Собственно, я только этим и занимался, едва лишь проснулся: уселся на лавочку и начал ждать.
– Я отпросилась с работы, – сообщила она. – Сказала, что должна проведать пожилую родственницу в больнице. Отнеслись с сочувствием.
Я глухо хмыкнул.
– Когда вас выписывают?
Я накорябал: «Завтра».
– Давайте сбежим сегодня, – предложила она. – Что у вас там – перелом челюсти? Мне Стас все рассказал. Ну, сходите завтра на рентген, или что там полагается. Вас ведь все равно отправят в районную поликлинику, так что вы будете лишнюю ночь спать на чужой кровати? Больница – чтобы болеть, а не поправляться.
Я не знал, как объяснить ей, что вся моя одежда попала в заложники и что без справки о выписке злой цербер ни за что не выдаст мне брюки, ботинки и пиджак.
Но она обо всем догадалась без моих объяснений.
– Пойдемте ко мне, – предложила она. – Я ведь живу неподалеку, если вы еще помните. Разумеется, насколько что-то может считаться «неподалеку», когда речь идет о Васильевском. В общем-то, моя планета – в соседней галактике. Мы долетим туда за пару световых лет, если пойдем пешком. Вы меня понимаете?
Я молча кивнул.
Она обошла меня кругом, как будто я был статуей, и снова остановилась перед моим фасадом.
– Почему вы кивнули? – вопросила она.
Я приподнял брови.
– Вы кивнули потому, что поняли текст моего выступления, или потому, что согласны на мой план?
Я показал два пальца.
Она взяла мою руку и потрясла сперва один палец, потом другой, как будто пробовала, нельзя ли их оторвать.
Потом сказала:
– Второе. Вы со мной согласны!
Я опять кивнул.
– В таком случае, не будем медлить!
Она схватила мою ладонь.
– Стас показал мне вчера выход.
Я покачал головой.
– Ах да, – она прикусила губу. – Конечно. Там же будка и в ней охранник. Он поймет, что мы совершаем побег в казенном халате и казенных тапочках. Но ничего, я знаю нелегальный выход. Я одна о нем знаю.
И мы двинулись через весь садик, окружающий больницу, к какой-то лазейке, которую вчера разведала Татьяна.
Город за пределами больницы выглядел празднично и умиротворенно. Мы шли неторопливо. Я шаркал тапочками, и мне казалось, будто мы шагаем не по Большому проспекту Васильевского, а по длиннющему коридору коммуналки и я – какой-нибудь прадедушка, щеголяющий в полосатой пижаме и пахнущий камфарным маслом.
Посреди проспекта, и без того негромкого, попадались островки полной тишины. Так, в центре бульвара, тянущегося по разделительной полосе, была выгорожена детская площадка. Крошечная, как атолл в океане, и столь же пестрая и оживленная. За заборчиком возились дети под надзором нескольких женщин. На детях были курточки.
Татьяна остановилась и выпустила мою руку. На ее лице отразился ужас.
– Вы это видите? – воскликнула она.
Я сделал вопросительное лицо, но она и без моего вопрошания сразу же объяснила:
– У детей непоправимо осенний вид! Кругом как будто лето, но вон у того ребенка совершенно осеннее лицо… Вы видите эти курточки? Это не летняя одежда! – Она глянула на меня и прибавила упавшим голосом: – А вчера я видела девушку в плаще. Плащик-трапеция и косыночка на голове. Это ужасно.
Я хотел сказать ей, чтобы она не боялась, что впереди еще почти целый август, а осень до поры заперта внутри оградки детского садика и ни за что не вырвется наружу, покуда не отцветет цикорий…
Но Татьяна сама произнесла все эти слова, потому что теперь, когда я не имел возможности говорить, она легко читала мои мысли.
– Нет! – под конец произнесла она решительно и отвернулась от детской площадки. – Нет, еще не осень, нет! Вы правы! И я докажу, я всем докажу, что лето не закончено!
С этими словами она сбросила туфли и встала передо мной, лихо, как пират, расставив босые ноги.
– Ну, как?
Я написал обломком кирпича на асфальте: «Восхити».
Она взяла меня под руку и пошла со мной рядом дальше босая. Туфли остались лежать на асфальте рядом с кривыми буквами «восхити». Пятки Татьяны легко шуршали по асфальту, мои тапочки старчески шаркали.
Это и был наш вызов надвигающейся осени, наша отчаянная попытка поделиться силами с пыльным, дряхлеющим летом.
