго спросил:
— В чем дело, товарищи? Вас не интересует мое сообщение?
— Да нет, товарищ старший политрук, — поспешно ответил молодой красноармеец. — Но чудно уж очень…
— Что же вам… чудно?
Он решительно не понимал этих странных людей. Даже победа под Сталинградом, даже личные задачи их не волнуют. Или, точнее, волнуют, но чрезвычайно странно, замедленно. Это смущало ясное сердце и чистые помыслы старшего политрука.
— Так вот вы насчет Жилина говорили…
— Ну и что? Что в этом чудного?
— Так нет… чудно не в этом… Чудно, что он сам — вот он! — Красноармеец ткнул пальцем в Костю, и Жилин, потупив взгляд, скромно потоптался в своих кирзачах. И потому что он смотрел на них и думал, как все нехорошо, неловко получается, то ужаснулся латкам и отставшим рантам.
— Что-то я вас не понимаю, товарищ. Я говорю о снайпере Жилине. О его почине, а вам это "чудно".
Старший политрук проговорил это в запале, как бы по инерции, потом только до него дошел смысл слов красноармейца. Он круто повернулся, с ног до головы осмотрел Жилина, который успел поднять голову, встретился с его твердым, слегка насмешливым взглядом и недоверчиво спросил:
— Так это вы младший сержант Жилин? Снайпер?
— Я. Только пока я инициативу проявлял, мне сержанта дали. Так что в данный момент я уже сержант Жилин. — И, конечно, не сумел сдержаться, блеснул своими темно-карими, лукавыми глазами, чуть-чуть улыбнулся и добавил:
— А поскольку за починами дело не станет, то поглядим…
Первый раз старший политрук вот так, глаза в глаза, встретился с тем, чей боевой опыт и, как тогда говорили, ратный подвиг он прославлял и на кого призывал равняться. В этот вечер в других избах он уже не раз упоминал имя Жилина, «обкатал» свою речьполитинформацию и хорошо представлял себе младшего сержанта Жилина — красивого, русоволосого, с острыми стальными глазами, широкоплечего, отечески строгого к восхищавшимся им подчиненным и почтительного к начальству. А перед ним стоял смуглый, словно копченый, чернявый, кареглазый посмеивающийся сержант в старых латаных кирзачах.
Костя перехватил взгляд старшего политрука и вдруг понял всю нечистоплотность того, что он сотворил с сапогами: рядом и вокруг стояли пехотинцы в тяжелых ботинках и обмотках. Эти парии мечтали о таких сапогах, какие Костя вот так, за здорово живешь, отдал незнакомой женщине. Кровь прилила к покрытому стойким загаром лицу, оно побурело, Костя потупился, а старший политрук мучительно покраснел: чего стоят его беседы о мужестве и достойном почине младшего сержанта Жилина, если сам герой стоит перед ним в такой обуви? Что подумают красноармейцы и младшие командиры?
"Жилин собой рисковал, проявлял инициативу, а ему даже сапог не выдали. Так стоит ли после этого ииициативничать и рисковать?" Впрочем, настоящий герой должен быть скромным. А стоящий перед ним сержант Жилин — безусловно скромен. И потупился, как будто в чем-то виноват. И, по-видимому, иначе быть не может: сержант, он и есть сержант. Получилось у него так — вот и выдвинули, и он это отлично понимает.
— Что ж это вы… в таких сапогах? — спросил старшин политрук сочувственно и слегка подозрительно, как и должен был спросить большой, умный начальник исправного, но несколько мужиковатого маленького подчиненного. — Не выдавали, что ли?
— Да… нет. Получилось так… нескладно, — просипел Жилин: горло у него перехватило, потому что он заметил, как ребята уставились на его сапоги.
— А вы докладывали? — И, уловив в собственном голосе чересчур уж строгие, несвойственные ему начальнические нотки, старший политрук поспешил исправиться:
— Впрочем, сапоги — это в наших скромных силах.
Он доверительно, словно извиняясь за промашку жилинских командиров, улыбнулся и обратился к старшине:
— Мы что-нибудь сумеем сделать, а, старшина?
