Я был о тебе лучшего мнения!
– Нет, – ответил он устало. – Я – удача Алии. Первая ее абсолютная удача. Если я сейчас уйду, если не позволю ей воспользоваться мною, она искалечит еще немало жизней, прежде чем создаст второй прототип… Нет. Я остаюсь. Пусть завершит эксперимент. Я готов служить ей. Это мой добровольный выбор.
– Ты болен, – сказал я, как плюнул.
– Я совершенно здоров, – возразил Гемпель.
На мгновение я представил себе, как веселится Милованов, слушая наш диалог, но сейчас мне было все равно.
– Ты сам признавался в том, что болен Алией, – настаивал я.
– В моей болезни нет ровным счетом ничего страшного, – отозвался Гемпель. – Обыкновенная любовь. Притяжение к объекту, необходимому для дальнейшего функционирования. У меня совершенно ясный рассудок. Я вполне отдаю себе отчет в происходящем. Чем дольше я нахожусь в этом, чем дольше размышляю над фактами, тем более простым и отчетливым мне все это представляется.
– Кажется, это была моя роль – все упрощать и представлять в пошлом, примитивном виде, – съязвил я.
– Ты хорошо меня научил, – ответил Гемпель без всякой обиды. – И ты был прав. Я должен остаться, а ты ступай.
– И никто из вас, предателей, не боится, что я на вас настучу? – осведомился я напоследок.
Они засмеялись так дружно, что меня едва не стошнило. Гемпель и Милованов, оба.
Конечно, они этого не боялись. Ведь розовый дом на перекрестке не найдет никто, если Алия этого не захочет. И если не настанет особенно мерзкая непогода.
* * *
После этого много лет я ничего не слышал о Гемпеле. Пару раз натыкался на Лазарева, он старел, мельчал и при разговоре всегда мелко, глупо хихикал. Полагаю, встреча с Алией оставила неизгладимый отпечаток на его психике. Странно, но при всех этих отклонениях он был счастливо женат. Ни он, ни я никогда не упоминали о Милованове, хотя – я видел это по глазам Лазарева – ни он, ни я ничего не забыли.
Как я уже говорил, семейные неурядицы сделали мою эмоциональную жизнь достаточно насыщенной, так что в основном я довольствовался романами, женитьбами и разводами, пока наконец не упокоился в лоне второго, благополучного брака.
В дурную погоду я неизменно сидел дома и отключал телефон, едва лишь небо заволакивало тучами. Домашние посмеивались над моей неприязнью к сырости и тягой к уединению, но, в общем, не препятствовали. Любопытно также, что я следовал своему обыкновению машинально и по целым годам не вспоминал о причинах такого поведения.
Весной 2024 года меня настигла меланхолия такая сильная, что ее можно было бы счесть сродни душевной болезни. Меня раздирала жалость к себе, к людям, даже к городским камням: зачем они так недолговечны и так быстро разрушаются под действием климата и хулиганов! Я мог заплакать над котенком, кушающим посреди улицы с клочка газеты, на который сердобольная бабулька положила немного рыбного фарша. А это уж совершенно дурной признак, и жена настоятельно советовала мне прибегнуть к успокоительной настойке.
Настойка эта была на спирту, так что я не стал возражать и завел привычку употреблять по две-три успокоительные бутылочки в день.
И вот однажды я вышел из дома во время дождя. Не иначе, это успокоительное подействовало на меня одурманивающим образом, и я впервые за много лет изменил давней привычке. Я вдыхал холодный сырой воздух и с удивлением понимал, что стосковался по ощущению влаги в горле и легких. Я как будто вернулся домой из долгого странствия.
Хмель, если таковой и имел место, сразу выветрился из моей головы. Мне стало легко и радостно. От меланхолии не осталось и следа. Я шел по улицам, наслаждаясь узнаванием. Вот дом, над которым распростерла груди и плавники русалка с квадратной ощеренной пастью, полной остреньких зубов. Вот и старый знакомый, горбатый карлик с руками, свисающими до мостовой. Как нахально и радостно осклабился он при виде меня!
А там машет мне рукой похожий на медузу полуголый сторож возле богатого подъезда. Я приостановился возле него и по-детски радостно вытаращился на золотые инкрустации и тускло поблескивающие ограненные самоцветы, которые были искусно вделаны на место бородавок гигантского морского чудовища, расползшегося по всему фасаду здания.