* * *
Когда меня наконец избавили от повязок и я перестал напоминать Мумию из фильма «Мумия-2», выяснились две вещи.
Во-первых, родимое пятно в форме поцелуя пропало с моей щеки. Крестная фея во время нашего последнего свидания забрала его назад, поскольку мне оно, очевидно, больше не потребуется.
А во-вторых, я начал шепелявить, как моя мать когда-то.
Я вышел из больницы, где меня избавили от «ошейника», и сразу же увидел Татьяну. Она ждала меня возле двери, поскольку не желала заходить внутрь. Она ходила взад-вперед и размахивала бутылкой минеральной воды, из которой то и дело потягивала. Заметив меня, она вскинулась и замерла.
– Фафьяна, – были мои первые слова после того, как я вылупился из повязок, – я ваш люблю уфашно.
– Представляете, – отозвалась она, хватая меня под руку и прижимаясь ко мне боком, – вчера я возвращалась к тому детскому садику, чтобы забрать все-таки мои туфли. И что же? Их не оказалось на месте! Кто-то успел их утащить. Ну не безобразие ли?
– Бешобрашие! – согласился я.
И мы отправились домой.
Серебряные башмачки
А. Л. – Золушке, Джульетте
Петр Иванович Лавочкин обладал стопроцентно русским именем и совершенно нерусской наружностью: он был грязновато-смуглым, с жесткими черными волосами и длинными мускулистыми руками. Короткие кривоватые ноги довершали облик.
Кроме того, в его выговоре слышался странный, режущий слух акцент. Последняя особенность Петра Ивановича была обусловлена как физическим дефектом (неправильный прикус), так и упрямством, которое при других обстоятельствах было бы названо «консерватизмом».
Все это в совокупности время от времени вызывало недоверие у служителей правопорядка на улицах и в метрополитене. Несколько раз Петра Ивановича даже задерживали и спрашивали объяснений.
Объяснения исправно приходили из местного отделения, где господина Лавочкина хорошо знали. Петр Иванович, коренной петербуржец, числился стопроцентно русским и действительно был прописан.
И его, недовольно ворчащего, отпускали, зачастую даже не извиняясь за причиненное неудобство. Впрочем, он и не требовал извинений. Петр Иванович все понимал и сочувствовал властям. Он не являлся террористом, и более того, никогда не бывал на Кавказе и в других горячих точках, даже на курорте. Он проживал на Большой Посадской улице и нечасто выбирался за пределы Петроградской стороны. Он был стойким домоседом.
Петр Иванович держал небольшой магазин. Это был довольно странный магазин, в принципе мало предназначенный для покупателей. На витрине стояло несколько манекенов, обернутых блестящей бумагой и перевязанных пышными лентами, – эдакие роскошные человеческие тушки, деньрожденский подарок людоеду, – а между ними были разложены разнообразные абстракции: завязанная узлом никелированная трубка, металлическая клякса, похожая на амебу или инопланетянина из советского мультика, пластмассовый радужный шар, вложенный в прямоугольник из меди. И на особом пьедестале – очень крупные серебряные башмачки. В подобном окружении башмачки выглядели стопроцентно нереальными.
Мимо витрины ходили люди, поневоле скашивая глаза на странные предметы, сверкающие оттуда. В магазин прохожие никогда не заходили. Глядя с улицы, трудно было понять, что там продается: одежда? обувь? запчасти для иномарок? аксессуары и косметика? Судя по концептуальному оформлению витрины, цены в этом магазине в любом случае запредельно высокие.
Название магазина – «Антигона» – тоже не проливало света на происходящее внутри. Большинство прохожих, в общем-то, понятия не имели, что обозначает это слово.
Петра Ивановича такое положение дел совершенно устраивало. Ему вовсе не требовался магазин как таковой: он держал здесь не столько товар, сколько коллекцию. Однако объяви он свою собственность музеем, сюда тотчас же начнут таскаться посетители. Купив билет за полтинник, с глупыми лицами они будут бродить по помещению, которое Петр Иванович любил и устроил с таким вниманием и вкусом. Начнут высказывать суждения, украдкой трогать выставленные предметы и бессмысленно фотографировать друг друга на фоне здешних интерьеров.
Нет уж. Пусть лучше это будет «бутик». Вход – совершенно бесплатный, любой экспонат продается. Такое место люди с гарантией будут обходить стороной.