— Та сообразим, — весело кивнул старшина. Он сразу, по бойцовскому оживлению, понял, что Костя пришел в дом отдыха в хороших сапогах и уже здесь провернул менку.
"Скорей всего на самогон", — подумал старшина, но не осудил Жилина, с передовой вырываются не часто.
Старший политрук оценил всеобщее оживление как свою маленькую победу и закруглился:
— Ну, я думаю, товарищи, об опыте и подвиге товарища Жилина он вам расскажет лучше, чем я. Вы комсомолец? — спросил он у Кости.
— Кандидат партии, — вздохнул Жилин.
— Тем более. Вот вам мое партийное задание — рассказать как следует о своих боевых делах. Все, товарищи! Я у вас и так задержался.
Старший политрук ушел, а ребята обступили Жилина.
Они смотрели на него по-разному. Одни с веселым, но нерешительным одобрением, другие почти с завистью.
— Махнул, значит? — недобро спросил Иван Рябов.
Вмешался Глазков. Торопясь, опасаясь, что его не дослушают, он выдвинулся вперед и, заслоняя Жилина, обратился к Рябову:
— Нет, Ванюха, нет. Ты сам видал, как он с одной сидел. И это ее сапоги. Вспомните, ребята, вместе ж были… Ее это сапоги. — И все смотрели на Костю, на сапоги, и Жилин начинал мысленно ругать Глазкова: на кой черт выскакивать с такой защитой: вон у ребят аж глазки загорелись. Но Глазков понял ребят и. захлебываясь, прижимая руку к сердцу, бросился на помощь:
— Нет, ребята, он же раньше всех вернулся… Не было ничего, это уж точно. Да я, слышь, Ваня, ты вспомни, как они сидели. Вспомни…
Видно, Рябов и те, кто был на танцах и следил за Костей, что-то вспомнили, потому что жесткое лицо Рябова смягчилось и он спросил:
— Землячка?
Костя промолчал, кровь опять прилила, и от выступившего пота лицо заблестело.
— Да что вы пристали к парию?! Пропил он те сапоги, что-ли? А хоть бы и пропил — однова живем! — решил круглолицый Горбенко. — Я б, что ли, так не сделал? Если бы подвернулось…
— Он не так сделал, — почему-то сурово ответил Глазков и поспешно отошел в сторону.
Его ясные, голубые глаза подернулись влагой.
— Ладно. Замнем для ясности, — решил за всех Рябов и обратился к отдыхающим; — Так как там, под Сталинградом, и какие наши задачи?
Все затаенно усмехнулись, н Костя понял, что смешным, если что случится, он может быть. Может. Мужики ради шутки свое возьмут, посмеются в усладу. И он сдавленно произнес:
— Дочку у нее убили… Здесь… Маленькую… И мужа тоже…
Он медленно повернулся, тряхнул поочередно ногами, отчего кирзачи вместе с портянками шмякнулись о беленую печь, и полез спать.
Глава четвертая
Отдыхающие проснулись от того, что в окнах дребезжали стекла, изба вздрагивала, а сквозь щели в потолке сочился мелкий пересохший сор-засыпка.
Где-то хрястко, со звоном лопались тяжелые снаряды. и промерзшие за ночь окна расцвечивались алыми и зелеными огнями, растекающимися на морозных разводах.
Случись такое на передовой, каждый понезаметней, стыдясь соседей, постарался бы подобраться поближе к блиндажу, под его накаты, а если б сидел уже в нем или в землянке — перебраться к стене. Но здесь, в тылу, на отдыхе, поступить так было почемуто невозможно, может быть, потому, что никто не представлял, где ж нужно прятаться от артиллерийского обстрела в обыкновенной, приспособленной для мирной жизни избе.
Костя, как и все, после каждого разрыва ощущал привычную, но от того не становившуюся приятней, стылую пустоту в груди и под вздохом, он, как все, лихорадочно думал, как и куда смотаться от обстрела, но вдруг вспомнил, что ему говорила Мария:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50