Может быть, я никогда и не ходил по этим улицам в реальной жизни, но – и теперь я был убежден в этом как никогда твердо – все они часто виделись мне во сне, особенно в дождливую погоду. Наконец-то я решился сбросить с себя тягостные оковы реальности и свободно шагнуть в мир собственных сновидений. Я бывал здесь тысячи раз, и существа на улицах узнавали меня. Это ли не веское доказательство тому, что я прихожу сюда отнюдь не впервые!
Иногда на улицах сгущался туман, и тогда между колеблющимися серыми сгустками я вдруг начинал различать строения прежнего Петербурга. Но затем ветер разгонял клочья, и снова передо мной представал фантастический город, населенный самыми разными созданиями.
Я не мог не отметить одного обстоятельства. По сравнению с теми, которых я видел в молодые годы во время прогулки с незабвенным Андреем Ивановичем Гемпелем, нынешние прозерпиниане сильно изменились к лучшему. Они по-прежнему могли бы показаться среднему землянину уродливыми, но теперь в их необычности не было ничего болезненного. Они не производили впечатления нежизнеспособности. Напротив. Причудливые, даже гротескные формы странным образом делали прозерпиниан более приспособленными к здешним условиям, к постоянной сырости, ветрам и туманам. Петербург-два был как бы вечно погружен на дно морское. Кто знает, возможно, так оно и было на самом деле, а город, вознесшийся над зримыми и незримыми потоками вод вопреки природе, – лишь иллюзия, помещенная в мозгу безумного Петра и явленная во плоти лишь в силу непререкаемости божественной царской власти.
Постепенно тучи сгущались, и на улицах делалось все темнее. Ветер дул с особенно громким, пронзительным завыванием. В своих городах прозерпиниане устанавливали особые трубы на всех углах и по тембру их звука определяли силу ветра, его направление, а также делали предсказания дальнейшей погоды, что для них всегда являлось чрезвычайно важным.
Даже я сразу понял, что надвигается буря. Я стал оглядываться в поисках укрытия понадежнее, поскольку отдавал себе отчет в том, сколь опасно оставаться на улицах при подобном положении дел. Но нигде не находилось подходящего места. Все двери стояли запертыми, и по одному только их виду я понимал: открываться они не намерены.
Я растерянно озирался, стоя на перекрестке, как вдруг ко мне приблизился рослый субъект с мордой ящерицы. Я не сразу вспомнил его и некоторое время рассматривал отталкивающую образину неприязненно, готовый в любой момент убежать.
Он заговорил со мной на своем наречии, которого я, естественно, разобрать не мог, кроме одного-единственного слова: «Гемпель». Он твердил это слово, как заклинание, вставляя его, кажется, после каждой более-менее законченной фразы. Наконец догадка словно молнией блеснула в моем мозгу. Ну конечно! Это был тот самый «человек-динозавр», который некогда изъявлял Гемпелю благодарность за спасение от вивисекции и которого Гемпель, в свою очередь, просил позаботиться обо мне, если возникнет такая необходимость. Вон и шрам на руке у него сохранился, тот самый.
На Санкт-Петербург неотвратимо надвигалось нечто страшное. Нечто такое, от чего меня намеревался спасти гемпелевский динозавр. Вот что он пытался втолковать мне, шевеля слабыми длинными пальцами прижатых к груди маленьких ручек. Я больше не колебался и позволил ему усадить меня на жесткую, поросшую колючими пластинами голову. Голова у динозавра была широкая, плоская, так что я устроился там, скрестив ноги по-турецки и ухватившись за одну из пластин. Он пророкотал что-то и двинулся по улице, преодолевая силу ветра. Мы брели так довольно долго. Ветер и дождь залепили мне глаза, дышать стало почти невозможно. Не знаю, как ухитрялся передвигаться мой могучий спутник. Наконец мы очутились на самой дальней оконечности Васильевского острова, там, где терпение земли заканчивалось и она сдавалась на милость залива. Вода била о берег с такой яростью, словно не могла простить ни пяди, у нее отвоеванной, и каждая волна посылала отчетливые проклятия царю Петру и его упрямству.
