На мясную — 200 граммов на месяц.
Молодые мужчины исчезли с улиц совершенно. Впрочем, и девушек мобилизовали — расчищать последствия налетов, помогать эвакуированным, поддерживать порядок. С фронта потоком шли похоронки, после каждого налета из-под развалин выносили трупы. А очень часто и налетов не нужно было. Истощенные люди, без отдыха и без лекарств, умирали от легкого гриппа, от обострения печеночной колики, от малейшего перенапряжения, даже просто от испуга. Выпрыгнула кошка, громко закричали… разрыв сердца. Скончался аптекарь на углу Фридрихштрассе — не было сердечных средств, а без лекарств его сердце не смогло дальше работать.
А часто и неизвестно было — от чего умер человек? Задремал в трамвае старичок, стали его будить — а он уже холодный. Утром нашли труп молодой женщины. Вроде ночью был налет, но на трупе — никаких следов осколков. Шел человек по улице, упал — и нету человека. В сторону всех городских кладбищ тек постоянный ручеек движения. Активнее, чем к ресторанам. Даже убежденным нацистам особенно горько было от этих бессмысленных жертв; бессмысленных уже потому, что выиграть войну было совершенно невозможно.
Но и проигранная война продолжала собирать свой урожай. Рев самолетов раздавался аккуратно, в совершенно одно и то же время, по два и по три раза в сутки. Друзья не убегали в бомбоубежище. Они предпочитали умирать на поверхности земли, в привычной для них обстановке. И вместе. Едва начинался налет, как они оказывались рядом. Больше всего времени они проводили в библиотеке, и когда начинался налет, редко один из них не оказывался именно там. Тогда другой тоже поднимался из сада по скрипучим, рассохшимся ступеням… или выходил из кухни и появлялся в библиотеке. Даже во время ночного налета они как были, в ночных рубашках и колпаках, переходили из спальни в библиотеку, садились рядом и раскуривали трубки.
Они инстинктивно садились рядом, чтобы в случае чего их накрыло одной бомбой и для обоих все бы кончилось сразу. Так же инстинктивно они собирались именно в библиотеке — ведь сесть рядом и умереть вместе можно было и в кухне, и не выходя из спальни. Библиотека была прибежищем их мира. Местом, где продолжалось все, исчезнувшее в остальных местах. В библиотеке было все свое, родное, пришедшее из другого времени. Письменные столы с бронзой и хрусталем. Картины — лужок с коровами, с альпийскими цепями на горизонте. Вид старинного готического города. Фотографии — хозяин дома выступает на антропологическом конгрессе 1920 года. Хозяин с давно покойной женой, они позируют фотографу. Старший сын — стоит на крыльце дома. Младший сын — смеется в аппарат на фоне кустов сада.
Поселив у себя старого друга, хозяин дома счел нужным повесить и его фотографию. Это была странная форма вежливости, до которой сам гость у себя дома, скорее всего, не додумался бы. Хотя, если бы Германия погибла, Эрих приехал бы к нему, и было бы очевидно, что приехал уже совсем, приехал умирать… Тогда… кто его знает? Тогда бы понадобились совсем особые формы вежливости…
Картины и фотографии были важнее столов. Картины и фотографии показывали мир, каким он когда-то был и каким ему, по мнению стариков, следовало оставаться. А столы уже не были нужны. Старики еще могли писать, они могли еще много чего сделать… Но зачем? То, что могли бы написать старики, в Третьем рейхе никто не стал бы печатать. А будут ли печатать такие вещи после войны — старики тоже не были уверены. Поэтому старики не писали, а говорили. И главной частью меблировки становились не столы, а венские кресла-качалки.
И, конечно же, шкафы с мудрыми книгами, которые хозяин дома собирал всю свою долгую жизнь. Среди книг были такие, которые заложили основу современной цивилизации. Например, Фрезера и Леви-Брюля. Были и такие, которые прочитали от силы сто человек. Некоторые из них написал хозяин дома, старый антрополог Эрих фон Берлихинген.
Старики вставали рано, как привыкли за всю жизнь. Один из них всю жизнь преподавал, другой организовывал производство, договаривался с дельцами, бегал, ездил, собирал других. Старики привыкли быть активными. Они пили морковный чай, съедали микроскопические кусочки хлеба, просвечивающие сквозь маргарин. Каждый второй день один из них варил суп, который ели днем и вечером.
