Трудиться в мастерских, обустроить дом, завести детей — ну и так далее.
Но все как-то не налаживалось.
Например, отношение к себе на работе Петр чувствовал странное. Соберутся покурить, позубоскалить — он подойдет — умолкнут почему-то. Петр пробует наладить опять разговор, расскажет анекдот — не смеются, молчат... В дни получки все засуетятся, собирая деньги на выпивку и посылая гонцов, Петр подойдет со своими деньгами, чтобы дать денег, а ему говорят: да мы послали уже, если хочешь, иди сам.
— Чё ж не подождали? — с дрожью обиды спросит Петр.
— Всех не дождесься! — отвечают ему. — И, обратно, ты от нашего вина отвык, небось!
— Это почему же отвык? Почему отвык, я спрашиваю?
Ему не отвечали.
И откуда им знать, к чему он привык, а от чего отвык? Что им известно о его поездках и выступлениях? Да ничего! Были, конечно, слухи, что знаменитый Петр Иванов, о котором писали в газете «Гудок», и есть Петр Салабонов (теперь — Кудерьянов), но полынцы при всей своей доверчивости эти слухи отвергали как полностью невероятные. Они верили в инопланетян, в снежного человека, они верили в чудеса прошлого и будущего, они верили даже в волкозайца, которого никто толком не видел, но верить в действительные чудеса, происходящие в настоящем времени и, главное, творимые здешним всем известным человеком, — они не могли.
Ладно, не верьте.
Но почему такое отчуждение?
Детишки малые не здороваются, старухи поджимают губы, завидя, соседи глядят исподлобья. В чем дело — непонятно.
Приходит, например, Петр к соседу за рубанком: дай, мол, рубанок.
— Зачем? — спрашивает сосед.
— Да доски обстругать.
— Много досок-то?
— Да десятка четыре.
— Куда столько-то?
— Да пол перестелить.
— Не годится пол уже, значит?
— Не годится.
— Весь перестилать будешь или частями?
— Да весь.
— А то, может, крепкие доски-то есть в полу-то, не все менять-то?
— Да нет, все сгнило.
— Как же вы ходили-то?
— Да вот так и ходили.
— А доски-то хорошие купил?
— Ничего.
— Осина, дуб?
— Сосна.
— Сосна хорошо. А дуб лучше.
— Да не достал.
— Это ясно. Но дуб гораздо лучше.
— Само собой. Да не достал.
— Он в работе трудней, а в деле-то лучше.
— Понятно.
— А сосна в работе легка, а в деле-то дрянь.
— Что ж, ничего.
— А надолго рубанок-то?
— Говорю: четыре десятка обстругать.
— Фуганком бы лучше.
— Само собой. А есть фуганок?
— Нету. Фуганком раз-раз — и готово, а рубанком долго тебе. Дня три.
— Выходные впереди, управлюсь и за два.
— Три дня, говорю!
— Двух хватит.
— Конечно, если кое-как, то и за день. А если хорошо — три дня, не меньше.
— Ну, может, и три. Тогда на три дня дай.
— Чего?
— Да рубанок-то!
— Рубанок? Да нету у меня рубанка, чудак-человек!
Петр огорчается — и напрасно, ведь всякий полынец, к которому обращаются с просьбой одолжить инструмент или другую производственную вещь, долго расспрашивает, зачем, куда и почему, и только потом дает вещь, если есть, а если нет — не дает. Петр в конце концов получил рубанок у другого соседа, точно так же ответив на множество вопросов и выслушав мнение о дубе и сосне — в пользу дуба.
Бывшие друзья, с кем учились, бегали вместе пацанами, — заходят редко. И опять непонятно, в чем дело.
Илья только заходит, но лучше б не заходил.
Сядет и молчит. Потом скажет:
— Семь месяцев и пять дней не пью. В рот не беру.
— Хорошо, — говорит Петр.
— Чё ж хорошего? — злится Илья. — Знаешь, как охота!
— Ну, пей.
