Испытав внезапную тревогу, я огляделся по сторонам. Взгляд не остановился ни на чем, что помогло бы мне определить свое местонахождение, и я быстро сел, пытаясь вспомнить, где расположен выключатель. Кажется, я его не видел раньше, но знал, что он должен быть около двери, так что, встав, неуверенно пошел в том направлении. Неловко шаря по стене, я действительно нащупал выключатель.
Вспыхнувший свет позволил мне перевести дух: я по-прежнему был в 1896 году. За вздохом облегчения последовала уверенная улыбка. Я находился в состоянии сна уже четыре раза и не потерял связи с эпохой; четыре раза - и просыпался без головной боли.
Родилась очередная тревожная мысль: «Я проспал, спектакль уже начался». Будучи не столь пугающей, как предыдущая, она все же привела меня в смятение, и я стал думать, как мне узнать время. «Позвонить портье!» И тут же с ухмылкой отбросил эту идею. Неужели я так и не свыкнусь с этой эпохой?
Я быстро открыл дверь и сразу заметил два лежащих на ковре небольших конверта - белый и бледно-желтый. Оба были весьма опрятными, а на желтом конверте я заметил бледно-зеленую восковую печать с изящным изображением розы. Вид ее настолько отвечал очарованию этой эпохи и так меня тронул, ибо я знал, что письмо от Элизы, что я застыл на месте, улыбаясь, как счастливый школьник.
Мне захотелось немедленно прочесть письмо, но сначала надо было узнать время. Выйдя в коридор, я посмотрел направо, потом налево. Не было видно ни души. Я запаниковал, думая, что все на спектакле, и торопливо пошел по коридору, а затем вышел на балкон.
Открытый дворик опять был похож на волшебную страну в разноцветных огнях. Поеживаясь от прохладного вечернего воздуха, забравшегося мне под рубашку, я стал вглядываться, пока не заметил идущего мужчину. Я позвал его сверху, и после повторного зова он остановился и с удивлением посмотрел наверх.
Должно быть, у меня был пугающий вид - без пиджака, с двумя зажатыми в руках конвертами, с торчащими в разные стороны после сна волосами. Мужчина никак не прокомментировал мой небрежный внешний вид, когда я спросил время, а вынул часы из жилетного кармана, открыл крышку и сообщил мне, что сейчас шесть часов тринадцать минут и двадцать две секунды. Весьма точный парень, однако.
Сердечно его поблагодарив, я вернулся в номер. Оставалось еще достаточно времени на то, чтобы умыться и поужинать. Закрыв дверь, я сел на кровать и распечатал сначала белый конверт, приберегая письмо Элизы на потом.
Внутри конверта находилась белая карточка размером примерно четыре на пять дюймов, на которой были напечатаны слова: «Администрация отеля "Дель Коронадо" надеется, что вы почтите своим присутствием (далее написано от руки) в пятницу, 20 ноября, в восемь тридцать». Внизу было приписано: «В Бальном зале - "Маленький священник". В главной роли мисс Элиза Маккенна». Я с благодарностью улыбнулся. Она позаботилась о приглашении.
Я торопливо распечатал другое письмо, стараясь не повредить печать, но у меня не получилось. Оно действительно было от нее. Признаюсь, я был поражен ее безупречным почерком. Где она научилась такой каллиграфии? Мои каракули способны лишь оскорбить ее зрение.
Притом написанные ею на бумаге слова оказались гораздо более живыми - и определенными, - чем в разговоре со мной. Неужели эта свобода высказываний объяснялась тем, что я не смущал ее своим присутствием? Вероятно, в 1896 году письма - единственное средство выражения эмоций для женщины.
«Ричард, пожалуйста, извини меня за такой конверт. (Я забыл упомянуть, что он был слегка помятым.) Он оказался у меня единственным. Можешь судить, насколько часто я пишу мужчинам.