Я сидел на голове у человека-динозавра и не отрываясь смотрел на залив. Я уже знал, что именно происходит сейчас в Петербурге-один: наводнение. Двадцать четвертый год явился в историю и заявил о своих правах. Река встретила на своем течении мощное движение ветра, вспучилась, вздулась и стала расти, постепенно накапливаясь в русле. Все выше поднимались воды. Мертвые косы водорослей выбрасывало на парапеты и набережные, рыбешки ошеломленно бились в лужах, и горы тухлятины вымывало из всех подвалов, из укромных уголков, куда боятся заглядывать даже самые жуткие из городских обитателей.
Уже позднее станет известно, что разбился вертолет метеорологов и что он, по счастью, упал на пустыре, так что пострадали только несколько домов, где от взрыва вылетели стекла. Ну и погибли две журналистки и один пилот.
Я же не отрываясь смотрел в воду залива.
Там медленно копошилось огромное существо. Гигантская голова то приподнималась над поверхностью черной воды и взирала на нас большими глазами, полными разумной тоски и с трудом сдерживаемой ярости, то вдруг проваливалась в бездну. Обыкновенно залив здесь очень мелкий, но это имеет отношение лишь к Петербургу-один; в Петербурге-два сразу за «Прибалтийской» разверзается бездна, полная соленой воды.
Чудовище пропадало и выныривало, повторяя это снова и снова, и с каждым разом амплитуда его колебаний становилась все больше, так что волны вздымались все выше и выше, и ярость погребенного в океанской пучине монстра передавалась водам. Затем оно начало выбрасывать вперед свои щупальца. Неимоверной длины и чудовищно мощные, они хлестали улицы и заливали их потоками воды. Десятки живых плетей, снабженных присосками, били по мостовым, а горы влаги обрушивались на дома и деревья. Рушились столбы с электрическими проводами, везде пробегали синеватые змеи выпущенного на волю тока. Птицы погибали, и крысы, и кошки, и бродячие собаки, но следующий поток воды смывал их в океан, где они исчезали бесследно.
Ярость монстра была ужасна. Он избивал ненавистный ему город снова и снова, тщетно пытаясь сбросить его с лица земли. Пронзительный свист на грани слышимости – во всяком случае, для человеческого уха – оглушал, заставлял все тело вибрировать и содрогаться.
Так продолжалось до бесконечности… И вдруг все стихло.
Тишина охватила нас мягким одеялом. Я не сразу смог осознать ее и принять и понял, что все кончено, лишь по тому, что мой спутник весь обмяк и опустился на колени. Я сполз с его головы и устроился рядом. Мы просидели в неподвижности еще очень долго, просто радуясь тому, что опасность миновала, монстр затих, и рядом, поблизости, находится, по крайней мере, одно живое и разумное существо.
Кажется, я задремал. Когда я открыл глаза, то обнаружил себя в одиночестве. Я сидел на ступенях какого-то магазина, среди осколков витрины. Вода заливала асфальт, несколько деревьев в сквере были повалены. Девушка-продавщица со злым личиком перевязывала пораненную ладонь платком.
Я вошел в магазин, оставляя за собой мокрые следы.
– Мне нужно позвонить домой, – сказал я, обращаясь в пустоту. – Пожалуйста, позвольте мне воспользоваться телефоном.
Исчезновение поцелуя
Она:
Он сидит на табурете-насесте практически рядом со мной – собственно, разделяет нас всего один никем не занятый насест, – поглядывает на меня искоса и говорит:
– Случалось ли вам когда-либо замечать, как изысканны бывают резиновые перчатки, оставленные без пригляду? В надетом состоянии они почему-то упорно превращают ваши руки в какие-то грабарки. Но стоит снять их, выйти из ванной и погасить там свет… Всё! В перчатках пробуждается тайная жизнь. И когда в следующий раз вы входите в ванную и видите их там на краю раковины, то поневоле отмечаете, в какой элегантной позе они застыли. Если, конечно, – добавляет он, подумав, – допустимо слово «поза» в отношении перчаток, которые представляют слепки не с человеческого тела в его целокупности, но с фрагмента. Положим, выразительнейшего, но все-таки фрагмента.
– Допустимо, – сказала я. Он меня заинтересовал, заговорив о том, что я и прежде считала для себя любопытным.
Он вздохнул с явным облегчением и продолжил:
– У перчаток всегда безупречный вкус. Даже у резиновых. Они не позволят себе вульгарного оттопы?ривания… оттопырйния? – Он опять посмотрел на меня вопросительно.
