С явственной печатью ума и культуры, никак не пролетарий. Ну, измученный, голодный, запавшие глаза, а ведь видна порода, что поделать…
— Вчера дрова колол, для Губкомзема… Для этого, слава Тебе, Господи, политическое доверие не нужно. Запыхался, топор опустил. Вижу — знакомый идет! Гляжу — Гришка!
— Неужто тот самый?! — подался вперед один из молодых, сидящий под фотографией.
— Тот самый, Васенька. Ваш Гришка, из кухонных мужиков. Я ж его хорошо помню, сколько раз к вам приезжал, Игнатий Николаевич, — обратился рассказчик именно к сидящему за столом, но ответил ему не Игнатий Николаевич, а сидящий в кресле под картиной.
— Ну вот, сразу и кухонный мужик… Вы, Владимир Константинович, уж очень к нему эдак-то… резко. Его же вроде в кучера переводили?
— Переводили, Николай, переводили… — согласно кивнул Василий, — вот папа не позволит соврать, перед самыми событиями поставили… Только все-таки не кучером, а лошадей кормить. Это не одно и то же!
— Да-с, лошадей ему доверять нельзя, это понятно… — задумчиво протянул Николай. И спохватился: — Так, Владимир Константинович, что с Гришкой-то? Стоите вы, значит, и что же?
— Ну вот… Опустил я топор, пот отереть. Гришка идет! Одет в толстовку, в сапоги, под мышкой — портфель здоровенный, бумаги из него торчат, а на носу — очки…
— На угреватом Гришкином носу… — почему-то весело, напевно встрял владелец кабинета, Игнатий Николаевич, из-за стола.
— На нем самом, на угреватом! — отрезал рассказчик. — Остановился он, меня узнал, руки в боки. Стоит и ухмыляется. «Вот, — говорит, — вот она, никчемная интеллигенция! Вечно-то в ней, говорит, мертвый живого перетягивает! Полена разрубить, и то не могут!»
А я ему, дух переведя: «Я, — говорю, — собственно, не свою, вашу работу выполняю сейчас, Григорий Батькович. Причем делаю я ее, конечно, вашего-то похуже, опыта не хватает. Но вот посмотрел бы я, как вы будете мою работу выполнять — делать переводы с немецкого». Ну-с, постоял Гришка, постоял, губами пожевал да и пошел.
Вспыхнул смех. Владимир Константинович откинулся на спинку кресла, явно довольный, выпустил клуб дыма.
— И вы рассчитываете — не припомнит? Кем он у них, почтенный Владимир Константинович?
— Заведует отделом по очистке… По очистке Петербурга… то есть тьфу! По очистке Ленинграда от нежелательных элементов. Вы это желали узнать?
— Но ведь лестно же, поймите старика! Лестно, что твой кухонный мужик — и вдруг у них крупный чиновник! Ваши же, дураков, судьбы будет решать! Вы вообще понимаете, что все мы кончим на Беломорканале? До вас все еще не дошло? — произнес старик и обвел глазами троих, сидящих перед ним. Чувствовалось, что разговор этот идет не в первый раз.
За окном стыла глухая ночь; керосиновая лампа на столе еле светила сквозь сизый папиросный дым. Дым вел себя почти как живое существо. Сизые пласты затаивались в углах, прятались за шторами… А потом выплывали, словно бы выскакивали оттуда, обволакивая зазевавшихся. Ночной ветер шевелил тяжелые полотнища штор, дым относило, и блистали отсветы лампы на стеклах шкафов. Движение воздуха прекращалось, и блики исчезали совершенно.
— Они меняются… разве вы не видите? Строгости растут, не спорю… Насчет хранения валюты, насчет перехода границы… Ну а как ваш Александр устроился? Им нужны квалифицированные кадры, тут слов нет…
Николай возражал вяло, словно по обязанности.
— Еще можно жить… — поддакнул и Владимир Константинович, — мне вот недавно предлагали, насчет работы в бухгалтерии, правда, далеко… Мы же сами сидим сиднем, боимся Петербург потерять.
