Теплее становилось с каждым километром, с боями пройденным на юг. Весну словно бы несли с собой люди в черной форме, идущие с севера, к морю. Или это они шли к весне? Василий Игнатьевич видел, как наливаются ягоды в изуродованных виноградниках. Цвело все, что не сожгли и не сожрали бандиты из интербригад.
Люди безумствовали, а виноградники повторяли то, что делали уже тысячелетия. Дать им мир, вложить хоть немного сил — и как расцветут, каким урожаем ответят эти бесконечные ряды лоз на серо-желтой земле… Так бы вот войти и в яблочные сады юга России…
Шло наступление, — теперь на Валенсию, на юг и на запад. Наступление шло по самым благодатным местам всего Пиренейского полуострова. Теперь Василий Игнатьевич хорошо познакомился и с виноградниками, и с оливами, и с апельсиновыми рощами.
Оливы были здесь настоящие, большие деревья, очень толстые и с дуплами. В дуплах тоже кишела какая-то своя, маленькая, малопонятная жизнь: особенно много насекомых, какие-то ящерицы, птички. В жаркий день ветерок нес волны одуряющего запаха из лимонных, апельсиновых рощ. Солнце садилось за покрытые лесом горы, за веселую кипень лиственных лесов.
Крымские виды моря, уходящих в море скал и мысов часто кажутся нереальными, чрезмерно яркими и четкими, как переводная картинка. А это море было еще синее, с еще большим разнообразием оттенков, и еще более причудливые, разнообразные берега рассекали кромку моря, обрушивались в лазурные, удивительно чистые воды.
Для Василия Игнатьевича море всегда было местом отдыха, сибаритской лени. Он понимал, конечно, что для обитателей маленьких нищих деревушек на берегу море — область тяжкого труда. И все же праздником было само зрелище этой простершейся до горизонта, сияющей, слепящей глаза водной поверхности. Праздником было войти в море и просто стоять, слушать, как оно, шелковистое, теплое, мерно пульсирует у ног, у бедер, как оно булькает и плещется, смотреть за движением краба, притаившегося у камня, за хватающими пальцы ног мальками.
А поднимая голову, видеть все те же нагромождения камней — рыжих, серых и коричневых, с желтыми прожилками и пятнами. А выше — ярко-зеленые леса на фоне пронзительно-синего, неправдоподобно яркою неба… И вооруженных однополчан, молчаливые черные фигуры с винтовками и автоматами, стерегущие его купание.
Люди с оружием — это была война. Море, небо, горы, лес… они не были войной. Война велась за них, за то, чтобы они были и стали навсегда kommunistenfrai. Навсегда, до скончания веков, только kommunistenfrai.
Василий Игнатьевич не задумываясь лег бы костьми, выпустил бы кровь на эту рыжую, непривычную землю, будь это нужно, чтобы она оставалась kommunistenfrai. Чтобы чудовища жрали бы эту землю, бились в агонии на ней, покидали ее навсегда. Чтобы земля Испании — и всей Европы! — разверзалась под их кривыми ногами, чтобы горела огнем, поглощая уродов.
7 июня отряд бросили чистить от красных деревню и небольшое поместье за деревней, ближе к отрогам гор. Красных было немного, они сразу стали отходить. Шла вялая перестрелка в оливковых рощах, потом — наступление через апельсиновый сад. Одуряющий запах плодов и пули, бьющие в стволы, — что было реальнее?
Одно исключало другое. Или был вечер, желтый закатный свет, созревание плодов, струйки прохладного воздуха, запахи и краски сада, и тогда не существовало никаких выстрелов, лиловых вспышек, гулких ударов о стволы.
Не было человека, сидящего спиной к стволу апельсина и пытающегося перевязать собственное предплечье. Не было пятен крови вокруг на земле, остекленевших глаз, этого нехорошего раскачивания, потому что человек все больше не мог держать себя вертикально. Не было хрипа солдата, которому пуля разорвала горло, а он пытался им дышать… тем, что осталось. Не было трупа в луже крови на изумрудно-зеленой траве, под серо-светло-коричневыми, словно плиссированными стволами. Не было красного, который пытался уползти, волоча простреленное бедро, которого Василий Игнатьевич добил очередью в спину, — уже там, где склон круто пополз вверх, где апельсиновые деревья сменял вездесущий испанский маквис.