Но главное начиналось для них, когда они садились в кресла, вели неторопливые беседы, некоторые из которых могли бы сделать имя в научном мире. Сидеть в библиотеке, жить вместе, думать об окружающем — это и было для них вести настоящую жизнь. Основой жизни для них была семья, многолетняя дружба, квалификация, интеллект. Старики не умели обходиться без того, что и должно происходить в настоящей жизни без споров, книги, обсуждения серьезных проблем. Старики умели, оценив талант и ум авторов книг, добавить свое к прочитанному. Умели столкнуть мнения, оставшись лучшими друзьями. Вот это для них была жизнь! Настоящая жизнь, к которой их обоих готовили.
Вокруг домика шла совсем другая жизнь… какая-то ненастоящая… призрачная, совершенно фантастическая жизнь. Жизнь, в которой семья, дружба, коллегиальные отношения не значили совершенно ничего. Жизнь, в которой было важнее быть арийцем, нежели профессором университета. В которой иметь дополнительные карточки на мясо или знакомого гауляйтера было важнее, чем написать книгу.
Вместо реального, положительного, полного смысла мира университетов, лекций, книг, конференций и докладов там начинался ненастоящий, совершенно причудливый мир гауляйтеров, налетов, пайков, вермахта, беженцев, рыцарских крестов и прочего сюрреализма.
В мире Эриха фон Берлихингена взрослые сыновья тоже могли быть не дома. Он сам три года изучал языки арауканов в Чили и так сроднился с ними, что даже дома, к ужасу фрау фон Берлихинген, пытался есть червей и пауков. Но и экспедиции остались в нормальном человеческом мире, то есть в мире, который оставался теперь только внутри его дома. В удивительном теперешнем мире сыновья хозяина были не дома потому, что их призвали в вермахт, — с оружием в руках защищать то, что и они, и их отец считали совершеннейшим безумием.
Во внешний мир приходилось выходить, чтобы получить карточки, отоварить их; чтобы пойти на черный рынок, продать что-нибудь из бронзы или из одежды и принести домой еды. Чтобы достать дров и керосину.
Приходилось выходить и для того, чтобы слушать слухи. Слухи были единственным источником хоть какой-то информации. В «Фелкишер беобахтер» сообщались вещи настолько фантастические, что читать ее просто не имело ни малейшего смысла.
— В точности как «Правду», — мрачно шутил Игнатий Николаевич.
Слухи все-таки позволяли ориентироваться — как движутся союзники, куда дошли, не попадут ли старики под Советы (чего панически боялись оба) и где лучше отоваривать карточки на мясо — рыбными хвостами или мясными обрезями.
Везде были очереди, абсолютно все приходилось «выбивать» и «доставать» — даже то, на что люди имели совершеннейшее и всеми признаваемое право. Старики охотно вообще не выходили бы из дома, а им приходилось много времени проводить на улицах, в лавках, на площадях, на черном рынке и в других неприятных местах.
Друзья давно понимали, что не останутся в живых. Что было и не удивительно, потому что такие, как они, не были нужны никому — ни коричневым, ни красным, ни тем, кто спасал мир от красных и коричневых. Коричневые еще могли использовать двух мудрых стариков как «великих арийских ученых» или объявляя их ум и талант «проявлением нордического духа». Но в целом на стариков коричневым было плевать. И не только потому, что при слове «культура» коричневые хватались за пистолет, — сейчас у них, у захвативших Германию национал-социалистов, были проблемы посерьезнее… Вот если бы старики могли хотя бы немножко стрелять в орды большевиков… хотя бы чуть-чуть минировать мосты… или хотя бы совсем слегка подбивать «летающие крепости» англо-американских империалистов… И уж, конечно, как бы коричневые ни распинались про дух и про почву «истинно арийских философов», они, конечно же, прекрасно чувствовали в стариках целые океаны глубоко неарийского и ненордического духа.
А для красных, при всем отсутствии у них нордического духа, старики были безнадежно, неискоренимо буржуазны. Старики были хорошо воспитаны, умны, получили прекрасное образование и органически не переваривали никакого люмпен-пролетариата. Старики не могли быть своими ни для боевиков Эрнста Тельмана, ни для пламенных интернационалистов Ленина и Троцкого, ни для функционеров дядюшки Джо.