Так оно и случилось. И Петр Иванович спокойно проводил дни за своей непонятной витриной, среди вещей, которые были ему дороги, в блаженном одиночестве, никем не тревожимый.
* * *
Петр Иванович вовсе не был таким уж нелюдимым и злобным, как можно было бы вообразить, глядя на завязанную узлом никелированную трубку. За жизнь он даже обзавелся одним настоящим другом, а это уже, согласитесь, немало.
Коренной петербуржец, Петр Иванович вырос в приюте. Там имелось много странных детей, например, мальчик без левой ушной раковины, дикий мальчик, полунегр-полукитаец, мальчик неизвестной кавказской народности, языка которого никто не понимал, а также дюжина обычных русских беспризорников с акварельно-тонкими лицами и льняными волосами. Эти последние были красивы странной, неброской красотой вырождения: едва лишь детская абсолютная чистота сменится подростковой угловатостью, как в облике русского ангела роковым образом проступит русский же алкоголик, существо порочное, хитрое и плаксивое.
Петька жалел таких. Сам он был коренастый, с каменно-крепкими мускулами, с некрасивым, но удивительно здоровым лицом. В его облике не угадывалось ни эфемерности, ни хрупкости; кем он казался, тем и был: прочно стоящим на коротких, кривоватых ногах, черномазым, хватким.
Он никогда не придумывал себе родителей, не мечтал о том, что рано или поздно объявятся красавица-мать и богач-отец и все-все объяснят: про кораблекрушение, про многолетние поиски, про коварную няньку, укравшую барчука из колыбели и продавшую в рабство, про то, как отчаяние родителей сменялось безумной надеждой.
Вместо этого юный Петр раздумывал над тем, как бы ему обзавестись собственным обувным магазином. Название «Антигона» он увидел во сне. Слово пришло к нему, как приходит женщина, и сперва оно казалось недостижимым. Оно шествовало сквозь темноту, источая легкий аромат. Следовало основательно постараться, чтобы пахнуть вот так, естественно и вычурно-ненатурально в одно и то же время. Это был какой-то очень изысканный и дорогой запах.
В первый раз Петька проснулся именно из-за этого запаха. Он долго лежал в темноте, наслаждаясь воспоминанием.
Вторично слово проникло в его сновидения с большей легкостью. Едва уловив знакомое благоухание, Петька с радостью распахнул слову свой сон, и оно выступило на свет, сверкающее, переливающееся, серебряное. Оно было ласковым и красивым.
Петька знал, что это не женщина, а слово, потому что в явлении все время оставалось нечто отвлеченное, нематериальное. Его нельзя было потрогать, подергать за край рукава или подол, потыкать пальцем в бок. Оно не взвизгнет, не обзовется. Оно вообще не может говорить, потому что оно – одно слово, не несколько.
Одно, зато заветное. Антигона. Как удар колокола, когда он, приплыв издалека и наполнив целительным звоном широкие пространства, уже успел растерять часть своей могучей силы. Звон, который можно взять на ладонь, вложить в уши и сохранить в себе.
Антигона. Колокол, настолько растративший себя, настолько ослабевший, что ему стала необходима поддержка другого живого существа.
Мысль о подобном колоколе растрогала Петьку, и он проснулся в слезах. Он облизал свое лицо длинным языком – таким длинным, что Петька без труда доставал им до кончика глаза. Слезы оказались сладкими и обильными. «Просто компоту не нужно! – подумал Петька в восхищении. – Вот это слезищи! Вот бы так всегда!»
Естественно, этими историями Петька ни с кем не поделился. Он сберег их для себя. Два волшебных сна. Этого ему хватило на целых десять лет.
* * *
Петру исполнился двадцать один, и он только что потерял работу. Он жил в комнате в общежитии. Под окном бугрился пустырь, а за пустырем стояло второе общежитие, точная копия первого: трехэтажное здание барачного типа.
Несмотря на молодость Петра, обстановка вокруг него выглядела так, словно его жизнь уже заканчивалась. Он с ужасом посматривал на соседа, который прожил в этом общежитии пятнадцать лет.
В коридорах было безнадежно даже по сравнению с приютом, взрастившим Петра.
Оставшись без работы, он не слишком горевал. Ему не нравилось на заводе.
Внезапно у него появилось свободное время. Больше ему не нужно было торчать по девять часов там, где стоял механический шум и повсюду находились люди, а потом не требовалось тащиться «домой», в барак, где даже стены, кажется, ополчались на человека и вместо того, чтобы придавать ему сил, отнимали последнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
– Я отпросилась с работы, – сообщила она. – Сказала, что должна проведать пожилую родственницу в больнице. Отнеслись с сочувствием.