А если все это было — то к чему этот сад? Этот старинный дом благородных пропорций? Этот запах, эти краски, это небо? Праздное искушение воюющего, в крови и грязи, какое-то смачное, жестокое издевательство над здравым смыслом, над самими собой… Задолго до темноты красные оторвались и ушли в горы, оставив несколько трупов. На всякий случай заночевали в поместье, выставив и здесь охранение, — красные вполне могли вернуться.
Поместье было большое, когда-то ухоженное; двухэтажному дому — никак не меньше двухсот лет. Огромные смежные комнаты с высокими потолками образовали анфиладу. Штукатурка осыпалась, краска облезла. Дом был заброшен, скорее всего, в первые же месяцы.
Комната, в которой уцелели остатки мягкого дивана. Фотографии сорваны со стен, истоптаны сапогами. На стене — криво висящая картина, изрезанная штыками. Другая комната, с бледным пятном на полу, — судя по форме, от тумбочки, с детской кроваткой у окна. Кроватка была сварена из железа, ее не получилось сжечь, и неизвестные только погнули металл, где смогли. Квадратная большая комната, с высокими специальными шкафами. Часть шкафов давно сломали и сожгли. Книги — тоже, но все не успели, много свалено в углах. А до некоторых шкафов так и вообще не добрались Василий Игнатьевич легко понял, где стояли другие, не сохранившиеся шкафы, так же легко нашел место, где упирались в пол четыре ножки — письменный стол. Сам он поставил бы тут же.
Даже судя по остаткам, библиотеку собирали долго, и делали это люди не без образования: попадались книги на английском, французском, итальянском. Романы, философия, история религии, археология, культура.
В груде сваленных в углу книг мелькнуло вдруг что-то знакомое… Неужели русские буквы?! Василий Игнатьевич извлек из кучи «Сочиненiя графа Льва Николаевича Толстого», — еще прижизненное издание, 1889 года. Василий Игнатьевич взял страшно испачканную, запыленную книгу, пытался открыть… и не сразу понял, что же с ней.
Какой-то подонок раскрыл книгу, нагадил в нее и закрыл. Скорее всего, уже давно, несколько лет назад, когда дом переживал первый погром.
Потому, что книга была символом «барской» жизни? Наверное, и потому. Но разве кто-нибудь мешал погромщикам учиться, читать книги… как могут, входить самим в «барскую», интеллигентную жизнь? И в любом случае — кто, человек с какой психологией стал бы уничтожать книгу? Издеваться над ней, гадить в нее? Ох, не лучшие, не лучшие из «представителей народа» побывали здесь…
Большая комната с камином, и в ней почему-то целая мебель. Даже притащен из других комнат, поставлен у огня какой-то топчан с лопнувшей, разлезающейся обивкой. А! Здесь собирались «победители», топили камин мебелью и книгами — но из других, понятное дело, комнат, чтобы здесь сидеть комфортно.
Василий Игнатьевич гулял по роще, между оливами, клал руку на отверстия от пуль.
Разоренная земля. Разоренная церковь. Разоренный дом. Возникало то же чувство, что и при мыслях о России, — ЗА ЧТО?! Так же спирало дыхание, горело сердце. В Испании он сводил счеты — и нельзя сказать, что очень плохо. Но счет — если вести его не от имени только своего и своей семьи… Счет все рос и рос, и непонятно, мог ли он вообще быть подведен?
Поместье охранял привратник, мирно старевший в своей сторожке с женой и небольшим стадом коз.
— Господин Баррас бежал два… нет, три… нет, два года назад. Господин Баррас был совсем бедный… Думали, поместье скоро опишут. Это я богатый, — ухмыльнулся вдруг привратник. — Мне господин Баррас дал золотых и обещал дать еще, если я сохраню поместье, не позволю сжигать дом. А дом вот так и не сожгли, хоть я тут и ни при чем…
— Где сейчас господин Баррас?
Привратник выразительно пожал плечами. Подтвердилось, что дом громили дважды — два года назад, когда сорвали фотографии и картины, гадили в библиотеке, разграбили весь винный погреб. Примерно с неделю назад, когда фронт покатился на запад, здесь поселился отряд красных. Это они топили мебелью, и тогда же в деревне расстреляли еще несколько врагов народа.
— Кого-кого?!
— Врагов народа… Хромого Базиля, да… Он рассказывал контрреволюционные анекдоты. И Агнесса тоже рассказывала контрреволюционные анекдоты, и еще сказала, когда у нее реквизировали осла: «Чтоб ему осел вышел через…» Сеньор понял, какое грубое слово сказала старуха Агнесса про нашего председателя, дай Бог ему…
Несколько секунд старый привратник молчал, а потом разразился оглушительным хохотом.