Спасителей же Европы не волновал ни нордический, ни пролетарский дух. Такими мелочами они вообще не интересовались. Главные спасители Европы интересовались больше тем, кто именно сможет захапать собственность фирмы Круппа или Симменса. Ведь эти страшные люди грабили европейские страны, использовали труд рабов и совершали множество других, столь же чудовищных вещей. Согласно законам божеским и человеческим, их собственность необходимо было передать тем, кто не запятнал себя столь чудовищными злодеяниями.
Можно, конечно, напомнить, что где-то на Востоке лежала такая страна, Индия, обчищенная до последней пайсы как раз спасителями человечества… Индия, в которой каждый год из всех 200 лет колониализма умирало от голода больше миллиона человек.
И вроде была у британской короны какая-то история с индусскими ткачами… В 1801 году продукция британских фабрик не смогла конкурировать с тканями индусских ткачей. И тогда гуманные британцы, из человеколюбия пришедшие помочь индусам строить современное общество, в одночасье собрали 20 тысяч индусских ткачей и отрезали им пальцы на обеих руках.
Была еще и история с кхондами… С диким племенем, которое по своей природной тупости и органическому свинству не хотело приобщаться к цивилизации и которое пришлось приобщить к ней посредством сожжения полей, огня горной артиллерии… вполне в духе операций по очищению Полесья от партизан.
Таких операций в истории и Британской, и Французской империй вообще было немало, и после них, вообще-то, не очень легко становиться в позу чьих-то защитников и провозвестников прогресса. Так же, как трудно надевать белые одежды правозащитников после выдачи Гитлеру венгерских евреев, Сталину — русской эмиграции…
Нет, и спасителей Европы нимало не волновали ни старики, ни все, что они могли бы сказать.
Было очевидно, что спасители Европы сначала разбомбят, а потом проутюжат техникой все, что только возможно, и что, конечно же, война не минет этот кирпичный домик в Пиннеберге.
Да и с чего бы это выпала судьба сохраниться именно Пиннебергу? Ничем он не был лучше всех городов и деревень, сметенных с лица земли авиацией и артиллерией, движением танковых колонн.
У стариков осталось только прошлое. Прошлое было понятным. В нем все было таким, каким и должно быть в нормальном человеческом мире и при нормальных человеческих отношениях. Прошлое было понятно, объяснимо; оно не могло изменяться и не таило враждебных или попросту опасных перемен. Десятки лет вели они нормальный образ жизни, в окружении нормальных людей, с которыми поддерживали нормальные отношения.
И делали приятное для них дело, полезное и осмысленное. Умение делать полезное для других людей дело давало им статус, деньги, уважение окружающих, и это было объяснимо и понятно. «Война — великолепное приключение, — скривившись от напряжения, читал Эрих фон Берлихинген в книжке, по которой пытались учить его сыновей в трудовом лагере, — разрушение и зрелище разрушения доставляет истинное наслаждение…». Старик жевал губами, прикидывал, как бы спустить штаны писавшему эту гадость, вооружившись пучком крапивы…
В прошлом старики были людьми, с которыми считались окружающие. И по понятным, постижимым для них причинам. Не потому, что в прошлом один из них был «арийцем», а другой «пролетарием», а потом у них все это отняли…
В мире, рухнувшем под залпы Первой мировой войны, не имели никакого значения ни «пролетарии», ни «арийцы». Этих глупостей еще не придумали, и важно было как раз то, что один из них был профессором университета, а другой — богатым предпринимателем.
Мир не дал им ничего взамен ценностей этого погибшего мира, и старики хранили верность прошлому.
Старики часами вели разговоры о культуре, истории, о картинах, книгах и приключениях духа. О людях, с которыми они были знакомы, о делах давно минувших дней. В величественной панораме жизни 1880 — 1900-х годов старики искали спасения от творящегося ужаса.