Прости, если в этом письме выражение эмоций чересчур непосредственно. С момента нашей встречи на берегу я нахожусь в состоянии какого-то folie lucide - все чувства обострены, вижу все до странного ясно, каждый звук отчетлив и резок, каждая картина ярко запечатлевается в памяти. Короче говоря, с момента нашей встречи я сильнее чувствую окружающее.
Наверное, я была очень бледной, когда посмотрела на тебя, после того как мы впервые вместе вошли в гостиницу вчера вечером. Должно быть, так оно и было. Мне казалось, у меня в жилах нет крови. Я чувствовала себя слабой и почти не материальной - такой же, как сегодня днем в моем вагоне, - уверена, ты это заметил.
Признаюсь, что, несмотря на обостренное восприятие, вызванное твоим появлением в моей жизни, я поначалу считала тебя не более чем весьма удачливым и хитроумным охотником за состоянием - прости, что говорю это! Делаю это лишь потому, что хочу, чтобы ты все знал. Прости господи мою подозрительную натуру - но я подозревала даже Мэри (мою портниху, помнишь?) в том, что вы с ней сговорились, чтобы меня одурачить. Сто раз прошу за это прощения. Я бы могла этого и не говорить, но надо быть честной.
Пока мы были сегодня вместе, я чувствовала, что меня переполняет такое счастье, в котором мои эмоции едва не захлебнулись. Вот сейчас я сижу в своей комнате и пишу тебе, но это чувство до сих пор не покидает меня - хотя волны, слава Создателю, утихли, превратившись в неослабный движущийся поток. Хочу, чтобы ты знал, что, несмотря на мое неровное поведение на прогулке, я получила удовольствие. Нет, это слишком слабо сказано. Ты должен знать, что я была тронута. И так сильно, что расставание с тобой наполнило меня грустью, вставшей на пути моему потоку счастья. В каком же смущении я сегодня пребываю!
Я все время думаю о своих недостатках. От одной крайности, когда я выискивала (признаюсь, безуспешно) твои недостатки, перешла к другой - выискиванию лишь собственных. Для того чтобы заслужить твою преданность, я должна стать гораздо лучше, чем сейчас, - я осознаю это ясно.
Ричард, никогда раньше у меня не было романтических отношений. Я уже говорила тебе об этом и повторю в письме. У меня никогда никого не было, и я рада, так рада этому. Я никогда по-настоящему не верила - если не считать детских мечтаний, - что какой-либо мужчина заставит меня испытать такое. Что ж, дорогой мистер Колъер, я начинаю замечать ошибки, совершенные мной в жизни.
Женщины вроде меня, органически не способные за всю жизнь посвятить себя более чем одному мужчине, или самые счастливые из женщин, или самые несчастные. Я и то и другое одновременно. То, что ты меня любишь, и то, что во мне постоянно растет чувство к тебе, наделяет меня счастьем.
Мои смутные грезы заставляют страдать.
Даже в этот момент я чувствую загадочность нашей встречи; даже сейчас спрашиваю себя, откуда ты явился. Нет, обещаю не спрашивать об этом. Когда будешь готов, скажешь мне, - и, конечно, это значит меньше того, что ты сейчас здесь. Начиная с этого дня я стану искренне верить в чудеса.
С этого дня я чувствую, как находят выход мои эмоции. И все же до чего они противоречивы. В одно мгновение я жажду поведать миру буквально все о своих чувствах. В следующее мне хочется ревниво оберегать их и держать при себе. Надеюсь, я не свожу тебя с ума. Постараюсь быть последовательной и больше не метаться, подобно сбившейся с пути планете. Ибо, в конце концов, я нашла свое солнце.