Я глухо хмыкнул.
– Когда вас выписывают?
Я накорябал: «Завтра».
– Давайте сбежим сегодня, – предложила она. – Что у вас там – перелом челюсти? Мне Стас все рассказал. Ну, сходите завтра на рентген, или что там полагается. Вас ведь все равно отправят в районную поликлинику, так что вы будете лишнюю ночь спать на чужой кровати? Больница – чтобы болеть, а не поправляться.
Я не знал, как объяснить ей, что вся моя одежда попала в заложники и что без справки о выписке злой цербер ни за что не выдаст мне брюки, ботинки и пиджак.
Но она обо всем догадалась без моих объяснений.
– Пойдемте ко мне, – предложила она. – Я ведь живу неподалеку, если вы еще помните. Разумеется, насколько что-то может считаться «неподалеку», когда речь идет о Васильевском. В общем-то, моя планета – в соседней галактике. Мы долетим туда за пару световых лет, если пойдем пешком. Вы меня понимаете?
Я молча кивнул.
Она обошла меня кругом, как будто я был статуей, и снова остановилась перед моим фасадом.
– Почему вы кивнули? – вопросила она.
Я приподнял брови.
– Вы кивнули потому, что поняли текст моего выступления, или потому, что согласны на мой план?
Я показал два пальца.
Она взяла мою руку и потрясла сперва один палец, потом другой, как будто пробовала, нельзя ли их оторвать.
Потом сказала:
– Второе. Вы со мной согласны!
Я опять кивнул.
– В таком случае, не будем медлить!
Она схватила мою ладонь.
– Стас показал мне вчера выход.
Я покачал головой.
– Ах да, – она прикусила губу. – Конечно. Там же будка и в ней охранник. Он поймет, что мы совершаем побег в казенном халате и казенных тапочках. Но ничего, я знаю нелегальный выход. Я одна о нем знаю.
И мы двинулись через весь садик, окружающий больницу, к какой-то лазейке, которую вчера разведала Татьяна.
Город за пределами больницы выглядел празднично и умиротворенно. Мы шли неторопливо. Я шаркал тапочками, и мне казалось, будто мы шагаем не по Большому проспекту Васильевского, а по длиннющему коридору коммуналки и я – какой-нибудь прадедушка, щеголяющий в полосатой пижаме и пахнущий камфарным маслом.
Посреди проспекта, и без того негромкого, попадались островки полной тишины. Так, в центре бульвара, тянущегося по разделительной полосе, была выгорожена детская площадка. Крошечная, как атолл в океане, и столь же пестрая и оживленная. За заборчиком возились дети под надзором нескольких женщин. На детях были курточки.
Татьяна остановилась и выпустила мою руку. На ее лице отразился ужас.
– Вы это видите? – воскликнула она.
Я сделал вопросительное лицо, но она и без моего вопрошания сразу же объяснила:
– У детей непоправимо осенний вид! Кругом как будто лето, но вон у того ребенка совершенно осеннее лицо… Вы видите эти курточки? Это не летняя одежда! – Она глянула на меня и прибавила упавшим голосом: – А вчера я видела девушку в плаще. Плащик-трапеция и косыночка на голове. Это ужасно.
Я хотел сказать ей, чтобы она не боялась, что впереди еще почти целый август, а осень до поры заперта внутри оградки детского садика и ни за что не вырвется наружу, покуда не отцветет цикорий…
Но Татьяна сама произнесла все эти слова, потому что теперь, когда я не имел возможности говорить, она легко читала мои мысли.
– Нет! – под конец произнесла она решительно и отвернулась от детской площадки. – Нет, еще не осень, нет! Вы правы! И я докажу, я всем докажу, что лето не закончено!
С этими словами она сбросила туфли и встала передо мной, лихо, как пират, расставив босые ноги.
– Ну, как?
Я написал обломком кирпича на асфальте: «Восхити».
Она взяла меня под руку и пошла со мной рядом дальше босая. Туфли остались лежать на асфальте рядом с кривыми буквами «восхити». Пятки Татьяны легко шуршали по асфальту, мои тапочки старчески шаркали.
Это и был наш вызов надвигающейся осени, наша отчаянная попытка поделиться силами с пыльным, дряхлеющим летом.