– В оттопырйнии есть что-то нетопыриное, – ответила я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
– Нет, – ответил он устало. – Я – удача Алии. Первая ее абсолютная удача. Если я сейчас уйду, если не позволю ей воспользоваться мною, она искалечит еще немало жизней, прежде чем создаст второй прототип… Нет. Я остаюсь. Пусть завершит эксперимент. Я готов служить ей. Это мой добровольный выбор.
– Ты болен, – сказал я, как плюнул.
– Я совершенно здоров, – возразил Гемпель.
На мгновение я представил себе, как веселится Милованов, слушая наш диалог, но сейчас мне было все равно.
– Ты сам признавался в том, что болен Алией, – настаивал я.
– В моей болезни нет ровным счетом ничего страшного, – отозвался Гемпель. – Обыкновенная любовь. Притяжение к объекту, необходимому для дальнейшего функционирования. У меня совершенно ясный рассудок. Я вполне отдаю себе отчет в происходящем. Чем дольше я нахожусь в этом, чем дольше размышляю над фактами, тем более простым и отчетливым мне все это представляется.
– Кажется, это была моя роль – все упрощать и представлять в пошлом, примитивном виде, – съязвил я.
– Ты хорошо меня научил, – ответил Гемпель без всякой обиды. – И ты был прав. Я должен остаться, а ты ступай.
– И никто из вас, предателей, не боится, что я на вас настучу? – осведомился я напоследок.
Они засмеялись так дружно, что меня едва не стошнило. Гемпель и Милованов, оба.
Конечно, они этого не боялись. Ведь розовый дом на перекрестке не найдет никто, если Алия этого не захочет. И если не настанет особенно мерзкая непогода.
* * *
После этого много лет я ничего не слышал о Гемпеле. Пару раз натыкался на Лазарева, он старел, мельчал и при разговоре всегда мелко, глупо хихикал. Полагаю, встреча с Алией оставила неизгладимый отпечаток на его психике. Странно, но при всех этих отклонениях он был счастливо женат. Ни он, ни я никогда не упоминали о Милованове, хотя – я видел это по глазам Лазарева – ни он, ни я ничего не забыли.
Как я уже говорил, семейные неурядицы сделали мою эмоциональную жизнь достаточно насыщенной, так что в основном я довольствовался романами, женитьбами и разводами, пока наконец не упокоился в лоне второго, благополучного брака.
В дурную погоду я неизменно сидел дома и отключал телефон, едва лишь небо заволакивало тучами. Домашние посмеивались над моей неприязнью к сырости и тягой к уединению, но, в общем, не препятствовали. Любопытно также, что я следовал своему обыкновению машинально и по целым годам не вспоминал о причинах такого поведения.
Весной 2024 года меня настигла меланхолия такая сильная, что ее можно было бы счесть сродни душевной болезни. Меня раздирала жалость к себе, к людям, даже к городским камням: зачем они так недолговечны и так быстро разрушаются под действием климата и хулиганов! Я мог заплакать над котенком, кушающим посреди улицы с клочка газеты, на который сердобольная бабулька положила немного рыбного фарша. А это уж совершенно дурной признак, и жена настоятельно советовала мне прибегнуть к успокоительной настойке.
Настойка эта была на спирту, так что я не стал возражать и завел привычку употреблять по две-три успокоительные бутылочки в день.
И вот однажды я вышел из дома во время дождя. Не иначе, это успокоительное подействовало на меня одурманивающим образом, и я впервые за много лет изменил давней привычке. Я вдыхал холодный сырой воздух и с удивлением понимал, что стосковался по ощущению влаги в горле и легких. Я как будто вернулся домой из долгого странствия.
Хмель, если таковой и имел место, сразу выветрился из моей головы. Мне стало легко и радостно. От меланхолии не осталось и следа. Я шел по улицам, наслаждаясь узнаванием. Вот дом, над которым распростерла груди и плавники русалка с квадратной ощеренной пастью, полной остреньких зубов. Вот и старый знакомый, горбатый карлик с руками, свисающими до мостовой. Как нахально и радостно осклабился он при виде меня!
А там машет мне рукой похожий на медузу полуголый сторож возле богатого подъезда. Я приостановился возле него и по-детски радостно вытаращился на золотые инкрустации и тускло поблескивающие ограненные самоцветы, которые были искусно вделаны на место бородавок гигантского морского чудовища, расползшегося по всему фасаду здания.