Мне пора заканчивать, чтобы прийти в себя и успокоить эту лихорадку - завершить приготовления к спектаклю, потом попытаться немного отдохнуть. Я попросила, чтобы тебе доставили приглашение. Если не получишь его, спроси, пожалуйста, у портье. Я распорядилась поставить для тебя отдельное кресло в первом ряду - уверена, что это ошибка. Если я взгляну на тебя хоть раз, то, несомненно, забуду все слова роли.
Что ж, придется рискнуть. Хочу, чтобы ты был как можно ближе ко мне.
Этот ужасный человек вломился к нам как раз в пот момент, когда я собиралась произнести слова, которые, была уверена, не скажу за всю жизнь ни одному мужчине. Теперь я их напишу. Можешь всегда требовать от меня их соблюдения, ибо это всегда будет правдой.
Я люблю тебя.
Элиза».
А теперь представьте себе одурманенного любовью мужчину, который сидит на кровати, ни на что не обращая внимания, и перечитывает письмо вновь и вновь - пока у него на глазах не заблестят слезы, - настолько переполненный счастьем, что в голову ему приходит лишь одна фраза: «Господи, благодарю тебя за нее».
* * *
Было без пятнадцати семь, когда я вошел в холл, направляясь в Большой коронный зал. Наверху, на балконе второго этажа, струнный оркестр исполнял какой-то марш, и мне было так хорошо, что я едва не зашагал в его ритме. Я улыбнулся от удовольствия, увидев на той стороне холла неожиданную вещь: «Часовой улов» (так было написано на табличке) - рыбу, «пойманную на блесну в глубоком месте». По меньшей мере странно было видеть в холле великолепного отеля подвешенную таким образом громадную рыбину.
Усевшись за стол, я увидел, что никого из труппы за ужином нет. Без сомнения, все они были в своих номерах или в Бальном зале и готовились к спектаклю. Но я не страдал оттого, что был один. Я все больше чувствовал себя частью этого окружения. Совершенно другое ощущение по сравнению со вчерашним вечером.
Я заказал консоме, филе цыпленка, хлеб, сыр и вино и сидел в ожидании, с удовольствием оглядывая зал и бесстыдно подслушивая разговоры. Я едва не расхохотался, услышав, как мужчина за соседним столиком говорит своему приятелю: «Она выросла и все еще растет! Черт возьми, кто-то должен это остановить!» Судя по виду, они были коммивояжерами.
Давясь от сдерживаемого смеха, я повернулся, чтобы взглянуть на них, и увидел, что оба коренасты и приземисты. Мне так только кажется или действительно люди этой эпохи в среднем мельче нас? Похоже, так и есть. Я возвышаюсь над большинством встреченных мужчин.
Вот еще произнесенные этими мужчинами фразы - одни смешные, другие познавательные, третьи совершенно необъяснимые. Я записал то, что удалось вспомнить. «Этот мальчишка - прирожденный артист». (В смысле актер или притворщик?) «Кафры играют на понижение, но есть шанс сорвать небольшой куш». (Эта попадает в категорию необъяснимых.) «А ты знаешь, что на крышу этой гостиницы ушло два миллиона штук гонта?» (Познавательно.) «Это Мекка, говорю тебе, Мекка». (По поводу гостиницы.)
Один из мужчин сказал что-то о прогрессе цивилизации, находящейся сейчас в состоянии «абсолютного расцвета». Я задумался об этом и о том, с каким выражением это было сказано.
Создавалось впечатление, что в 1896 году все вещи воспринимались более серьезно. Политика и патриотизм. Домашний очаг и семья. Бизнес и работа. Все это не просто темы для обсуждения, а строгие убеждения, легко вызывающие в людях бурные эмоции.
До некоторой степени я это не одобряю. Будучи по натуре либералом и по убеждениям приверженцем семантики, я придерживаюсь мнения, что слова не вещественны. Тот факт, что слова могут вызвать ярость и Даже смерть и разрушение на низших уровнях сознания, внушает мне ужас.