— Жить все-таки надо на родине, папа… Что мы понимаем в жизни той же Франции, скажи на милость. Кем ты там будешь? Кем я буду? — возражал отцу даже Василий.
— Да как вы все не замечаете! — Игнатий Николаевич выколачивал трубку, словно вбивал свою мысль в родственников. — Они закручивают гайки. НЭП отменяют, и понятно почему — все уже взяли, что могли. Вы не хотите понимать — мы все для них не нужны. Мы даже лишние, если хотите знать.
Вы хоть замечаете, что до всех людей нашего круга постепенно добираются? Постепенно, не сразу, но неуклонно добираются до одних, потом до других. Когда-то дойдет и до нас. Тот же Гришка и доберется, он-то от нас и очистит! Вопрос только, когда?
На улице проехала машина. В это время суток и в этот год по Ленинграду могла ездить машина только одного ведомства и только с одной целью. Все замолчали, невольно стараясь прикинуть, куда едут. Вроде бы остановились у дома 44 — скорее всего, за Степановым. Но Коле показалось — свернули в проулок. Тогда, скорее всего, за Нейс-Доминого или за Скарлатовым…
— Ну, наслушались? Сидели сейчас, прикидывали — к кому, кого забирать… Небось, пытались угадать, к какому дому. Потому что вы все прекрасно знаете, в каком доме и кого будут брать. А завтра приедут за нами. Не завтра? Тогда послезавтра. Мы просто не можем уцелеть.
— У них так меняется политика… То ужесточение, а то вдруг совсем наоборот. Кто, скажем, ждал в 1921?
— Как бы ни менялась их политика, она будет всегда против нас, — веско сказал Игнатий Николаевич. — Или мы уйдем, или нас раздавят. Помните, в 1922 выпускали свободно. Даже в 1924 еще можно было сесть и уехать. Между прочим, вы не припомните, кто тогда не хотел уезжать? Не припомните?! — прищурился Игнатий Николаевич.
— Ну, я не хотел… кстати, я и сейчас не хочу… — произнес Николай Поликарпович и с тоской уставился в окно.
— Ну вот, Коленька, я вас могу поздравить: сидите вы на Родине, любуетесь соплеменными березками. Без березок жизнь себе не мыслите? Ну вот и любуйтесь, любуйтесь… В каком качестве, Николай Поликарпович? Кажется, бухгалтером? И знаете, что смешнее всего, Коленька? Что вы никогда не станете главным бухгалтером, вот что. И что вы никогда не получите образования. Никакого. До самой смерти вы будете работать рядовым бухгалтером завода «Красная наковальня». Вам скоро тридцать лет, Коля. Или вы будете учиться в ближайшие годы, или так помрете неучем. А мне, между прочим, совсем не хочется, чтобы племянник моей супруги так и остался неучем. Вам самому-то хочется? Сомневаюсь…
А вы, почтенный Владимир Константинович? Вы так и будете рисовать прохожих на тротуаре? Об этом вы всю жизнь и мечтали, да? И отмечаться каждый месяц, как белому офицеру, — это тоже то, к чему вы стремились?
— Я отмечаюсь как царский офицер, Игнатий Николаевич. Будь я белым, меня бы не учитывали, меня бы давно расстреляли.
— А вас и так скоро расстреляют, вы не волнуйтесь.
— Не нападайте на меня. Игнатий Николаевич. Вы же знаете мои семейные обстоятельства… Отец меня, конечно, избавил от хлопот о себе естественным путем, но только год назад…
— Память о Косте и для меня священна… — Игнатий Николаевич перекрестился. — Но он-то лежит в земле, наш милый Костя, а вот вам, Володенька, еще предстоит пожить на белом свете. Так и будете жить, рисуя на тротуаре прохожих, и — ни кола ни двора?
— Я же говорю — зря вы на меня нападаете. Я и так склоняюсь на вашу сторону, имейте это в виду. Можете считать, после встречи с Гришкой, но склоняюсь. Только позвольте вопрос — а если вот сейчас… Если сегодня и сейчас придут за нами? В чем вы правы, никто же не знает их списка…
— Тогда… А знаете, я думал об этом. И скажу так: один шансов не имеет. А вчетвером мы захватим машину и уйдем. Двое — в ванную, один — за дверь, я принимаю… И проскочим мы через финскую границу, они и ахнуть не успеют.