— Упоминать Бога тоже нельзя было, сеньор! Я испугался, что скажу то, за что расстреляли Агнессу, а сказал еще хуже…
— А кого еще убили?
— Еще Николая и Алессандро. Они хранили оружие и не выполняли поставок. Они были бедные, может быть поэтому? Конечно же поэтому, сеньор! Они просили заменить им поставки трудовой повинностью или взять их в армию. Наш товарищ гражданин председатель и сказал — мол, в армию не возьму, у вас оружия нет. А Николай, он дурачок был, говорит — нет, у меня оружие есть! Ему не верили, а он показал, где закопал винтовку. И тогда обоих расстреляли — за то, что не выполнили поставку, и за хранение оружия.
— Сколько всего людей живет в деревне?
— Стало мало, сеньор… я плохо умею считать, я назову…
Василий Игнатьевич насчитал 47 фамилий.
— А жило раньше?
Опять был подсчет. Привратник сбивался, хмурился, закатывал глаза… но получилось почти вдвое больше. Василий Игнатьевич заинтересовался священником, который прятался два года в сторожке лесничего. По словам привратника, к леснику иногда приходили красные, и тогда священник прятался в лесу. А снять рясу и делать вид, что он помощник у привратника, священник никак не хотел.
Василий Игнатьевич прошел к развалинам церкви, через деревню. Не нужно было много слов, чтобы понять — деревня была чудовищно, устрашающе нищей. Деревня была гораздо беднее, чем до попытки построить в ней «общество нового типа».
Мужики откровенно боялись его — белого офицера, по лицу и разговорам — явного барина, да еще и иностранца. Но красных они боялись и ненавидели несравненно сильнее. Главное, что пытались у него узнать, сводилось к одному, животрепещущему: «А они больше не вернутся?!»
Василия Игнатьевича пронзила мысль, что среди этих запуганных, доведенных до нищеты, наполовину перебитых людей есть немало тех, из-за кого господин Баррас бежал, от греха подальше. Тех, кто под шумок про «экспроприацию экспроприаторов» не прочь был поживиться чужим… и если бы только землей! И усмехался: похоже, нет нужды посылать карательные команды… Сама идея карательного отряда устарела, безнадежно устарела! Наоборот, непременно надо, чтобы красные победили и немного поправили бы, провели бы свои славные реформы в интересах трудового народа… Как они свои реформы проведут — народ весь поголовно станет белым! И Деникину, и Франко останется только въехать в Москву и Мадрид на торжественных белых конях… Право же, власть коммунистов — лучшее лекарство от коммунизма!
Церковь… Скорее всего, это были развалины церкви… Сначала в ней стояла стрелковая часть, потом она ушла на фронт, а в церкви стали холостить быков. Потом быков уже всех съели и в церкви захотели сделать склад… Но не успели. А еще по церкви обучали стрелять новобранцев. Давали парням винтовки и ставили у стены деревянную, словно живую, фигуру Богоматери. Один солдатик не стал стрелять, что-то кричал — и офицер застрелил его из пистолета. Потому что у республиканцев нет никакого Бога… Бога придумали, чтобы обманывать народ. А другие стреляли, но старались попасть мимо Богородицы.
Впрочем, и с других сторон вид был страшен: осыпавшаяся штукатурка, все приметы разрушения. Только строить предки умели, и что ни делали с церковью, она пока еще стояла.
Обрушенная колокольня. Колокола увезли на переплавку, чтобы сделать из них что-нибудь полезное Василий Игнатьевич не стал рассказывать, что был в России царь, прославившийся сходными поступками.
В самой церкви царило то же самое. Всю утварь, иконы и статуи из нее давно вынесли и увезли, чтобы с помощью этого серебра ковать счастье трудового народа. Книги, в которые были вписаны десятки поколений — все их крестины, браки, смерти, — они ценности не представляли, и власти их просто сожгли. Как и часть утвари — деревянный посох, хранившийся в память об основателе прихода, в XVII веке построившем церковь за собственный счет; старую епитрахиль, бытовые мелочи, привезенные из дому священником.