* * *
Когда меня наконец избавили от повязок и я перестал напоминать Мумию из фильма «Мумия-2», выяснились две вещи.
Во-первых, родимое пятно в форме поцелуя пропало с моей щеки. Крестная фея во время нашего последнего свидания забрала его назад, поскольку мне оно, очевидно, больше не потребуется.
А во-вторых, я начал шепелявить, как моя мать когда-то.
Я вышел из больницы, где меня избавили от «ошейника», и сразу же увидел Татьяну. Она ждала меня возле двери, поскольку не желала заходить внутрь. Она ходила взад-вперед и размахивала бутылкой минеральной воды, из которой то и дело потягивала. Заметив меня, она вскинулась и замерла.
– Фафьяна, – были мои первые слова после того, как я вылупился из повязок, – я ваш люблю уфашно.
– Представляете, – отозвалась она, хватая меня под руку и прижимаясь ко мне боком, – вчера я возвращалась к тому детскому садику, чтобы забрать все-таки мои туфли. И что же? Их не оказалось на месте! Кто-то успел их утащить. Ну не безобразие ли?
– Бешобрашие! – согласился я.
И мы отправились домой.
Серебряные башмачки
А. Л. – Золушке, Джульетте
Петр Иванович Лавочкин обладал стопроцентно русским именем и совершенно нерусской наружностью: он был грязновато-смуглым, с жесткими черными волосами и длинными мускулистыми руками. Короткие кривоватые ноги довершали облик.
Кроме того, в его выговоре слышался странный, режущий слух акцент. Последняя особенность Петра Ивановича была обусловлена как физическим дефектом (неправильный прикус), так и упрямством, которое при других обстоятельствах было бы названо «консерватизмом».
Все это в совокупности время от времени вызывало недоверие у служителей правопорядка на улицах и в метрополитене. Несколько раз Петра Ивановича даже задерживали и спрашивали объяснений.
Объяснения исправно приходили из местного отделения, где господина Лавочкина хорошо знали. Петр Иванович, коренной петербуржец, числился стопроцентно русским и действительно был прописан.
И его, недовольно ворчащего, отпускали, зачастую даже не извиняясь за причиненное неудобство. Впрочем, он и не требовал извинений. Петр Иванович все понимал и сочувствовал властям. Он не являлся террористом, и более того, никогда не бывал на Кавказе и в других горячих точках, даже на курорте. Он проживал на Большой Посадской улице и нечасто выбирался за пределы Петроградской стороны. Он был стойким домоседом.
Петр Иванович держал небольшой магазин. Это был довольно странный магазин, в принципе мало предназначенный для покупателей. На витрине стояло несколько манекенов, обернутых блестящей бумагой и перевязанных пышными лентами, – эдакие роскошные человеческие тушки, деньрожденский подарок людоеду, – а между ними были разложены разнообразные абстракции: завязанная узлом никелированная трубка, металлическая клякса, похожая на амебу или инопланетянина из советского мультика, пластмассовый радужный шар, вложенный в прямоугольник из меди. И на особом пьедестале – очень крупные серебряные башмачки. В подобном окружении башмачки выглядели стопроцентно нереальными.
Мимо витрины ходили люди, поневоле скашивая глаза на странные предметы, сверкающие оттуда. В магазин прохожие никогда не заходили. Глядя с улицы, трудно было понять, что там продается: одежда? обувь? запчасти для иномарок? аксессуары и косметика? Судя по концептуальному оформлению витрины, цены в этом магазине в любом случае запредельно высокие.
Название магазина – «Антигона» – тоже не проливало света на происходящее внутри. Большинство прохожих, в общем-то, понятия не имели, что обозначает это слово.
Петра Ивановича такое положение дел совершенно устраивало. Ему вовсе не требовался магазин как таковой: он держал здесь не столько товар, сколько коллекцию. Однако объяви он свою собственность музеем, сюда тотчас же начнут таскаться посетители. Купив билет за полтинник, с глупыми лицами они будут бродить по помещению, которое Петр Иванович любил и устроил с таким вниманием и вкусом. Начнут высказывать суждения, украдкой трогать выставленные предметы и бессмысленно фотографировать друг друга на фоне здешних интерьеров.
Нет уж. Пусть лучше это будет «бутик». Вход – совершенно бесплатный, любой экспонат продается. Такое место люди с гарантией будут обходить стороной.
Так оно и случилось. И Петр Иванович спокойно проводил дни за своей непонятной витриной, среди вещей, которые были ему дороги, в блаженном одиночестве, никем не тревожимый.