Может быть, я никогда и не ходил по этим улицам в реальной жизни, но – и теперь я был убежден в этом как никогда твердо – все они часто виделись мне во сне, особенно в дождливую погоду. Наконец-то я решился сбросить с себя тягостные оковы реальности и свободно шагнуть в мир собственных сновидений. Я бывал здесь тысячи раз, и существа на улицах узнавали меня. Это ли не веское доказательство тому, что я прихожу сюда отнюдь не впервые!
Иногда на улицах сгущался туман, и тогда между колеблющимися серыми сгустками я вдруг начинал различать строения прежнего Петербурга. Но затем ветер разгонял клочья, и снова передо мной представал фантастический город, населенный самыми разными созданиями.
Я не мог не отметить одного обстоятельства. По сравнению с теми, которых я видел в молодые годы во время прогулки с незабвенным Андреем Ивановичем Гемпелем, нынешние прозерпиниане сильно изменились к лучшему. Они по-прежнему могли бы показаться среднему землянину уродливыми, но теперь в их необычности не было ничего болезненного. Они не производили впечатления нежизнеспособности. Напротив. Причудливые, даже гротескные формы странным образом делали прозерпиниан более приспособленными к здешним условиям, к постоянной сырости, ветрам и туманам. Петербург-два был как бы вечно погружен на дно морское. Кто знает, возможно, так оно и было на самом деле, а город, вознесшийся над зримыми и незримыми потоками вод вопреки природе, – лишь иллюзия, помещенная в мозгу безумного Петра и явленная во плоти лишь в силу непререкаемости божественной царской власти.
Постепенно тучи сгущались, и на улицах делалось все темнее. Ветер дул с особенно громким, пронзительным завыванием. В своих городах прозерпиниане устанавливали особые трубы на всех углах и по тембру их звука определяли силу ветра, его направление, а также делали предсказания дальнейшей погоды, что для них всегда являлось чрезвычайно важным.
Даже я сразу понял, что надвигается буря. Я стал оглядываться в поисках укрытия понадежнее, поскольку отдавал себе отчет в том, сколь опасно оставаться на улицах при подобном положении дел. Но нигде не находилось подходящего места. Все двери стояли запертыми, и по одному только их виду я понимал: открываться они не намерены.
Я растерянно озирался, стоя на перекрестке, как вдруг ко мне приблизился рослый субъект с мордой ящерицы. Я не сразу вспомнил его и некоторое время рассматривал отталкивающую образину неприязненно, готовый в любой момент убежать.
Он заговорил со мной на своем наречии, которого я, естественно, разобрать не мог, кроме одного-единственного слова: «Гемпель». Он твердил это слово, как заклинание, вставляя его, кажется, после каждой более-менее законченной фразы. Наконец догадка словно молнией блеснула в моем мозгу. Ну конечно! Это был тот самый «человек-динозавр», который некогда изъявлял Гемпелю благодарность за спасение от вивисекции и которого Гемпель, в свою очередь, просил позаботиться обо мне, если возникнет такая необходимость. Вон и шрам на руке у него сохранился, тот самый.
На Санкт-Петербург неотвратимо надвигалось нечто страшное. Нечто такое, от чего меня намеревался спасти гемпелевский динозавр. Вот что он пытался втолковать мне, шевеля слабыми длинными пальцами прижатых к груди маленьких ручек. Я больше не колебался и позволил ему усадить меня на жесткую, поросшую колючими пластинами голову. Голова у динозавра была широкая, плоская, так что я устроился там, скрестив ноги по-турецки и ухватившись за одну из пластин. Он пророкотал что-то и двинулся по улице, преодолевая силу ветра. Мы брели так довольно долго. Ветер и дождь залепили мне глаза, дышать стало почти невозможно. Не знаю, как ухитрялся передвигаться мой могучий спутник. Наконец мы очутились на самой дальней оконечности Васильевского острова, там, где терпение земли заканчивалось и она сдавалась на милость залива. Вода била о берег с такой яростью, словно не могла простить ни пяди, у нее отвоеванной, и каждая волна посылала отчетливые проклятия царю Петру и его упрямству.