А отца Хосе прихожане спрятали далеко, в доме лесничего, в горах. Высоко, где уже сосновые леса. Отец Хосе уходить не хотел, пришлось обмануть, что его просят соборовать умирающего. А потом его держали, не пускали, объясняли, что прихожанам нужна не его смерть, а тот, кто потом, когда-нибудь, сможет оживить разгромленную церковь и соединить времена.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
Люди безумствовали, а виноградники повторяли то, что делали уже тысячелетия. Дать им мир, вложить хоть немного сил — и как расцветут, каким урожаем ответят эти бесконечные ряды лоз на серо-желтой земле… Так бы вот войти и в яблочные сады юга России…
Шло наступление, — теперь на Валенсию, на юг и на запад. Наступление шло по самым благодатным местам всего Пиренейского полуострова. Теперь Василий Игнатьевич хорошо познакомился и с виноградниками, и с оливами, и с апельсиновыми рощами.
Оливы были здесь настоящие, большие деревья, очень толстые и с дуплами. В дуплах тоже кишела какая-то своя, маленькая, малопонятная жизнь: особенно много насекомых, какие-то ящерицы, птички. В жаркий день ветерок нес волны одуряющего запаха из лимонных, апельсиновых рощ. Солнце садилось за покрытые лесом горы, за веселую кипень лиственных лесов.
Крымские виды моря, уходящих в море скал и мысов часто кажутся нереальными, чрезмерно яркими и четкими, как переводная картинка. А это море было еще синее, с еще большим разнообразием оттенков, и еще более причудливые, разнообразные берега рассекали кромку моря, обрушивались в лазурные, удивительно чистые воды.
Для Василия Игнатьевича море всегда было местом отдыха, сибаритской лени. Он понимал, конечно, что для обитателей маленьких нищих деревушек на берегу море — область тяжкого труда. И все же праздником было само зрелище этой простершейся до горизонта, сияющей, слепящей глаза водной поверхности. Праздником было войти в море и просто стоять, слушать, как оно, шелковистое, теплое, мерно пульсирует у ног, у бедер, как оно булькает и плещется, смотреть за движением краба, притаившегося у камня, за хватающими пальцы ног мальками.
А поднимая голову, видеть все те же нагромождения камней — рыжих, серых и коричневых, с желтыми прожилками и пятнами. А выше — ярко-зеленые леса на фоне пронзительно-синего, неправдоподобно яркою неба… И вооруженных однополчан, молчаливые черные фигуры с винтовками и автоматами, стерегущие его купание.
Люди с оружием — это была война. Море, небо, горы, лес… они не были войной. Война велась за них, за то, чтобы они были и стали навсегда kommunistenfrai. Навсегда, до скончания веков, только kommunistenfrai.
Василий Игнатьевич не задумываясь лег бы костьми, выпустил бы кровь на эту рыжую, непривычную землю, будь это нужно, чтобы она оставалась kommunistenfrai. Чтобы чудовища жрали бы эту землю, бились в агонии на ней, покидали ее навсегда. Чтобы земля Испании — и всей Европы! — разверзалась под их кривыми ногами, чтобы горела огнем, поглощая уродов.
7 июня отряд бросили чистить от красных деревню и небольшое поместье за деревней, ближе к отрогам гор. Красных было немного, они сразу стали отходить. Шла вялая перестрелка в оливковых рощах, потом — наступление через апельсиновый сад. Одуряющий запах плодов и пули, бьющие в стволы, — что было реальнее?
Одно исключало другое. Или был вечер, желтый закатный свет, созревание плодов, струйки прохладного воздуха, запахи и краски сада, и тогда не существовало никаких выстрелов, лиловых вспышек, гулких ударов о стволы.
Не было человека, сидящего спиной к стволу апельсина и пытающегося перевязать собственное предплечье. Не было пятен крови вокруг на земле, остекленевших глаз, этого нехорошего раскачивания, потому что человек все больше не мог держать себя вертикально. Не было хрипа солдата, которому пуля разорвала горло, а он пытался им дышать… тем, что осталось. Не было трупа в луже крови на изумрудно-зеленой траве, под серо-светло-коричневыми, словно плиссированными стволами. Не было красного, который пытался уползти, волоча простреленное бедро, которого Василий Игнатьевич добил очередью в спину, — уже там, где склон круто пополз вверх, где апельсиновые деревья сменял вездесущий испанский маквис.
А если все это было — то к чему этот сад? Этот старинный дом благородных пропорций? Этот запах, эти краски, это небо? Праздное искушение воюющего, в крови и грязи, какое-то смачное, жестокое издевательство над здравым смыслом, над самими собой… Задолго до темноты красные оторвались и ушли в горы, оставив несколько трупов. На всякий случай заночевали в поместье, выставив и здесь охранение, — красные вполне могли вернуться.