Конечно же, они много раз говорили об удивительной загадке, о кольце Соломона, и о человеке, который, вполне возможно, унес эту загадку то ли в могилу, то ли в прошлое…
Потому что до 1934 года в городе Ганновере жил такой человек — Ульрих Вассерман. В России, откуда он бежал уже пожилым, был он торговцем скотом, и многие коллеги ценили его как непревзойденного знатока и эксперта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
Молодые мужчины исчезли с улиц совершенно. Впрочем, и девушек мобилизовали — расчищать последствия налетов, помогать эвакуированным, поддерживать порядок. С фронта потоком шли похоронки, после каждого налета из-под развалин выносили трупы. А очень часто и налетов не нужно было. Истощенные люди, без отдыха и без лекарств, умирали от легкого гриппа, от обострения печеночной колики, от малейшего перенапряжения, даже просто от испуга. Выпрыгнула кошка, громко закричали… разрыв сердца. Скончался аптекарь на углу Фридрихштрассе — не было сердечных средств, а без лекарств его сердце не смогло дальше работать.
А часто и неизвестно было — от чего умер человек? Задремал в трамвае старичок, стали его будить — а он уже холодный. Утром нашли труп молодой женщины. Вроде ночью был налет, но на трупе — никаких следов осколков. Шел человек по улице, упал — и нету человека. В сторону всех городских кладбищ тек постоянный ручеек движения. Активнее, чем к ресторанам. Даже убежденным нацистам особенно горько было от этих бессмысленных жертв; бессмысленных уже потому, что выиграть войну было совершенно невозможно.
Но и проигранная война продолжала собирать свой урожай. Рев самолетов раздавался аккуратно, в совершенно одно и то же время, по два и по три раза в сутки. Друзья не убегали в бомбоубежище. Они предпочитали умирать на поверхности земли, в привычной для них обстановке. И вместе. Едва начинался налет, как они оказывались рядом. Больше всего времени они проводили в библиотеке, и когда начинался налет, редко один из них не оказывался именно там. Тогда другой тоже поднимался из сада по скрипучим, рассохшимся ступеням… или выходил из кухни и появлялся в библиотеке. Даже во время ночного налета они как были, в ночных рубашках и колпаках, переходили из спальни в библиотеку, садились рядом и раскуривали трубки.
Они инстинктивно садились рядом, чтобы в случае чего их накрыло одной бомбой и для обоих все бы кончилось сразу. Так же инстинктивно они собирались именно в библиотеке — ведь сесть рядом и умереть вместе можно было и в кухне, и не выходя из спальни. Библиотека была прибежищем их мира. Местом, где продолжалось все, исчезнувшее в остальных местах. В библиотеке было все свое, родное, пришедшее из другого времени. Письменные столы с бронзой и хрусталем. Картины — лужок с коровами, с альпийскими цепями на горизонте. Вид старинного готического города. Фотографии — хозяин дома выступает на антропологическом конгрессе 1920 года. Хозяин с давно покойной женой, они позируют фотографу. Старший сын — стоит на крыльце дома. Младший сын — смеется в аппарат на фоне кустов сада.
Поселив у себя старого друга, хозяин дома счел нужным повесить и его фотографию. Это была странная форма вежливости, до которой сам гость у себя дома, скорее всего, не додумался бы. Хотя, если бы Германия погибла, Эрих приехал бы к нему, и было бы очевидно, что приехал уже совсем, приехал умирать… Тогда… кто его знает? Тогда бы понадобились совсем особые формы вежливости…
Картины и фотографии были важнее столов. Картины и фотографии показывали мир, каким он когда-то был и каким ему, по мнению стариков, следовало оставаться. А столы уже не были нужны. Старики еще могли писать, они могли еще много чего сделать… Но зачем? То, что могли бы написать старики, в Третьем рейхе никто не стал бы печатать. А будут ли печатать такие вещи после войны — старики тоже не были уверены. Поэтому старики не писали, а говорили. И главной частью меблировки становились не столы, а венские кресла-качалки.
И, конечно же, шкафы с мудрыми книгами, которые хозяин дома собирал всю свою долгую жизнь. Среди книг были такие, которые заложили основу современной цивилизации. Например, Фрезера и Леви-Брюля. Были и такие, которые прочитали от силы сто человек. Некоторые из них написал хозяин дома, старый антрополог Эрих фон Берлихинген.
Старики вставали рано, как привыкли за всю жизнь. Один из них всю жизнь преподавал, другой организовывал производство, договаривался с дельцами, бегал, ездил, собирал других. Старики привыкли быть активными. Они пили морковный чай, съедали микроскопические кусочки хлеба, просвечивающие сквозь маргарин. Каждый второй день один из них варил суп, который ели днем и вечером.