В то же время есть нечто притягательное в искренне верящих во что-то человеческих существах. Я не собираюсь подробно обсуждать ту эпоху, которую покинул. Скажу только, что вспоминается безразличное отношение ко многим вещам, в том числе к самой жизни. Напротив, в то время как отношения людей 1896 года имеют тенденцию к напыщенности, а иногда и жестокости, они, по крайней мере, опираются на принципы. Существуют непреложные ценности. И забота о человеке - это не пустой звук.
Я хочу лишь сказать, что эта другая крайность подкрепляется за счет стремления к равновесию. Побуждения, способные спасти человеческую душу, находятся где-то между упрямой непреклонностью в поведении и полной апатией.
Я размышлял над этими вещами, когда глаза мои остановились на человеке, идущем через зал в мою сторону. Я почувствовал, как ноги у меня судорожно поджались под стулом. Это был Робинсон.
Я воззрился на него, не имея представления, как себя вести. Трудно было поверить, что он пришел в многолюдный обеденный зал, чтобы меня оскорбить. Но все-таки я не был совершенно в этом уверен и почувствовал, как у меня свело живот. В конце концов я отложил суповую ложку и стал с тревогой ждать, когда он обнаружит свои намерения.
Прежде всего, он не попросил разрешения присоединиться ко мне, а, отодвинув стул, уселся напротив с непроницаемым выражением на лице, ничего не говорившем о его намерениях.
- Слушаю вас, - сказал я, приготовившись к разговору или к тому, чтобы плеснуть ему в лицо суп, если он вдруг вытащит из кармана револьвер.
Таковы были мои, вероятно, ограниченные представления о социальной агрессии в духе 1896 года.
- Я пришел, чтобы поговорить с вами, - сказал он. - Как мужчина с мужчиной.
Надеюсь, у меня на лице не слишком явно отразилось облегчение, которое я испытал, узнав, что мне не угрожает немедленная опасность быть застреленным.
- Хорошо, - сказал я тихо и спокойно, как и хотел.
Оказалось, слишком тихо.
- Что? - переспросил он.
- Хорошо, - повторил я.
Попытка говорить спокойно не удалась с самого начала.
Он пристально смотрел на меня, но не так, как смотрела Элиза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Вспыхнувший свет позволил мне перевести дух: я по-прежнему был в 1896 году. За вздохом облегчения последовала уверенная улыбка. Я находился в состоянии сна уже четыре раза и не потерял связи с эпохой; четыре раза - и просыпался без головной боли.
Родилась очередная тревожная мысль: «Я проспал, спектакль уже начался». Будучи не столь пугающей, как предыдущая, она все же привела меня в смятение, и я стал думать, как мне узнать время. «Позвонить портье!» И тут же с ухмылкой отбросил эту идею. Неужели я так и не свыкнусь с этой эпохой?
Я быстро открыл дверь и сразу заметил два лежащих на ковре небольших конверта - белый и бледно-желтый. Оба были весьма опрятными, а на желтом конверте я заметил бледно-зеленую восковую печать с изящным изображением розы. Вид ее настолько отвечал очарованию этой эпохи и так меня тронул, ибо я знал, что письмо от Элизы, что я застыл на месте, улыбаясь, как счастливый школьник.
Мне захотелось немедленно прочесть письмо, но сначала надо было узнать время. Выйдя в коридор, я посмотрел направо, потом налево. Не было видно ни души. Я запаниковал, думая, что все на спектакле, и торопливо пошел по коридору, а затем вышел на балкон.
Открытый дворик опять был похож на волшебную страну в разноцветных огнях. Поеживаясь от прохладного вечернего воздуха, забравшегося мне под рубашку, я стал вглядываться, пока не заметил идущего мужчину. Я позвал его сверху, и после повторного зова он остановился и с удивлением посмотрел наверх.