— В этом случае получается, что Лидия Алексеевна и Софья Игнатьевна останутся здесь и погибнут, — сказал Николай, даже не спрашивая, скорее — мягко утверждая.
— Вы правы, Коля. Ваша двоюродная тетка и мама Василия — остается и погибает. Меня это тоже не радует, потому что вам-то она родственница, а мне, между прочим, — мать моих троих детей. Но в этом случае спасаются хотя бы мужчины семьи, из них двое молодых — вы и Василий.
— А судьба Саши?
— А твоя судьба, Василий? Радуйся, что работаешь по специальности, пусть и чем-то ничтожным… Тебе лучше, чем Владимиру и Коле. Но если заберут, это уже иметь значения не будет; арест — это смерть. Кстати, и Саше тоже, как брату врага народа. Ты бы как поступил на моем месте: пытался сохранить одного сына из двоих или пусть пропадут оба? А на своем собственном месте — ты считаешь, что поможешь брату? Если за тобой придут, значит, пришла очередь вам обоим.
Молчали. Плыла ночь. Плыл папиросный дым.
— Наверное, вы правы, Игнатий Николаевич… Да уж больно жестко получается, немилосердно. Воля ваша, принять это трудно.
Николай скорее размышлял, чем спорил.
— А вы подождите, Коля, когда ударит звонок и придут за вами. На фронте, между прочим, тоже немилосердно, и не все остаются жить на свете. Но я ведь вас зачем собрал? Давайте все-таки подумаем, может, сможем уйти все?
— И женщины? — откровенно удивился Владимир Константинович.
— В этом и задача. Теперь стало трудно найти границу. Три года назад можно было через польскую, через литовскую… Там так и ходили, целыми семьями, по тропинкам. Сейчас все перекрыто. Границы закрывают, закрывают… Грешен, не могу простить кое-кому… Ну, ладно…
Пробиваться придется с оружием, и четверо вооруженных имеют шанс. Если через польскую или финскую, то с женщинами шанса нет. С женщинами шанс появляется, если уехать на юг. Допустим, уходить в Персию еще имеет смысл. Не очень важно, откуда — из Ленкорани или через Копет-Даг. Через Ленкорань вроде надежнее, там сейчас начал работать один человек, зять Спесивцевых… Вернее, даже не зять, зять зятя, но мне его описали, вроде надежный.
А бежать надо прямо сейчас. Я же говорю — гайки закручиваются, мы и так живем озираясь. А дальше будет только хуже. Я вас и собрал, чтобы объяснить это со всей очевидностью. Я не буду принимать решение сам. Но если вы откажетесь, уходить буду один. Осталось мне немного, так хоть помру по-человечески.
— Вы думаете, там по тропинкам…
— Разумеется! Найти проводника, и через горы. Два-три дня пути — и мы в Персии.
— Знаете, о чем я сейчас подумал? — обвел всех глазами Василий Игнатьевич. — Может быть, это по-ребячески, но если бы Соломоново кольцо было при нас, проблемы ведь решались бы мгновенно!
— Будь при мне кольцо десять… нет, двенадцать лет назад, уверяю вас — никакой красной сволочи у власти бы в помине не было! И уж, конечно, машины эти поганые по улицам бы не ездили! — кратко и четко произнес Игнатий Николаевич.
— Если бы двенадцать лет назад… А если бы — пять лет назад?
— А я не знаю, какие у кольца возможности… Если с ним можно в другое время уйти, может быть, с ним можно и уже бывшее не бывшим сделать.
Игнатий Николаевич сказал это тихо, спокойно и с колоссальной убежденностью.
— Если сам Господь не поворачивает время вспять, то, получается, ты хочешь быть сильнее Бога, папа?
— Я не знаю, что кольцо может, а что нет! — огрызнулся Игнатий Николаевич. — Господь-то уж, наверное, мог бы многое и зачеркнуть, но ему, видимо, не надо!
Несколько секунд старик сидел, опустив лицо, сжимая и разжимая кулаки. И наконец заговорил почти спокойно.