— Не могу! С того раза, как мы мертвого вынали из могилы, — не могу! Нарочно покупал, наливал, только ко рту поднесу — вспомню это, и все, не могу! Тошнит! Я уж просил товарищей: вы мне спящему влейте через трубочку. Ну, специально со брались, я заснул, они мне зубы разжали потихоньку, стали вливать. И что ты думаешь? — тут же я вскочил, все обратно выплеснул!
— Ну, а я-то при чем?
— Расколдуй!
— С ума ты сошел. Я не колдун.
— Колдун или нет, не знаю. А с тобой это связано. Расколдуй, как друга прошу! Не могу так жить! Выпить охота — сил нет уже!
— Да не умею я! — прячет глаза Петр.
— Вам ведь ясно сказано, — культурненько выговаривает Илье маленькая, но не робкая Маша. — Никакие мы не колдуны, а вы беспокоите зря. Не пьете — и хорошо. Денежки в семью несите.
— Нету у меня семьи — и не надо!
— Копите тогда, чтоб вещь купить. Мотоцикл.
— Да на хрена мне...
— А вы не ругайтеся в семейном доме! — перебивает Маша, взяв веник.
Петру делается смешно.
— Иди, — говорит он Илье.
Илья уходит, но вскоре является опять.
Садится — и:
— Семь месяцев и тринадцать дней не пью. Расколдуй!
Лыко-мочало, в общем.
Но не только в других людях видит Петр отчуждение.
В нем и самом разлад. Нападает иногда странная задумчивость, глупые вопросы лезут, — будто спорят меж собой новый человек, серьезный семьянин и работник Петр Кудерьянов, и старый человек, хоть и моложе, Петруша Салабонов.
Например, занят Петр делом: нарезает резьбу на болванке болта.
И вдруг ехидный голосок Петруши спрашивает:
«Чем это мы заняты?»
«Болт нарезаю», — отвечает Петр.
«А зачем?»
Действительно, зачем? — напрягается Петр — и никак не может вспомнить простого ответа. Наконец вспоминает:
«Этим болтом .скрепят доски с железным каркасом — будет вагон».
«А зачем вагон?»
«Совсем глупый дурак, вагон — чтоб грузы перевозить».
«Так! А какие грузы?»
«Тьфу ты! Да мало ли! Ну, пшеницу, например. Или — уголь».
«Уголь? Хорошо! А уголь зачем?»
«Ты спросил! Где только уголь не нужен! В домах топить, сталь варить, если промышленность, потом...»
«Стоп! Сталь варить? Для чего?»
«Вот пристал, дурачина!»
«Не хочешь ответить? Я за тебя отвечу! — балагурит Петруша. — Для того сталь варить, чтобы из нее — болты делать! Понял?»
Петр, изумленный этим круговоротом мысли, озадаченно вертит в руках заготовку болта и думает: чепуха какая-то получается! И даже бросит болт с досадой.
— Ты чего? — спросит сосед по станку.
— Так. Уронил... — ответит Петр, поднимает болт и продолжает работу, но уже не с той охотой, как в те дни, когда вернулся после отлучки в родные мастерские.
Стал угасать в нем интерес и к перестройке дома. Полы он перестелил, стены подправил, крышу покрыл новым шифером. Начал красить — не идет покраска, то и дело задумывается Петр, а под руку Петруша Салабонов язвит: «Крась, крась! Дождь пойдет — твою краску смоет! А не смоет — еще хуже. Чем новей и красивей вещь, тем трудней ее бросить!»
Скучно становится Петру.
Маша замечает это и говорит: сходи в лес, отдохни, — зная, что в лесу Петру делается лучше, он возвращается повеселевший.
Ему действительно легко в лесу. Здесь никто и ничто не требует его заботы и внимания. Да и присутствия тоже. Пришел — хорошо. Ушел — и ладно.
Но, долго ли, коротко, — осень, сыро и холодно становится в лесу, все реже выбирается Петр в лес.
И однажды, когда морось нудила с утра, он пошел попрощаться с лесом до весны, — потому что зимнего голого леса, пусть и красивого по-своему, не любил. Он вообще не любил холода — словно не здесь родился, а где-то в дальних теплых краях.