* * *
Петр Иванович вовсе не был таким уж нелюдимым и злобным, как можно было бы вообразить, глядя на завязанную узлом никелированную трубку. За жизнь он даже обзавелся одним настоящим другом, а это уже, согласитесь, немало.
Коренной петербуржец, Петр Иванович вырос в приюте. Там имелось много странных детей, например, мальчик без левой ушной раковины, дикий мальчик, полунегр-полукитаец, мальчик неизвестной кавказской народности, языка которого никто не понимал, а также дюжина обычных русских беспризорников с акварельно-тонкими лицами и льняными волосами. Эти последние были красивы странной, неброской красотой вырождения: едва лишь детская абсолютная чистота сменится подростковой угловатостью, как в облике русского ангела роковым образом проступит русский же алкоголик, существо порочное, хитрое и плаксивое.
Петька жалел таких. Сам он был коренастый, с каменно-крепкими мускулами, с некрасивым, но удивительно здоровым лицом. В его облике не угадывалось ни эфемерности, ни хрупкости; кем он казался, тем и был: прочно стоящим на коротких, кривоватых ногах, черномазым, хватким.
Он никогда не придумывал себе родителей, не мечтал о том, что рано или поздно объявятся красавица-мать и богач-отец и все-все объяснят: про кораблекрушение, про многолетние поиски, про коварную няньку, укравшую барчука из колыбели и продавшую в рабство, про то, как отчаяние родителей сменялось безумной надеждой.
Вместо этого юный Петр раздумывал над тем, как бы ему обзавестись собственным обувным магазином. Название «Антигона» он увидел во сне. Слово пришло к нему, как приходит женщина, и сперва оно казалось недостижимым. Оно шествовало сквозь темноту, источая легкий аромат. Следовало основательно постараться, чтобы пахнуть вот так, естественно и вычурно-ненатурально в одно и то же время. Это был какой-то очень изысканный и дорогой запах.
В первый раз Петька проснулся именно из-за этого запаха. Он долго лежал в темноте, наслаждаясь воспоминанием.
Вторично слово проникло в его сновидения с большей легкостью. Едва уловив знакомое благоухание, Петька с радостью распахнул слову свой сон, и оно выступило на свет, сверкающее, переливающееся, серебряное. Оно было ласковым и красивым.
Петька знал, что это не женщина, а слово, потому что в явлении все время оставалось нечто отвлеченное, нематериальное. Его нельзя было потрогать, подергать за край рукава или подол, потыкать пальцем в бок. Оно не взвизгнет, не обзовется. Оно вообще не может говорить, потому что оно – одно слово, не несколько.
Одно, зато заветное. Антигона. Как удар колокола, когда он, приплыв издалека и наполнив целительным звоном широкие пространства, уже успел растерять часть своей могучей силы. Звон, который можно взять на ладонь, вложить в уши и сохранить в себе.
Антигона. Колокол, настолько растративший себя, настолько ослабевший, что ему стала необходима поддержка другого живого существа.
Мысль о подобном колоколе растрогала Петьку, и он проснулся в слезах. Он облизал свое лицо длинным языком – таким длинным, что Петька без труда доставал им до кончика глаза. Слезы оказались сладкими и обильными. «Просто компоту не нужно! – подумал Петька в восхищении. – Вот это слезищи! Вот бы так всегда!»
Естественно, этими историями Петька ни с кем не поделился. Он сберег их для себя. Два волшебных сна. Этого ему хватило на целых десять лет.
* * *
Петру исполнился двадцать один, и он только что потерял работу. Он жил в комнате в общежитии. Под окном бугрился пустырь, а за пустырем стояло второе общежитие, точная копия первого: трехэтажное здание барачного типа.
Несмотря на молодость Петра, обстановка вокруг него выглядела так, словно его жизнь уже заканчивалась. Он с ужасом посматривал на соседа, который прожил в этом общежитии пятнадцать лет.
В коридорах было безнадежно даже по сравнению с приютом, взрастившим Петра.
Оставшись без работы, он не слишком горевал. Ему не нравилось на заводе.
Внезапно у него появилось свободное время. Больше ему не нужно было торчать по девять часов там, где стоял механический шум и повсюду находились люди, а потом не требовалось тащиться «домой», в барак, где даже стены, кажется, ополчались на человека и вместо того, чтобы придавать ему сил, отнимали последнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48