Вершиной этого процесса оказалось так называемое неоконфуцианство эпох Сун (960–1279) и Мин (1368–1644), продолжателями и обновителями, ре-конструкторами которого и были конфуцианские традиционалисты XX века. Теперь вэнь – структурирующий вселенную принцип (ли) и эманацию Дао-Пути как тотальной этической нормы, лежащей в основе самого каркаса мироздания (позиция, принимаемая и современными конфуцианцами).
И все же о вэнь говорится прежде всего в смысле проявления этого универсального начала в человеке в виде культуры и письменного слова. Отсюда проистекает и то понимание конфуцианцами литературы, которое воплотилось в максиме «письменность несет в себе Великое Дао» (вэнь и цзай дао).
Но не только литература или высокая культура определялись вселенским узором вэнь. Любой письменный знак, иероглиф есть как бы частное проявление узора-орнамента космоса. Это понимание письменности обусловило поистине благоговейное отношение народа традиционного Китая к письменному тексту.
Таким образом, сакральной стала сама культура, нашедшая свой глубинный исток в глубинах абсолютного принципа самого бытия. Разумности и гармонической упорядоченности – Дао-Пути как высшего первоначала в традиционном китайском понимании этих слов.
Китайский иероглиф – великолепный объект словотворчества, которое возможно не только за счет создания неологизмов посредством комбинирования знаков и конструирования новых биномов, как, например, поступали в древности буддисты, переводившие санскритские термины на китайский язык, но и за счет перестановки черт и элементов уже существующих знаков (прием, использующийся, например, в китайской каллиграфии). И, наконец, сама конструкция сложного иероглифа, как комплекса простых, но также имеющих смысловое содержание знаков, открывает неограниченные возможности для их истолкования и открытия новых семантических и семиотических горизонтов. И здесь уместно вспомнить не только китайского ученого XIII в. Дай Туна, но и Эзру Паунда, унаследовавшего этимологические словари япониста Э. Фенеллозы и открывшего в его «этиосинологии» новые перспективы оживления поэтического слова через раскрытие ненаблюдаемых дотоле смысловых пластов.
И, конечно, в связи с этим обстоятельством нельзя не вспомнить знаменитое словотворчество Хайдеггера, включенное в его глобальную герменевтику как беспрецедентная попытка вернуться к корням языка, оживить язык и освободить его от тяжкого бремени привычки и омертвления, и раскрыв в языке то непосредственное, что прямо роднит его с бытием, превращая язык и бытие как бы в две стороны одной и той же медали. Это, собственно, и есть Sprachlichkeit, бытийствующая «языковость», о которой уже говорилось выше.
Здесь, правда, необходима одна оговорка. Если для Хайдеггера первична речь, устный язык, тогда как письменная речь безусловно вторична, то для китайской культуры первичен именно письменный, иероглифический текст. Это обстоятельство определено не только традиционным пониманием китайскими мыслителями языка и прежде всего, языка культуры как вэнь, узора, а не звука (как, например, в индийской цивилизации), но и тем обстоятельством, что в течение тысячелетий классическим языком большой традиции китайской культуры был вэньянь, язык принципиально непроизносимый и непонятный на слух, рассчитанный исключительно на зрительное, а не на слуховое восприятие. Но это не меняет отмеченных параллелей между герменевтикой как раскрытием изначального языкового пласта у Хайдеггера и отношением к языку в конфуцианской традиции Китая. А последнее в свою очередь обусловливало и герменевтику современных конфуцианцев, хотя никто из них не занимался проблемой языка специально.
§7. Основания культурной традиции в герменевтике современного конфуцианства; место буддийской философии. Хайдеггер о проблеме «реальности внешнего мира»
Продолжая линию неоконфуцианской экзегезы Чжу Си и особенно, Ван Янмина, принявшую у них форму герменевтики, современные конфуцианцы прежде всего апеллировали к авторитету крупнейшего конфуцианского мыслителя Мэн-цзы (ок. 372–289 до н. э.), имевшему почетный конфуцианский титул я шэн, то есть, «уступающего только совершенномудрому»). А важнейшими тезисами Мэн-цзы, привлекавшими внимание мыслителей-традиционалистов были его положения о том, что «Небо и Человек пребывают в гармонии и единстве» (тянь-жэнь хэ и) и о высшем познании, как «исчерпании сердца-разума» (цзинь синь). Первый из этих тезисов вводит исключительно важную для современного конфуцианства тему единотелесности, или единосущности, «консубстанциальности» человека и космоса, субъекта и универсума (слово тянь, «Небо», здесь имеет значение «все сущее», «космос», «природа как целое»). По существу, они утверждают, что именно эта фраза, провозглашающая принцип холистического видения мира, является лозунгом всей китайской мысли, в котором наиболее полно выражено отличие китайского подхода к сущему от западного с его аналитической и индивидуалистической тенденцией.