Вот он и шел по лесу с этой мыслью: что слишком теплолюбив, будто не здесь родился, а в дальних теплых краях, — и не мог понять, почему эта простая мысль его тревожит, беспокоит. И увидел что-то возле рябинового куста. Живое что-то. Сейчас убежит, подумал Петр, приближаясь. Но существо не убежало.
Петр подошел совсем близко, разглядел длинные уши, мокрую серую шерсть, странное вытянутое рыло и понял, что это — волкозаяц.
2
Лишь человеку дано несчастье знать, что он мог бы родиться и стать другим.
Зайцу же и в голову не придет, что он мог бы родиться или, не приведи Бог, стать в процессе жизни вдруг волком. И уж тем более ни о чем подобном в смысле возможности для себя заячьей судьбы не может помыслить волк. Природа каждому отвела свое место, и зверь не то чтобы доволен — этого понятия у него тоже нет, — а просто существует, не задавая своим существом природе вопросов. Заяц ест траву, волк ест зайца, микробы едят волка, всяк занят своим вполне спокойным делом, и даже когда заяц улепетывает от волка, он, с точки зрения высшей мудрости, с позиции самой природы — абсолютно спокоен.
Внутри каждого звериного вида, конечно, есть отличия, но естественные: по признакам пола и
силы. Попадет слабый старый заяц на зуб волка — туда ему и дорога, обременительному хрычу, зато, пока его волк переваривает, матеря втихомолку жесткое мясо, молодые зайцы шляются туда-сюда под самым волчьим носом, щиплют травку и бесстыдно спариваются.
Но есть отличия, к которым всякий животный; вид относится враждебно, отторгает их, поэтому, когда у обычной волчицы родился странный последыш с длинными ушами, отец-волк хотел тут же его сожрать, но вдруг раздались выстрелы: в заказник приехали поохотиться разрешенные люди. Народ Дуровой, непредсказуемый, на машинах гоняют по лесу — лучше от них подальше.
И волчья семья спустилась в овраг, оставив уродца на погибель. Но тот не погиб, прибился к оказавшейся по счастливой случайности неподалеку кормящей зайчихе. Ее до смерти напугал волчий запах, но детей не бросила и приблудышу позволила пососать молочка — а как не позволишь, как оттолкнешь от себя такого увальня?
Но подрос, стал пощипывать траву, — и зайцы дальше, дальше от него: уши и задние ноги хоть и заячьи, но пасть-то какова! — пусть он и ест этой пастью траву. Это пока траву, а потом?
От волков же он сам научился давать деру, инстинктом угадав, что добра от них ждать не приходится.
В общем, волкозаяц сторонился всех, но без горечи, считая, что таково его место в жизни, и о другой доле не мечтал — он и не знал, что бывает другая доля. И если волчьим его крепким зубам не совсем удобно было перетирать траву, то заячий желудок иной пищи не принимал. А зимой ветки, кора — вот его пища, или разроет снег, найдет увядшую зелень, лакомится.
Через год он стал матерым зайцем размером со среднюю дворовую собаку, бегал несколько неуклюже — то вприскок, по-заячьи, то пытаясь перейти на волчью рысь. Лучше всего у него получался галоп: задние ноги отталкиваются, потом передние рванут под себя землю, задние опять оттолкнутся — и пошел, пошел, пошел... Ни лисы, ни вороны, ни другая лесная живность не удивлялись этому существу, не зная, что таких существ еще не бывало и быть не должно. А он сам себе и подавно не удивлялся, даже, можно считать, был собою доволен, особенно когда сыт.
Но вот все чаще на него стало накатывать смутное волнение. Закон природы неумолим, какое чудище она ни произведет на свет, чудищу требуется продолжение рода.
И только тут волкозаяц начал понимать: что-то не так. Забыв про еду, он рыскал целыми днями по лесу, отыскивая особь такого же внешнего вида, но женского пола, поскольку сам был мужчиной. Вдруг остановится и ошалело забарабанит по пню. Выскочит из кустов очарованная мужской заячьей музыкой зайчиха, перепугается, увидев страшилище, убегает, а он и не гонится, на что она ему! Или вдруг раздастся из его глотки какой-то вой, тоскливый и протяжный. Тенью выскользнет волчица из темени чащи, а за нею маячит соперник-волк, желая драки, тут уж волкозаяц сам чешет куда подальше во все лопатки.