Но главное начиналось для них, когда они садились в кресла, вели неторопливые беседы, некоторые из которых могли бы сделать имя в научном мире. Сидеть в библиотеке, жить вместе, думать об окружающем — это и было для них вести настоящую жизнь. Основой жизни для них была семья, многолетняя дружба, квалификация, интеллект. Старики не умели обходиться без того, что и должно происходить в настоящей жизни без споров, книги, обсуждения серьезных проблем. Старики умели, оценив талант и ум авторов книг, добавить свое к прочитанному. Умели столкнуть мнения, оставшись лучшими друзьями. Вот это для них была жизнь! Настоящая жизнь, к которой их обоих готовили.
Вокруг домика шла совсем другая жизнь… какая-то ненастоящая… призрачная, совершенно фантастическая жизнь. Жизнь, в которой семья, дружба, коллегиальные отношения не значили совершенно ничего. Жизнь, в которой было важнее быть арийцем, нежели профессором университета. В которой иметь дополнительные карточки на мясо или знакомого гауляйтера было важнее, чем написать книгу.
Вместо реального, положительного, полного смысла мира университетов, лекций, книг, конференций и докладов там начинался ненастоящий, совершенно причудливый мир гауляйтеров, налетов, пайков, вермахта, беженцев, рыцарских крестов и прочего сюрреализма.
В мире Эриха фон Берлихингена взрослые сыновья тоже могли быть не дома. Он сам три года изучал языки арауканов в Чили и так сроднился с ними, что даже дома, к ужасу фрау фон Берлихинген, пытался есть червей и пауков. Но и экспедиции остались в нормальном человеческом мире, то есть в мире, который оставался теперь только внутри его дома. В удивительном теперешнем мире сыновья хозяина были не дома потому, что их призвали в вермахт, — с оружием в руках защищать то, что и они, и их отец считали совершеннейшим безумием.
Во внешний мир приходилось выходить, чтобы получить карточки, отоварить их; чтобы пойти на черный рынок, продать что-нибудь из бронзы или из одежды и принести домой еды. Чтобы достать дров и керосину.
Приходилось выходить и для того, чтобы слушать слухи. Слухи были единственным источником хоть какой-то информации. В «Фелкишер беобахтер» сообщались вещи настолько фантастические, что читать ее просто не имело ни малейшего смысла.
— В точности как «Правду», — мрачно шутил Игнатий Николаевич.
Слухи все-таки позволяли ориентироваться — как движутся союзники, куда дошли, не попадут ли старики под Советы (чего панически боялись оба) и где лучше отоваривать карточки на мясо — рыбными хвостами или мясными обрезями.
Везде были очереди, абсолютно все приходилось «выбивать» и «доставать» — даже то, на что люди имели совершеннейшее и всеми признаваемое право. Старики охотно вообще не выходили бы из дома, а им приходилось много времени проводить на улицах, в лавках, на площадях, на черном рынке и в других неприятных местах.
Друзья давно понимали, что не останутся в живых. Что было и не удивительно, потому что такие, как они, не были нужны никому — ни коричневым, ни красным, ни тем, кто спасал мир от красных и коричневых. Коричневые еще могли использовать двух мудрых стариков как «великих арийских ученых» или объявляя их ум и талант «проявлением нордического духа». Но в целом на стариков коричневым было плевать. И не только потому, что при слове «культура» коричневые хватались за пистолет, — сейчас у них, у захвативших Германию национал-социалистов, были проблемы посерьезнее… Вот если бы старики могли хотя бы немножко стрелять в орды большевиков… хотя бы чуть-чуть минировать мосты… или хотя бы совсем слегка подбивать «летающие крепости» англо-американских империалистов… И уж, конечно, как бы коричневые ни распинались про дух и про почву «истинно арийских философов», они, конечно же, прекрасно чувствовали в стариках целые океаны глубоко неарийского и ненордического духа.
А для красных, при всем отсутствии у них нордического духа, старики были безнадежно, неискоренимо буржуазны. Старики были хорошо воспитаны, умны, получили прекрасное образование и органически не переваривали никакого люмпен-пролетариата. Старики не могли быть своими ни для боевиков Эрнста Тельмана, ни для пламенных интернационалистов Ленина и Троцкого, ни для функционеров дядюшки Джо.