Должно быть, у меня был пугающий вид - без пиджака, с двумя зажатыми в руках конвертами, с торчащими в разные стороны после сна волосами. Мужчина никак не прокомментировал мой небрежный внешний вид, когда я спросил время, а вынул часы из жилетного кармана, открыл крышку и сообщил мне, что сейчас шесть часов тринадцать минут и двадцать две секунды. Весьма точный парень, однако.
Сердечно его поблагодарив, я вернулся в номер. Оставалось еще достаточно времени на то, чтобы умыться и поужинать. Закрыв дверь, я сел на кровать и распечатал сначала белый конверт, приберегая письмо Элизы на потом.
Внутри конверта находилась белая карточка размером примерно четыре на пять дюймов, на которой были напечатаны слова: «Администрация отеля "Дель Коронадо" надеется, что вы почтите своим присутствием (далее написано от руки) в пятницу, 20 ноября, в восемь тридцать». Внизу было приписано: «В Бальном зале - "Маленький священник". В главной роли мисс Элиза Маккенна». Я с благодарностью улыбнулся. Она позаботилась о приглашении.
Я торопливо распечатал другое письмо, стараясь не повредить печать, но у меня не получилось. Оно действительно было от нее. Признаюсь, я был поражен ее безупречным почерком. Где она научилась такой каллиграфии? Мои каракули способны лишь оскорбить ее зрение.
Притом написанные ею на бумаге слова оказались гораздо более живыми - и определенными, - чем в разговоре со мной. Неужели эта свобода высказываний объяснялась тем, что я не смущал ее своим присутствием? Вероятно, в 1896 году письма - единственное средство выражения эмоций для женщины.
«Ричард, пожалуйста, извини меня за такой конверт. (Я забыл упомянуть, что он был слегка помятым.) Он оказался у меня единственным. Можешь судить, насколько часто я пишу мужчинам.
Прости, если в этом письме выражение эмоций чересчур непосредственно. С момента нашей встречи на берегу я нахожусь в состоянии какого-то folie lucide - все чувства обострены, вижу все до странного ясно, каждый звук отчетлив и резок, каждая картина ярко запечатлевается в памяти. Короче говоря, с момента нашей встречи я сильнее чувствую окружающее.
Наверное, я была очень бледной, когда посмотрела на тебя, после того как мы впервые вместе вошли в гостиницу вчера вечером. Должно быть, так оно и было. Мне казалось, у меня в жилах нет крови. Я чувствовала себя слабой и почти не материальной - такой же, как сегодня днем в моем вагоне, - уверена, ты это заметил.
Признаюсь, что, несмотря на обостренное восприятие, вызванное твоим появлением в моей жизни, я поначалу считала тебя не более чем весьма удачливым и хитроумным охотником за состоянием - прости, что говорю это! Делаю это лишь потому, что хочу, чтобы ты все знал. Прости господи мою подозрительную натуру - но я подозревала даже Мэри (мою портниху, помнишь?) в том, что вы с ней сговорились, чтобы меня одурачить. Сто раз прошу за это прощения. Я бы могла этого и не говорить, но надо быть честной.
Пока мы были сегодня вместе, я чувствовала, что меня переполняет такое счастье, в котором мои эмоции едва не захлебнулись. Вот сейчас я сижу в своей комнате и пишу тебе, но это чувство до сих пор не покидает меня - хотя волны, слава Создателю, утихли, превратившись в неослабный движущийся поток. Хочу, чтобы ты знал, что, несмотря на мое неровное поведение на прогулке, я получила удовольствие. Нет, это слишком слабо сказано. Ты должен знать, что я была тронута. И так сильно, что расставание с тобой наполнило меня грустью, вставшей на пути моему потоку счастья. В каком же смущении я сегодня пребываю!
Я все время думаю о своих недостатках. От одной крайности, когда я выискивала (признаюсь, безуспешно) твои недостатки, перешла к другой - выискиванию лишь собственных. Для того чтобы заслужить твою преданность, я должна стать гораздо лучше, чем сейчас, - я осознаю это ясно.