Нестерпимы были для него эти дни, но они миновали, как-то улеглось в душе — до следующей весны.
Пришла опять весна — и опять все повторилось — с новой силой, с новой мукой, к которой прибавилось неведомое доселе ощущение безысходности. И когда прошел гон, он не стал прежним; чувство безысходности засело глубоко, осталось навсегда. Он питался теперь почти с отвращением, не видя смысла в питании лишь для поддержания одного себя.
Как-то зимой выбрел к окраине Полынска. В лесу он людей сторонился, едва завидя, удирал, а тут людей сперва и не заметил: морозным вечером все сидели дома. Собаки же свободно бегали по улицам, перед тем как засесть на ночь на цепь для охраны, и среди них были особи самых причудливых форм: лопоухие и вовсе без ушей, с крючковатыми хвостами и вовсе без хвостов, рыжие, черные, пегие, с мордами и острыми, почти волчьими, и тупыми, сплющенными, почти заячьими. Волкозаяц заволновался, приблизился, собаки учуяли смешанный волчий и заячий дух и подняли такой хай, что казалось, тысячи их собрались вместе. Захлопали двери, вышли хозяева, перекликаясь: что за причуда?
Волкозаяц побрел в лес, понял: это не его стая.
Четыре года прожил он на свете.
И однажды заболел.
Пробовал лечиться травами, угадывая их лечебные свойства, — не помогло. Вдруг возникло смутное желание чего-то горячего, хотя он никогда не ел ничего горячего, не пробовал живого мяса или крови. Просто пасть хотела, чтобы внутри ее было горячо.
Обессиленный, он лег, чтобы умереть.
И опять же, не зная своего срока смерти, он не испытывал печали. Пришла пора умереть, что ж...
Холодно было, моросил дождь, он лежал под густым кустом.
Послышались шаги.
Человек.
Смерть смертью, а инстинкт инстинктом, — от человека надо уходить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Но все как-то не налаживалось.
Например, отношение к себе на работе Петр чувствовал странное. Соберутся покурить, позубоскалить — он подойдет — умолкнут почему-то. Петр пробует наладить опять разговор, расскажет анекдот — не смеются, молчат... В дни получки все засуетятся, собирая деньги на выпивку и посылая гонцов, Петр подойдет со своими деньгами, чтобы дать денег, а ему говорят: да мы послали уже, если хочешь, иди сам.
— Чё ж не подождали? — с дрожью обиды спросит Петр.
— Всех не дождесься! — отвечают ему. — И, обратно, ты от нашего вина отвык, небось!
— Это почему же отвык? Почему отвык, я спрашиваю?
Ему не отвечали.
И откуда им знать, к чему он привык, а от чего отвык? Что им известно о его поездках и выступлениях? Да ничего! Были, конечно, слухи, что знаменитый Петр Иванов, о котором писали в газете «Гудок», и есть Петр Салабонов (теперь — Кудерьянов), но полынцы при всей своей доверчивости эти слухи отвергали как полностью невероятные. Они верили в инопланетян, в снежного человека, они верили в чудеса прошлого и будущего, они верили даже в волкозайца, которого никто толком не видел, но верить в действительные чудеса, происходящие в настоящем времени и, главное, творимые здешним всем известным человеком, — они не могли.
Ладно, не верьте.
Но почему такое отчуждение?
Детишки малые не здороваются, старухи поджимают губы, завидя, соседи глядят исподлобья. В чем дело — непонятно.
Приходит, например, Петр к соседу за рубанком: дай, мол, рубанок.
— Зачем? — спрашивает сосед.
— Да доски обстругать.
— Много досок-то?
— Да десятка четыре.
— Куда столько-то?
— Да пол перестелить.
— Не годится пол уже, значит?
— Не годится.
— Весь перестилать будешь или частями?
— Да весь.
— А то, может, крепкие доски-то есть в полу-то, не все менять-то?
— Да нет, все сгнило.