Спасителей же Европы не волновал ни нордический, ни пролетарский дух. Такими мелочами они вообще не интересовались. Главные спасители Европы интересовались больше тем, кто именно сможет захапать собственность фирмы Круппа или Симменса. Ведь эти страшные люди грабили европейские страны, использовали труд рабов и совершали множество других, столь же чудовищных вещей. Согласно законам божеским и человеческим, их собственность необходимо было передать тем, кто не запятнал себя столь чудовищными злодеяниями.
Можно, конечно, напомнить, что где-то на Востоке лежала такая страна, Индия, обчищенная до последней пайсы как раз спасителями человечества… Индия, в которой каждый год из всех 200 лет колониализма умирало от голода больше миллиона человек.
И вроде была у британской короны какая-то история с индусскими ткачами… В 1801 году продукция британских фабрик не смогла конкурировать с тканями индусских ткачей. И тогда гуманные британцы, из человеколюбия пришедшие помочь индусам строить современное общество, в одночасье собрали 20 тысяч индусских ткачей и отрезали им пальцы на обеих руках.
Была еще и история с кхондами… С диким племенем, которое по своей природной тупости и органическому свинству не хотело приобщаться к цивилизации и которое пришлось приобщить к ней посредством сожжения полей, огня горной артиллерии… вполне в духе операций по очищению Полесья от партизан.
Таких операций в истории и Британской, и Французской империй вообще было немало, и после них, вообще-то, не очень легко становиться в позу чьих-то защитников и провозвестников прогресса. Так же, как трудно надевать белые одежды правозащитников после выдачи Гитлеру венгерских евреев, Сталину — русской эмиграции…
Нет, и спасителей Европы нимало не волновали ни старики, ни все, что они могли бы сказать.
Было очевидно, что спасители Европы сначала разбомбят, а потом проутюжат техникой все, что только возможно, и что, конечно же, война не минет этот кирпичный домик в Пиннеберге.
Да и с чего бы это выпала судьба сохраниться именно Пиннебергу? Ничем он не был лучше всех городов и деревень, сметенных с лица земли авиацией и артиллерией, движением танковых колонн.
У стариков осталось только прошлое. Прошлое было понятным. В нем все было таким, каким и должно быть в нормальном человеческом мире и при нормальных человеческих отношениях. Прошлое было понятно, объяснимо; оно не могло изменяться и не таило враждебных или попросту опасных перемен. Десятки лет вели они нормальный образ жизни, в окружении нормальных людей, с которыми поддерживали нормальные отношения.
И делали приятное для них дело, полезное и осмысленное. Умение делать полезное для других людей дело давало им статус, деньги, уважение окружающих, и это было объяснимо и понятно. «Война — великолепное приключение, — скривившись от напряжения, читал Эрих фон Берлихинген в книжке, по которой пытались учить его сыновей в трудовом лагере, — разрушение и зрелище разрушения доставляет истинное наслаждение…». Старик жевал губами, прикидывал, как бы спустить штаны писавшему эту гадость, вооружившись пучком крапивы…
В прошлом старики были людьми, с которыми считались окружающие. И по понятным, постижимым для них причинам. Не потому, что в прошлом один из них был «арийцем», а другой «пролетарием», а потом у них все это отняли…
В мире, рухнувшем под залпы Первой мировой войны, не имели никакого значения ни «пролетарии», ни «арийцы». Этих глупостей еще не придумали, и важно было как раз то, что один из них был профессором университета, а другой — богатым предпринимателем.
Мир не дал им ничего взамен ценностей этого погибшего мира, и старики хранили верность прошлому.
Старики часами вели разговоры о культуре, истории, о картинах, книгах и приключениях духа. О людях, с которыми они были знакомы, о делах давно минувших дней. В величественной панораме жизни 1880 — 1900-х годов старики искали спасения от творящегося ужаса.
Конечно же, они много раз говорили об удивительной загадке, о кольце Соломона, и о человеке, который, вполне возможно, унес эту загадку то ли в могилу, то ли в прошлое…
Потому что до 1934 года в городе Ганновере жил такой человек — Ульрих Вассерман. В России, откуда он бежал уже пожилым, был он торговцем скотом, и многие коллеги ценили его как непревзойденного знатока и эксперта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74