— Для него, для Бога, мы к нему же и уходим, что ему… А для меня смерть — это когда от меня уходят люди, а я не могу остановить… Как вот твой отец, Володенька… Убили его, и не поморщились. Что он не сразу помер, что проболел после ЧК несколько лет — ничего ведь не меняет, там убили. Так что не извольте сомневаться — было бы у меня кольцо и мог бы я назад все повернуть — непременно повернул бы.
А если нельзя — тогда бы я не бежал, с кольцом-то на пальце! С кольцом я и тут много что сделал бы…
Плыла ночь. Плыл папиросный дым. В дыму ныряло перышко месяца в окне, и видно было, что уже очень поздно. Люди молчали.
— А кстати говоря, папа, — нам все еще не полагается знать, куда ты положил этот пергамент? — тихо произнес Василий.
— Пожалуй, теперь рассказать можно, даже нужно. Если уйдем, уцелеть могут не все.
Игнатий Николаевич обвел взглядом сидящих, притихших.
— Я имею в виду не только женщин. Я имею в виду, что и среди нас четверых могут пересечь границу не все. Так что где лежит пергамент, я скажу.
И тут на улице зафыркала машина. Наверное, вывернула из переулка, покатила по улице, остановилась прямо у подъезда. Игнатий Николаевич замолчал, а Николай Поликарпович как-то очень быстро, цепко завинтил фитиль у лампы, и сделалось совсем темно. Глаза постепенно привыкали. Ночь лунная, и четверо скоро смогли видеть фигуры друг друга, чуть-чуть даже лица. Но снизу уже нельзя было заметить пятно лампы на шторах, отблеск света, если штору отнесет.
Стучали шаги — внизу, возле машины. В какой подъезд?!
— Если к нам — брать машину, пробиваться! — шепотом рявкнул Игнатий Николаевич. Он выдвинул ящик стола, вынул оттуда блеснувшую в лунном свете остро отточенную финку. Передал оружие Владимиру. Секунду промедлив, тот взял.
А внизу были шаги: тихий, приглушенный разговор. Идут к Сергеевым?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
— Вчера дрова колол, для Губкомзема… Для этого, слава Тебе, Господи, политическое доверие не нужно. Запыхался, топор опустил. Вижу — знакомый идет! Гляжу — Гришка!
— Неужто тот самый?! — подался вперед один из молодых, сидящий под фотографией.
— Тот самый, Васенька. Ваш Гришка, из кухонных мужиков. Я ж его хорошо помню, сколько раз к вам приезжал, Игнатий Николаевич, — обратился рассказчик именно к сидящему за столом, но ответил ему не Игнатий Николаевич, а сидящий в кресле под картиной.
— Ну вот, сразу и кухонный мужик… Вы, Владимир Константинович, уж очень к нему эдак-то… резко. Его же вроде в кучера переводили?
— Переводили, Николай, переводили… — согласно кивнул Василий, — вот папа не позволит соврать, перед самыми событиями поставили… Только все-таки не кучером, а лошадей кормить. Это не одно и то же!
— Да-с, лошадей ему доверять нельзя, это понятно… — задумчиво протянул Николай. И спохватился: — Так, Владимир Константинович, что с Гришкой-то? Стоите вы, значит, и что же?
— Ну вот… Опустил я топор, пот отереть. Гришка идет! Одет в толстовку, в сапоги, под мышкой — портфель здоровенный, бумаги из него торчат, а на носу — очки…
— На угреватом Гришкином носу… — почему-то весело, напевно встрял владелец кабинета, Игнатий Николаевич, из-за стола.
— На нем самом, на угреватом! — отрезал рассказчик. — Остановился он, меня узнал, руки в боки. Стоит и ухмыляется. «Вот, — говорит, — вот она, никчемная интеллигенция! Вечно-то в ней, говорит, мертвый живого перетягивает! Полена разрубить, и то не могут!»