— Как же вы ходили-то?
— Да вот так и ходили.
— А доски-то хорошие купил?
— Ничего.
— Осина, дуб?
— Сосна.
— Сосна хорошо. А дуб лучше.
— Да не достал.
— Это ясно. Но дуб гораздо лучше.
— Само собой. Да не достал.
— Он в работе трудней, а в деле-то лучше.
— Понятно.
— А сосна в работе легка, а в деле-то дрянь.
— Что ж, ничего.
— А надолго рубанок-то?
— Говорю: четыре десятка обстругать.
— Фуганком бы лучше.
— Само собой. А есть фуганок?
— Нету. Фуганком раз-раз — и готово, а рубанком долго тебе. Дня три.
— Выходные впереди, управлюсь и за два.
— Три дня, говорю!
— Двух хватит.
— Конечно, если кое-как, то и за день. А если хорошо — три дня, не меньше.
— Ну, может, и три. Тогда на три дня дай.
— Чего?
— Да рубанок-то!
— Рубанок? Да нету у меня рубанка, чудак-человек!
Петр огорчается — и напрасно, ведь всякий полынец, к которому обращаются с просьбой одолжить инструмент или другую производственную вещь, долго расспрашивает, зачем, куда и почему, и только потом дает вещь, если есть, а если нет — не дает. Петр в конце концов получил рубанок у другого соседа, точно так же ответив на множество вопросов и выслушав мнение о дубе и сосне — в пользу дуба.
Бывшие друзья, с кем учились, бегали вместе пацанами, — заходят редко. И опять непонятно, в чем дело.
Илья только заходит, но лучше б не заходил.
Сядет и молчит. Потом скажет:
— Семь месяцев и пять дней не пью. В рот не беру.
— Хорошо, — говорит Петр.
— Чё ж хорошего? — злится Илья. — Знаешь, как охота!
— Ну, пей.
— Не могу! С того раза, как мы мертвого вынали из могилы, — не могу! Нарочно покупал, наливал, только ко рту поднесу — вспомню это, и все, не могу! Тошнит! Я уж просил товарищей: вы мне спящему влейте через трубочку. Ну, специально со брались, я заснул, они мне зубы разжали потихоньку, стали вливать. И что ты думаешь? — тут же я вскочил, все обратно выплеснул!
— Ну, а я-то при чем?
— Расколдуй!
— С ума ты сошел. Я не колдун.
— Колдун или нет, не знаю. А с тобой это связано. Расколдуй, как друга прошу! Не могу так жить! Выпить охота — сил нет уже!
— Да не умею я! — прячет глаза Петр.
— Вам ведь ясно сказано, — культурненько выговаривает Илье маленькая, но не робкая Маша. — Никакие мы не колдуны, а вы беспокоите зря. Не пьете — и хорошо. Денежки в семью несите.
— Нету у меня семьи — и не надо!
— Копите тогда, чтоб вещь купить. Мотоцикл.
— Да на хрена мне...
— А вы не ругайтеся в семейном доме! — перебивает Маша, взяв веник.
Петру делается смешно.
— Иди, — говорит он Илье.
Илья уходит, но вскоре является опять.
Садится — и:
— Семь месяцев и тринадцать дней не пью. Расколдуй!
Лыко-мочало, в общем.
Но не только в других людях видит Петр отчуждение.
В нем и самом разлад. Нападает иногда странная задумчивость, глупые вопросы лезут, — будто спорят меж собой новый человек, серьезный семьянин и работник Петр Кудерьянов, и старый человек, хоть и моложе, Петруша Салабонов.
Например, занят Петр делом: нарезает резьбу на болванке болта.
И вдруг ехидный голосок Петруши спрашивает:
«Чем это мы заняты?»
«Болт нарезаю», — отвечает Петр.
«А зачем?»
Действительно, зачем? — напрягается Петр — и никак не может вспомнить простого ответа. Наконец вспоминает:
«Этим болтом .скрепят доски с железным каркасом — будет вагон».
«А зачем вагон?»
«Совсем глупый дурак, вагон — чтоб грузы перевозить».
«Так! А какие грузы?»