Поместье было большое, когда-то ухоженное; двухэтажному дому — никак не меньше двухсот лет. Огромные смежные комнаты с высокими потолками образовали анфиладу. Штукатурка осыпалась, краска облезла. Дом был заброшен, скорее всего, в первые же месяцы.
Комната, в которой уцелели остатки мягкого дивана. Фотографии сорваны со стен, истоптаны сапогами. На стене — криво висящая картина, изрезанная штыками. Другая комната, с бледным пятном на полу, — судя по форме, от тумбочки, с детской кроваткой у окна. Кроватка была сварена из железа, ее не получилось сжечь, и неизвестные только погнули металл, где смогли. Квадратная большая комната, с высокими специальными шкафами. Часть шкафов давно сломали и сожгли. Книги — тоже, но все не успели, много свалено в углах. А до некоторых шкафов так и вообще не добрались Василий Игнатьевич легко понял, где стояли другие, не сохранившиеся шкафы, так же легко нашел место, где упирались в пол четыре ножки — письменный стол. Сам он поставил бы тут же.
Даже судя по остаткам, библиотеку собирали долго, и делали это люди не без образования: попадались книги на английском, французском, итальянском. Романы, философия, история религии, археология, культура.
В груде сваленных в углу книг мелькнуло вдруг что-то знакомое… Неужели русские буквы?! Василий Игнатьевич извлек из кучи «Сочиненiя графа Льва Николаевича Толстого», — еще прижизненное издание, 1889 года. Василий Игнатьевич взял страшно испачканную, запыленную книгу, пытался открыть… и не сразу понял, что же с ней.
Какой-то подонок раскрыл книгу, нагадил в нее и закрыл. Скорее всего, уже давно, несколько лет назад, когда дом переживал первый погром.
Потому, что книга была символом «барской» жизни? Наверное, и потому. Но разве кто-нибудь мешал погромщикам учиться, читать книги… как могут, входить самим в «барскую», интеллигентную жизнь? И в любом случае — кто, человек с какой психологией стал бы уничтожать книгу? Издеваться над ней, гадить в нее? Ох, не лучшие, не лучшие из «представителей народа» побывали здесь…
Большая комната с камином, и в ней почему-то целая мебель. Даже притащен из других комнат, поставлен у огня какой-то топчан с лопнувшей, разлезающейся обивкой. А! Здесь собирались «победители», топили камин мебелью и книгами — но из других, понятное дело, комнат, чтобы здесь сидеть комфортно.
Василий Игнатьевич гулял по роще, между оливами, клал руку на отверстия от пуль.
Разоренная земля. Разоренная церковь. Разоренный дом. Возникало то же чувство, что и при мыслях о России, — ЗА ЧТО?! Так же спирало дыхание, горело сердце. В Испании он сводил счеты — и нельзя сказать, что очень плохо. Но счет — если вести его не от имени только своего и своей семьи… Счет все рос и рос, и непонятно, мог ли он вообще быть подведен?
Поместье охранял привратник, мирно старевший в своей сторожке с женой и небольшим стадом коз.
— Господин Баррас бежал два… нет, три… нет, два года назад. Господин Баррас был совсем бедный… Думали, поместье скоро опишут. Это я богатый, — ухмыльнулся вдруг привратник. — Мне господин Баррас дал золотых и обещал дать еще, если я сохраню поместье, не позволю сжигать дом. А дом вот так и не сожгли, хоть я тут и ни при чем…
— Где сейчас господин Баррас?
Привратник выразительно пожал плечами. Подтвердилось, что дом громили дважды — два года назад, когда сорвали фотографии и картины, гадили в библиотеке, разграбили весь винный погреб. Примерно с неделю назад, когда фронт покатился на запад, здесь поселился отряд красных. Это они топили мебелью, и тогда же в деревне расстреляли еще несколько врагов народа.
— Кого-кого?!
— Врагов народа… Хромого Базиля, да… Он рассказывал контрреволюционные анекдоты. И Агнесса тоже рассказывала контрреволюционные анекдоты, и еще сказала, когда у нее реквизировали осла: «Чтоб ему осел вышел через…» Сеньор понял, какое грубое слово сказала старуха Агнесса про нашего председателя, дай Бог ему…
Несколько секунд старый привратник молчал, а потом разразился оглушительным хохотом.