А я ему, дух переведя: «Я, — говорю, — собственно, не свою, вашу работу выполняю сейчас, Григорий Батькович. Причем делаю я ее, конечно, вашего-то похуже, опыта не хватает. Но вот посмотрел бы я, как вы будете мою работу выполнять — делать переводы с немецкого». Ну-с, постоял Гришка, постоял, губами пожевал да и пошел.
Вспыхнул смех. Владимир Константинович откинулся на спинку кресла, явно довольный, выпустил клуб дыма.
— И вы рассчитываете — не припомнит? Кем он у них, почтенный Владимир Константинович?
— Заведует отделом по очистке… По очистке Петербурга… то есть тьфу! По очистке Ленинграда от нежелательных элементов. Вы это желали узнать?
— Но ведь лестно же, поймите старика! Лестно, что твой кухонный мужик — и вдруг у них крупный чиновник! Ваши же, дураков, судьбы будет решать! Вы вообще понимаете, что все мы кончим на Беломорканале? До вас все еще не дошло? — произнес старик и обвел глазами троих, сидящих перед ним. Чувствовалось, что разговор этот идет не в первый раз.
За окном стыла глухая ночь; керосиновая лампа на столе еле светила сквозь сизый папиросный дым. Дым вел себя почти как живое существо. Сизые пласты затаивались в углах, прятались за шторами… А потом выплывали, словно бы выскакивали оттуда, обволакивая зазевавшихся. Ночной ветер шевелил тяжелые полотнища штор, дым относило, и блистали отсветы лампы на стеклах шкафов. Движение воздуха прекращалось, и блики исчезали совершенно.
— Они меняются… разве вы не видите? Строгости растут, не спорю… Насчет хранения валюты, насчет перехода границы… Ну а как ваш Александр устроился? Им нужны квалифицированные кадры, тут слов нет…
Николай возражал вяло, словно по обязанности.
— Еще можно жить… — поддакнул и Владимир Константинович, — мне вот недавно предлагали, насчет работы в бухгалтерии, правда, далеко… Мы же сами сидим сиднем, боимся Петербург потерять.
— Жить все-таки надо на родине, папа… Что мы понимаем в жизни той же Франции, скажи на милость. Кем ты там будешь? Кем я буду? — возражал отцу даже Василий.
— Да как вы все не замечаете! — Игнатий Николаевич выколачивал трубку, словно вбивал свою мысль в родственников. — Они закручивают гайки. НЭП отменяют, и понятно почему — все уже взяли, что могли. Вы не хотите понимать — мы все для них не нужны. Мы даже лишние, если хотите знать.
Вы хоть замечаете, что до всех людей нашего круга постепенно добираются? Постепенно, не сразу, но неуклонно добираются до одних, потом до других. Когда-то дойдет и до нас. Тот же Гришка и доберется, он-то от нас и очистит! Вопрос только, когда?
На улице проехала машина. В это время суток и в этот год по Ленинграду могла ездить машина только одного ведомства и только с одной целью. Все замолчали, невольно стараясь прикинуть, куда едут. Вроде бы остановились у дома 44 — скорее всего, за Степановым. Но Коле показалось — свернули в проулок. Тогда, скорее всего, за Нейс-Доминого или за Скарлатовым…
— Ну, наслушались? Сидели сейчас, прикидывали — к кому, кого забирать… Небось, пытались угадать, к какому дому. Потому что вы все прекрасно знаете, в каком доме и кого будут брать. А завтра приедут за нами. Не завтра? Тогда послезавтра. Мы просто не можем уцелеть.
— У них так меняется политика… То ужесточение, а то вдруг совсем наоборот. Кто, скажем, ждал в 1921?
— Как бы ни менялась их политика, она будет всегда против нас, — веско сказал Игнатий Николаевич. — Или мы уйдем, или нас раздавят. Помните, в 1922 выпускали свободно. Даже в 1924 еще можно было сесть и уехать. Между прочим, вы не припомните, кто тогда не хотел уезжать? Не припомните?! — прищурился Игнатий Николаевич.
— Ну, я не хотел… кстати, я и сейчас не хочу… — произнес Николай Поликарпович и с тоской уставился в окно.