«Тьфу ты! Да мало ли! Ну, пшеницу, например. Или — уголь».
«Уголь? Хорошо! А уголь зачем?»
«Ты спросил! Где только уголь не нужен! В домах топить, сталь варить, если промышленность, потом...»
«Стоп! Сталь варить? Для чего?»
«Вот пристал, дурачина!»
«Не хочешь ответить? Я за тебя отвечу! — балагурит Петруша. — Для того сталь варить, чтобы из нее — болты делать! Понял?»
Петр, изумленный этим круговоротом мысли, озадаченно вертит в руках заготовку болта и думает: чепуха какая-то получается! И даже бросит болт с досадой.
— Ты чего? — спросит сосед по станку.
— Так. Уронил... — ответит Петр, поднимает болт и продолжает работу, но уже не с той охотой, как в те дни, когда вернулся после отлучки в родные мастерские.
Стал угасать в нем интерес и к перестройке дома. Полы он перестелил, стены подправил, крышу покрыл новым шифером. Начал красить — не идет покраска, то и дело задумывается Петр, а под руку Петруша Салабонов язвит: «Крась, крась! Дождь пойдет — твою краску смоет! А не смоет — еще хуже. Чем новей и красивей вещь, тем трудней ее бросить!»
Скучно становится Петру.
Маша замечает это и говорит: сходи в лес, отдохни, — зная, что в лесу Петру делается лучше, он возвращается повеселевший.
Ему действительно легко в лесу. Здесь никто и ничто не требует его заботы и внимания. Да и присутствия тоже. Пришел — хорошо. Ушел — и ладно.
Но, долго ли, коротко, — осень, сыро и холодно становится в лесу, все реже выбирается Петр в лес.
И однажды, когда морось нудила с утра, он пошел попрощаться с лесом до весны, — потому что зимнего голого леса, пусть и красивого по-своему, не любил. Он вообще не любил холода — словно не здесь родился, а где-то в дальних теплых краях.
Вот он и шел по лесу с этой мыслью: что слишком теплолюбив, будто не здесь родился, а в дальних теплых краях, — и не мог понять, почему эта простая мысль его тревожит, беспокоит. И увидел что-то возле рябинового куста. Живое что-то. Сейчас убежит, подумал Петр, приближаясь. Но существо не убежало.
Петр подошел совсем близко, разглядел длинные уши, мокрую серую шерсть, странное вытянутое рыло и понял, что это — волкозаяц.
2
Лишь человеку дано несчастье знать, что он мог бы родиться и стать другим.
Зайцу же и в голову не придет, что он мог бы родиться или, не приведи Бог, стать в процессе жизни вдруг волком. И уж тем более ни о чем подобном в смысле возможности для себя заячьей судьбы не может помыслить волк. Природа каждому отвела свое место, и зверь не то чтобы доволен — этого понятия у него тоже нет, — а просто существует, не задавая своим существом природе вопросов. Заяц ест траву, волк ест зайца, микробы едят волка, всяк занят своим вполне спокойным делом, и даже когда заяц улепетывает от волка, он, с точки зрения высшей мудрости, с позиции самой природы — абсолютно спокоен.
Внутри каждого звериного вида, конечно, есть отличия, но естественные: по признакам пола и
силы. Попадет слабый старый заяц на зуб волка — туда ему и дорога, обременительному хрычу, зато, пока его волк переваривает, матеря втихомолку жесткое мясо, молодые зайцы шляются туда-сюда под самым волчьим носом, щиплют травку и бесстыдно спариваются.
Но есть отличия, к которым всякий животный; вид относится враждебно, отторгает их, поэтому, когда у обычной волчицы родился странный последыш с длинными ушами, отец-волк хотел тут же его сожрать, но вдруг раздались выстрелы: в заказник приехали поохотиться разрешенные люди. Народ Дуровой, непредсказуемый, на машинах гоняют по лесу — лучше от них подальше.
И волчья семья спустилась в овраг, оставив уродца на погибель. Но тот не погиб, прибился к оказавшейся по счастливой случайности неподалеку кормящей зайчихе. Ее до смерти напугал волчий запах, но детей не бросила и приблудышу позволила пососать молочка — а как не позволишь, как оттолкнешь от себя такого увальня?