Ричард, никогда раньше у меня не было романтических отношений. Я уже говорила тебе об этом и повторю в письме. У меня никогда никого не было, и я рада, так рада этому. Я никогда по-настоящему не верила - если не считать детских мечтаний, - что какой-либо мужчина заставит меня испытать такое. Что ж, дорогой мистер Колъер, я начинаю замечать ошибки, совершенные мной в жизни.
Женщины вроде меня, органически не способные за всю жизнь посвятить себя более чем одному мужчине, или самые счастливые из женщин, или самые несчастные. Я и то и другое одновременно. То, что ты меня любишь, и то, что во мне постоянно растет чувство к тебе, наделяет меня счастьем.
Мои смутные грезы заставляют страдать.
Даже в этот момент я чувствую загадочность нашей встречи; даже сейчас спрашиваю себя, откуда ты явился. Нет, обещаю не спрашивать об этом. Когда будешь готов, скажешь мне, - и, конечно, это значит меньше того, что ты сейчас здесь. Начиная с этого дня я стану искренне верить в чудеса.
С этого дня я чувствую, как находят выход мои эмоции. И все же до чего они противоречивы. В одно мгновение я жажду поведать миру буквально все о своих чувствах. В следующее мне хочется ревниво оберегать их и держать при себе. Надеюсь, я не свожу тебя с ума. Постараюсь быть последовательной и больше не метаться, подобно сбившейся с пути планете. Ибо, в конце концов, я нашла свое солнце.
Мне пора заканчивать, чтобы прийти в себя и успокоить эту лихорадку - завершить приготовления к спектаклю, потом попытаться немного отдохнуть. Я попросила, чтобы тебе доставили приглашение. Если не получишь его, спроси, пожалуйста, у портье. Я распорядилась поставить для тебя отдельное кресло в первом ряду - уверена, что это ошибка. Если я взгляну на тебя хоть раз, то, несомненно, забуду все слова роли.
Что ж, придется рискнуть. Хочу, чтобы ты был как можно ближе ко мне.
Этот ужасный человек вломился к нам как раз в пот момент, когда я собиралась произнести слова, которые, была уверена, не скажу за всю жизнь ни одному мужчине. Теперь я их напишу. Можешь всегда требовать от меня их соблюдения, ибо это всегда будет правдой.
Я люблю тебя.
Элиза».
А теперь представьте себе одурманенного любовью мужчину, который сидит на кровати, ни на что не обращая внимания, и перечитывает письмо вновь и вновь - пока у него на глазах не заблестят слезы, - настолько переполненный счастьем, что в голову ему приходит лишь одна фраза: «Господи, благодарю тебя за нее».
* * *
Было без пятнадцати семь, когда я вошел в холл, направляясь в Большой коронный зал. Наверху, на балконе второго этажа, струнный оркестр исполнял какой-то марш, и мне было так хорошо, что я едва не зашагал в его ритме. Я улыбнулся от удовольствия, увидев на той стороне холла неожиданную вещь: «Часовой улов» (так было написано на табличке) - рыбу, «пойманную на блесну в глубоком месте». По меньшей мере странно было видеть в холле великолепного отеля подвешенную таким образом громадную рыбину.
Усевшись за стол, я увидел, что никого из труппы за ужином нет. Без сомнения, все они были в своих номерах или в Бальном зале и готовились к спектаклю. Но я не страдал оттого, что был один. Я все больше чувствовал себя частью этого окружения. Совершенно другое ощущение по сравнению со вчерашним вечером.
Я заказал консоме, филе цыпленка, хлеб, сыр и вино и сидел в ожидании, с удовольствием оглядывая зал и бесстыдно подслушивая разговоры. Я едва не расхохотался, услышав, как мужчина за соседним столиком говорит своему приятелю: «Она выросла и все еще растет! Черт возьми, кто-то должен это остановить!» Судя по виду, они были коммивояжерами.