— Ну вот, Коленька, я вас могу поздравить: сидите вы на Родине, любуетесь соплеменными березками. Без березок жизнь себе не мыслите? Ну вот и любуйтесь, любуйтесь… В каком качестве, Николай Поликарпович? Кажется, бухгалтером? И знаете, что смешнее всего, Коленька? Что вы никогда не станете главным бухгалтером, вот что. И что вы никогда не получите образования. Никакого. До самой смерти вы будете работать рядовым бухгалтером завода «Красная наковальня». Вам скоро тридцать лет, Коля. Или вы будете учиться в ближайшие годы, или так помрете неучем. А мне, между прочим, совсем не хочется, чтобы племянник моей супруги так и остался неучем. Вам самому-то хочется? Сомневаюсь…
А вы, почтенный Владимир Константинович? Вы так и будете рисовать прохожих на тротуаре? Об этом вы всю жизнь и мечтали, да? И отмечаться каждый месяц, как белому офицеру, — это тоже то, к чему вы стремились?
— Я отмечаюсь как царский офицер, Игнатий Николаевич. Будь я белым, меня бы не учитывали, меня бы давно расстреляли.
— А вас и так скоро расстреляют, вы не волнуйтесь.
— Не нападайте на меня. Игнатий Николаевич. Вы же знаете мои семейные обстоятельства… Отец меня, конечно, избавил от хлопот о себе естественным путем, но только год назад…
— Память о Косте и для меня священна… — Игнатий Николаевич перекрестился. — Но он-то лежит в земле, наш милый Костя, а вот вам, Володенька, еще предстоит пожить на белом свете. Так и будете жить, рисуя на тротуаре прохожих, и — ни кола ни двора?
— Я же говорю — зря вы на меня нападаете. Я и так склоняюсь на вашу сторону, имейте это в виду. Можете считать, после встречи с Гришкой, но склоняюсь. Только позвольте вопрос — а если вот сейчас… Если сегодня и сейчас придут за нами? В чем вы правы, никто же не знает их списка…
— Тогда… А знаете, я думал об этом. И скажу так: один шансов не имеет. А вчетвером мы захватим машину и уйдем. Двое — в ванную, один — за дверь, я принимаю… И проскочим мы через финскую границу, они и ахнуть не успеют.
— В этом случае получается, что Лидия Алексеевна и Софья Игнатьевна останутся здесь и погибнут, — сказал Николай, даже не спрашивая, скорее — мягко утверждая.
— Вы правы, Коля. Ваша двоюродная тетка и мама Василия — остается и погибает. Меня это тоже не радует, потому что вам-то она родственница, а мне, между прочим, — мать моих троих детей. Но в этом случае спасаются хотя бы мужчины семьи, из них двое молодых — вы и Василий.
— А судьба Саши?
— А твоя судьба, Василий? Радуйся, что работаешь по специальности, пусть и чем-то ничтожным… Тебе лучше, чем Владимиру и Коле. Но если заберут, это уже иметь значения не будет; арест — это смерть. Кстати, и Саше тоже, как брату врага народа. Ты бы как поступил на моем месте: пытался сохранить одного сына из двоих или пусть пропадут оба? А на своем собственном месте — ты считаешь, что поможешь брату? Если за тобой придут, значит, пришла очередь вам обоим.
Молчали. Плыла ночь. Плыл папиросный дым.
— Наверное, вы правы, Игнатий Николаевич… Да уж больно жестко получается, немилосердно. Воля ваша, принять это трудно.
Николай скорее размышлял, чем спорил.
— А вы подождите, Коля, когда ударит звонок и придут за вами. На фронте, между прочим, тоже немилосердно, и не все остаются жить на свете. Но я ведь вас зачем собрал? Давайте все-таки подумаем, может, сможем уйти все?
— И женщины? — откровенно удивился Владимир Константинович.
— В этом и задача. Теперь стало трудно найти границу. Три года назад можно было через польскую, через литовскую… Там так и ходили, целыми семьями, по тропинкам. Сейчас все перекрыто. Границы закрывают, закрывают… Грешен, не могу простить кое-кому… Ну, ладно…
Пробиваться придется с оружием, и четверо вооруженных имеют шанс. Если через польскую или финскую, то с женщинами шанса нет. С женщинами шанс появляется, если уехать на юг. Допустим, уходить в Персию еще имеет смысл. Не очень важно, откуда — из Ленкорани или через Копет-Даг. Через Ленкорань вроде надежнее, там сейчас начал работать один человек, зять Спесивцевых… Вернее, даже не зять, зять зятя, но мне его описали, вроде надежный.