Но подрос, стал пощипывать траву, — и зайцы дальше, дальше от него: уши и задние ноги хоть и заячьи, но пасть-то какова! — пусть он и ест этой пастью траву. Это пока траву, а потом?
От волков же он сам научился давать деру, инстинктом угадав, что добра от них ждать не приходится.
В общем, волкозаяц сторонился всех, но без горечи, считая, что таково его место в жизни, и о другой доле не мечтал — он и не знал, что бывает другая доля. И если волчьим его крепким зубам не совсем удобно было перетирать траву, то заячий желудок иной пищи не принимал. А зимой ветки, кора — вот его пища, или разроет снег, найдет увядшую зелень, лакомится.
Через год он стал матерым зайцем размером со среднюю дворовую собаку, бегал несколько неуклюже — то вприскок, по-заячьи, то пытаясь перейти на волчью рысь. Лучше всего у него получался галоп: задние ноги отталкиваются, потом передние рванут под себя землю, задние опять оттолкнутся — и пошел, пошел, пошел... Ни лисы, ни вороны, ни другая лесная живность не удивлялись этому существу, не зная, что таких существ еще не бывало и быть не должно. А он сам себе и подавно не удивлялся, даже, можно считать, был собою доволен, особенно когда сыт.
Но вот все чаще на него стало накатывать смутное волнение. Закон природы неумолим, какое чудище она ни произведет на свет, чудищу требуется продолжение рода.
И только тут волкозаяц начал понимать: что-то не так. Забыв про еду, он рыскал целыми днями по лесу, отыскивая особь такого же внешнего вида, но женского пола, поскольку сам был мужчиной. Вдруг остановится и ошалело забарабанит по пню. Выскочит из кустов очарованная мужской заячьей музыкой зайчиха, перепугается, увидев страшилище, убегает, а он и не гонится, на что она ему! Или вдруг раздастся из его глотки какой-то вой, тоскливый и протяжный. Тенью выскользнет волчица из темени чащи, а за нею маячит соперник-волк, желая драки, тут уж волкозаяц сам чешет куда подальше во все лопатки.
Нестерпимы были для него эти дни, но они миновали, как-то улеглось в душе — до следующей весны.
Пришла опять весна — и опять все повторилось — с новой силой, с новой мукой, к которой прибавилось неведомое доселе ощущение безысходности. И когда прошел гон, он не стал прежним; чувство безысходности засело глубоко, осталось навсегда. Он питался теперь почти с отвращением, не видя смысла в питании лишь для поддержания одного себя.
Как-то зимой выбрел к окраине Полынска. В лесу он людей сторонился, едва завидя, удирал, а тут людей сперва и не заметил: морозным вечером все сидели дома. Собаки же свободно бегали по улицам, перед тем как засесть на ночь на цепь для охраны, и среди них были особи самых причудливых форм: лопоухие и вовсе без ушей, с крючковатыми хвостами и вовсе без хвостов, рыжие, черные, пегие, с мордами и острыми, почти волчьими, и тупыми, сплющенными, почти заячьими. Волкозаяц заволновался, приблизился, собаки учуяли смешанный волчий и заячий дух и подняли такой хай, что казалось, тысячи их собрались вместе. Захлопали двери, вышли хозяева, перекликаясь: что за причуда?
Волкозаяц побрел в лес, понял: это не его стая.
Четыре года прожил он на свете.
И однажды заболел.
Пробовал лечиться травами, угадывая их лечебные свойства, — не помогло. Вдруг возникло смутное желание чего-то горячего, хотя он никогда не ел ничего горячего, не пробовал живого мяса или крови. Просто пасть хотела, чтобы внутри ее было горячо.
Обессиленный, он лег, чтобы умереть.
И опять же, не зная своего срока смерти, он не испытывал печали. Пришла пора умереть, что ж...
Холодно было, моросил дождь, он лежал под густым кустом.
Послышались шаги.
Человек.
Смерть смертью, а инстинкт инстинктом, — от человека надо уходить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28