Давясь от сдерживаемого смеха, я повернулся, чтобы взглянуть на них, и увидел, что оба коренасты и приземисты. Мне так только кажется или действительно люди этой эпохи в среднем мельче нас? Похоже, так и есть. Я возвышаюсь над большинством встреченных мужчин.
Вот еще произнесенные этими мужчинами фразы - одни смешные, другие познавательные, третьи совершенно необъяснимые. Я записал то, что удалось вспомнить. «Этот мальчишка - прирожденный артист». (В смысле актер или притворщик?) «Кафры играют на понижение, но есть шанс сорвать небольшой куш». (Эта попадает в категорию необъяснимых.) «А ты знаешь, что на крышу этой гостиницы ушло два миллиона штук гонта?» (Познавательно.) «Это Мекка, говорю тебе, Мекка». (По поводу гостиницы.)
Один из мужчин сказал что-то о прогрессе цивилизации, находящейся сейчас в состоянии «абсолютного расцвета». Я задумался об этом и о том, с каким выражением это было сказано.
Создавалось впечатление, что в 1896 году все вещи воспринимались более серьезно. Политика и патриотизм. Домашний очаг и семья. Бизнес и работа. Все это не просто темы для обсуждения, а строгие убеждения, легко вызывающие в людях бурные эмоции.
До некоторой степени я это не одобряю. Будучи по натуре либералом и по убеждениям приверженцем семантики, я придерживаюсь мнения, что слова не вещественны. Тот факт, что слова могут вызвать ярость и Даже смерть и разрушение на низших уровнях сознания, внушает мне ужас.
В то же время есть нечто притягательное в искренне верящих во что-то человеческих существах. Я не собираюсь подробно обсуждать ту эпоху, которую покинул. Скажу только, что вспоминается безразличное отношение ко многим вещам, в том числе к самой жизни. Напротив, в то время как отношения людей 1896 года имеют тенденцию к напыщенности, а иногда и жестокости, они, по крайней мере, опираются на принципы. Существуют непреложные ценности. И забота о человеке - это не пустой звук.
Я хочу лишь сказать, что эта другая крайность подкрепляется за счет стремления к равновесию. Побуждения, способные спасти человеческую душу, находятся где-то между упрямой непреклонностью в поведении и полной апатией.
Я размышлял над этими вещами, когда глаза мои остановились на человеке, идущем через зал в мою сторону. Я почувствовал, как ноги у меня судорожно поджались под стулом. Это был Робинсон.
Я воззрился на него, не имея представления, как себя вести. Трудно было поверить, что он пришел в многолюдный обеденный зал, чтобы меня оскорбить. Но все-таки я не был совершенно в этом уверен и почувствовал, как у меня свело живот. В конце концов я отложил суповую ложку и стал с тревогой ждать, когда он обнаружит свои намерения.
Прежде всего, он не попросил разрешения присоединиться ко мне, а, отодвинув стул, уселся напротив с непроницаемым выражением на лице, ничего не говорившем о его намерениях.
- Слушаю вас, - сказал я, приготовившись к разговору или к тому, чтобы плеснуть ему в лицо суп, если он вдруг вытащит из кармана револьвер.
Таковы были мои, вероятно, ограниченные представления о социальной агрессии в духе 1896 года.
- Я пришел, чтобы поговорить с вами, - сказал он. - Как мужчина с мужчиной.
Надеюсь, у меня на лице не слишком явно отразилось облегчение, которое я испытал, узнав, что мне не угрожает немедленная опасность быть застреленным.
- Хорошо, - сказал я тихо и спокойно, как и хотел.
Оказалось, слишком тихо.
- Что? - переспросил он.
- Хорошо, - повторил я.
Попытка говорить спокойно не удалась с самого начала.
Он пристально смотрел на меня, но не так, как смотрела Элиза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40