А бежать надо прямо сейчас. Я же говорю — гайки закручиваются, мы и так живем озираясь. А дальше будет только хуже. Я вас и собрал, чтобы объяснить это со всей очевидностью. Я не буду принимать решение сам. Но если вы откажетесь, уходить буду один. Осталось мне немного, так хоть помру по-человечески.
— Вы думаете, там по тропинкам…
— Разумеется! Найти проводника, и через горы. Два-три дня пути — и мы в Персии.
— Знаете, о чем я сейчас подумал? — обвел всех глазами Василий Игнатьевич. — Может быть, это по-ребячески, но если бы Соломоново кольцо было при нас, проблемы ведь решались бы мгновенно!
— Будь при мне кольцо десять… нет, двенадцать лет назад, уверяю вас — никакой красной сволочи у власти бы в помине не было! И уж, конечно, машины эти поганые по улицам бы не ездили! — кратко и четко произнес Игнатий Николаевич.
— Если бы двенадцать лет назад… А если бы — пять лет назад?
— А я не знаю, какие у кольца возможности… Если с ним можно в другое время уйти, может быть, с ним можно и уже бывшее не бывшим сделать.
Игнатий Николаевич сказал это тихо, спокойно и с колоссальной убежденностью.
— Если сам Господь не поворачивает время вспять, то, получается, ты хочешь быть сильнее Бога, папа?
— Я не знаю, что кольцо может, а что нет! — огрызнулся Игнатий Николаевич. — Господь-то уж, наверное, мог бы многое и зачеркнуть, но ему, видимо, не надо!
Несколько секунд старик сидел, опустив лицо, сжимая и разжимая кулаки. И наконец заговорил почти спокойно.
— Для него, для Бога, мы к нему же и уходим, что ему… А для меня смерть — это когда от меня уходят люди, а я не могу остановить… Как вот твой отец, Володенька… Убили его, и не поморщились. Что он не сразу помер, что проболел после ЧК несколько лет — ничего ведь не меняет, там убили. Так что не извольте сомневаться — было бы у меня кольцо и мог бы я назад все повернуть — непременно повернул бы.
А если нельзя — тогда бы я не бежал, с кольцом-то на пальце! С кольцом я и тут много что сделал бы…
Плыла ночь. Плыл папиросный дым. В дыму ныряло перышко месяца в окне, и видно было, что уже очень поздно. Люди молчали.
— А кстати говоря, папа, — нам все еще не полагается знать, куда ты положил этот пергамент? — тихо произнес Василий.
— Пожалуй, теперь рассказать можно, даже нужно. Если уйдем, уцелеть могут не все.
Игнатий Николаевич обвел взглядом сидящих, притихших.
— Я имею в виду не только женщин. Я имею в виду, что и среди нас четверых могут пересечь границу не все. Так что где лежит пергамент, я скажу.
И тут на улице зафыркала машина. Наверное, вывернула из переулка, покатила по улице, остановилась прямо у подъезда. Игнатий Николаевич замолчал, а Николай Поликарпович как-то очень быстро, цепко завинтил фитиль у лампы, и сделалось совсем темно. Глаза постепенно привыкали. Ночь лунная, и четверо скоро смогли видеть фигуры друг друга, чуть-чуть даже лица. Но снизу уже нельзя было заметить пятно лампы на шторах, отблеск света, если штору отнесет.
Стучали шаги — внизу, возле машины. В какой подъезд?!
— Если к нам — брать машину, пробиваться! — шепотом рявкнул Игнатий Николаевич. Он выдвинул ящик стола, вынул оттуда блеснувшую в лунном свете остро отточенную финку. Передал оружие Владимиру. Секунду промедлив, тот взял.
А внизу были шаги: тихий, приглушенный разговор. Идут к Сергеевым?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74