— Упоминать Бога тоже нельзя было, сеньор! Я испугался, что скажу то, за что расстреляли Агнессу, а сказал еще хуже…
— А кого еще убили?
— Еще Николая и Алессандро. Они хранили оружие и не выполняли поставок. Они были бедные, может быть поэтому? Конечно же поэтому, сеньор! Они просили заменить им поставки трудовой повинностью или взять их в армию. Наш товарищ гражданин председатель и сказал — мол, в армию не возьму, у вас оружия нет. А Николай, он дурачок был, говорит — нет, у меня оружие есть! Ему не верили, а он показал, где закопал винтовку. И тогда обоих расстреляли — за то, что не выполнили поставку, и за хранение оружия.
— Сколько всего людей живет в деревне?
— Стало мало, сеньор… я плохо умею считать, я назову…
Василий Игнатьевич насчитал 47 фамилий.
— А жило раньше?
Опять был подсчет. Привратник сбивался, хмурился, закатывал глаза… но получилось почти вдвое больше. Василий Игнатьевич заинтересовался священником, который прятался два года в сторожке лесничего. По словам привратника, к леснику иногда приходили красные, и тогда священник прятался в лесу. А снять рясу и делать вид, что он помощник у привратника, священник никак не хотел.
Василий Игнатьевич прошел к развалинам церкви, через деревню. Не нужно было много слов, чтобы понять — деревня была чудовищно, устрашающе нищей. Деревня была гораздо беднее, чем до попытки построить в ней «общество нового типа».
Мужики откровенно боялись его — белого офицера, по лицу и разговорам — явного барина, да еще и иностранца. Но красных они боялись и ненавидели несравненно сильнее. Главное, что пытались у него узнать, сводилось к одному, животрепещущему: «А они больше не вернутся?!»
Василия Игнатьевича пронзила мысль, что среди этих запуганных, доведенных до нищеты, наполовину перебитых людей есть немало тех, из-за кого господин Баррас бежал, от греха подальше. Тех, кто под шумок про «экспроприацию экспроприаторов» не прочь был поживиться чужим… и если бы только землей! И усмехался: похоже, нет нужды посылать карательные команды… Сама идея карательного отряда устарела, безнадежно устарела! Наоборот, непременно надо, чтобы красные победили и немного поправили бы, провели бы свои славные реформы в интересах трудового народа… Как они свои реформы проведут — народ весь поголовно станет белым! И Деникину, и Франко останется только въехать в Москву и Мадрид на торжественных белых конях… Право же, власть коммунистов — лучшее лекарство от коммунизма!
Церковь… Скорее всего, это были развалины церкви… Сначала в ней стояла стрелковая часть, потом она ушла на фронт, а в церкви стали холостить быков. Потом быков уже всех съели и в церкви захотели сделать склад… Но не успели. А еще по церкви обучали стрелять новобранцев. Давали парням винтовки и ставили у стены деревянную, словно живую, фигуру Богоматери. Один солдатик не стал стрелять, что-то кричал — и офицер застрелил его из пистолета. Потому что у республиканцев нет никакого Бога… Бога придумали, чтобы обманывать народ. А другие стреляли, но старались попасть мимо Богородицы.
Впрочем, и с других сторон вид был страшен: осыпавшаяся штукатурка, все приметы разрушения. Только строить предки умели, и что ни делали с церковью, она пока еще стояла.
Обрушенная колокольня. Колокола увезли на переплавку, чтобы сделать из них что-нибудь полезное Василий Игнатьевич не стал рассказывать, что был в России царь, прославившийся сходными поступками.
В самой церкви царило то же самое. Всю утварь, иконы и статуи из нее давно вынесли и увезли, чтобы с помощью этого серебра ковать счастье трудового народа. Книги, в которые были вписаны десятки поколений — все их крестины, браки, смерти, — они ценности не представляли, и власти их просто сожгли. Как и часть утвари — деревянный посох, хранившийся в память об основателе прихода, в XVII веке построившем церковь за собственный счет; старую епитрахиль, бытовые мелочи, привезенные из дому священником.
А отца Хосе прихожане спрятали далеко, в доме лесничего, в горах. Высоко, где уже сосновые леса. Отец Хосе уходить не хотел, пришлось обмануть, что его просят соборовать умирающего. А потом его держали, не пускали, объясняли, что прихожанам нужна не его смерть, а тот, кто потом, когда-нибудь, сможет оживить разгромленную церковь и соединить времена.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74