Я сидел на голове у человека-динозавра и не отрываясь смотрел на залив. Я уже знал, что именно происходит сейчас в Петербурге-один: наводнение. Двадцать четвертый год явился в историю и заявил о своих правах. Река встретила на своем течении мощное движение ветра, вспучилась, вздулась и стала расти, постепенно накапливаясь в русле. Все выше поднимались воды. Мертвые косы водорослей выбрасывало на парапеты и набережные, рыбешки ошеломленно бились в лужах, и горы тухлятины вымывало из всех подвалов, из укромных уголков, куда боятся заглядывать даже самые жуткие из городских обитателей.
Уже позднее станет известно, что разбился вертолет метеорологов и что он, по счастью, упал на пустыре, так что пострадали только несколько домов, где от взрыва вылетели стекла. Ну и погибли две журналистки и один пилот.
Я же не отрываясь смотрел в воду залива.
Там медленно копошилось огромное существо. Гигантская голова то приподнималась над поверхностью черной воды и взирала на нас большими глазами, полными разумной тоски и с трудом сдерживаемой ярости, то вдруг проваливалась в бездну. Обыкновенно залив здесь очень мелкий, но это имеет отношение лишь к Петербургу-один; в Петербурге-два сразу за «Прибалтийской» разверзается бездна, полная соленой воды.
Чудовище пропадало и выныривало, повторяя это снова и снова, и с каждым разом амплитуда его колебаний становилась все больше, так что волны вздымались все выше и выше, и ярость погребенного в океанской пучине монстра передавалась водам. Затем оно начало выбрасывать вперед свои щупальца. Неимоверной длины и чудовищно мощные, они хлестали улицы и заливали их потоками воды. Десятки живых плетей, снабженных присосками, били по мостовым, а горы влаги обрушивались на дома и деревья. Рушились столбы с электрическими проводами, везде пробегали синеватые змеи выпущенного на волю тока. Птицы погибали, и крысы, и кошки, и бродячие собаки, но следующий поток воды смывал их в океан, где они исчезали бесследно.
Ярость монстра была ужасна. Он избивал ненавистный ему город снова и снова, тщетно пытаясь сбросить его с лица земли. Пронзительный свист на грани слышимости – во всяком случае, для человеческого уха – оглушал, заставлял все тело вибрировать и содрогаться.
Так продолжалось до бесконечности… И вдруг все стихло.
Тишина охватила нас мягким одеялом. Я не сразу смог осознать ее и принять и понял, что все кончено, лишь по тому, что мой спутник весь обмяк и опустился на колени. Я сполз с его головы и устроился рядом. Мы просидели в неподвижности еще очень долго, просто радуясь тому, что опасность миновала, монстр затих, и рядом, поблизости, находится, по крайней мере, одно живое и разумное существо.
Кажется, я задремал. Когда я открыл глаза, то обнаружил себя в одиночестве. Я сидел на ступенях какого-то магазина, среди осколков витрины. Вода заливала асфальт, несколько деревьев в сквере были повалены. Девушка-продавщица со злым личиком перевязывала пораненную ладонь платком.
Я вошел в магазин, оставляя за собой мокрые следы.
– Мне нужно позвонить домой, – сказал я, обращаясь в пустоту. – Пожалуйста, позвольте мне воспользоваться телефоном.
Исчезновение поцелуя
Она:
Он сидит на табурете-насесте практически рядом со мной – собственно, разделяет нас всего один никем не занятый насест, – поглядывает на меня искоса и говорит:
– Случалось ли вам когда-либо замечать, как изысканны бывают резиновые перчатки, оставленные без пригляду? В надетом состоянии они почему-то упорно превращают ваши руки в какие-то грабарки. Но стоит снять их, выйти из ванной и погасить там свет… Всё! В перчатках пробуждается тайная жизнь. И когда в следующий раз вы входите в ванную и видите их там на краю раковины, то поневоле отмечаете, в какой элегантной позе они застыли. Если, конечно, – добавляет он, подумав, – допустимо слово «поза» в отношении перчаток, которые представляют слепки не с человеческого тела в его целокупности, но с фрагмента. Положим, выразительнейшего, но все-таки фрагмента.
– Допустимо, – сказала я. Он меня заинтересовал, заговорив о том, что я и прежде считала для себя любопытным.
Он вздохнул с явным облегчением и продолжил:
– У перчаток всегда безупречный вкус. Даже у резиновых. Они не позволят себе вульгарного оттопы?ривания… оттопырйния? – Он опять посмотрел на меня вопросительно.
– В оттопырйнии есть что-то нетопыриное, – ответила я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48