Второй тезис в контексте философии Мэн-цзы означал признание тождества природы человека и природы универсума как целого: постигший до конца («исчерпавший») природу собственного сердца-разума (синь) постигает и природу Неба. Позднее Ван Янмин стал учить о единосущии Неба и индивидуального духа сердца-разума, введя категории «благомыслия» (лян синь) и «благознания» (лян чжи), также восходящие к Мэн-цзы и отождествив, таким образом как индивидуальную, так и универсальную природу (син) с сердцем-разумом. В современном конфуцианстве наиболее четко высказал свою позицию по поводу этих понятий Моу Цзунсань. Для него тезис о единстве природы и сердца-разума есть неразрывность субъективного и объективного, действия и существования. «Моральная субстанция» лежит в основании не только нравственной практики человека, но и всего космоса. Поэтому, считает он, моральная метафизика конфуцианства превосходит этическое учение Канта (вместе с тем, тезис Ван Янмина о «благомыслии» разума рассматривается Моу Цзунсанем как аналог кантовского тезиса о наличии у человека свободной и автономной «доброй воли», тождественной всеобщему моральному закону). Благомыслие человека (как изначальная разумная моральность его природы-сердца-разума) в отличие от кантовской «доброй воли» не есть ни постулат, ни гипотеза, а есть установленная истинная реальность проявляющаяся в поступках, подлинная экзистенция.
Однако, говоря о современном китайском традиционализме было бы неправильно подчеркивать лишь ее конфуцианскую составляющую, игнорируя другую – буддийскую. Исторически отношения между буддизмом и неоконфуцианством были весьма сложными. Несмотря на то, что буддийская философия оказала огромное влияние на формирование неоконфуцианства, как в его чжусианском, так и янминистском варианте, сами неоконфуцианцы категорически отрицали это, занимая достаточно антибуддийские позиции (Ван Янмин был более снисходителен к буддизму, Чжу Си – более враждебен, но в целом буддизм неоконфуцианская традиция категорически не принимала). Современные конфуцианские традиционалисты решительно порвали с этой традицией. Для них уже буддизм – не чуждая китайским устоям индийская религия, а неотъемлемая, интегральная часть традиционной китайской культуры как единого организмического целого. В этом отношении современное конфуцианство чем-то напоминает неоплатонизм, примиривший в себе перед лицом торжествующего и враждебного античной традиции христианства, все основные дотоле часто враждовавшие направления как античной философии, так и религий эллинистического и римского мира; в неоплатонизме Платон стал другом Гесиода, Гераклит – Парменида, а культ фригийской богини-матери перестал восприниматься как нечто несовместимое с культом римских Весты или Юноны. Подобно тому, как неоплатонизм стал синтезом эллинистической религиозной философии и собственно религии, так и современное неоконфуцианство проявило стремление объединить под своими знаменами все ценности традиционной китайской культуры.
В наибольшей степени буддийский элемент был присущ философии Сюн Шили, которая даже иногда называлась им самим «новой йогачарой» (дословно: «новое учение о только лишь осознавании», синь вэй ши лунь; точный санскритский эквивалент – новая виджняптиматра шастра).
В молодости Сюн Шили принадлежал к лагерю «революционной демократии», участвовал в Синьхайской революции и поддерживал политику Сунь Ятсена. Однако после 1920 г. он отходит от политики, увлекается буддизмом и становится учеником очень своеобразного по своим взглядам буддийского ученого – Оуян Цзинъу (1871–1943). О нем следует сказать несколько слов особо.
Оуян Цзинъу вместе с другим буддийским деятелем из мирян – Люй Чэном (1896–1989) следует отнести к плеяде реформаторов пришедшего к началу XX века китайского буддизма. Они достаточно резко критиковали собственно китайские буддийские школы, отдавая предпочтение индианизированной версии учившегося в Индии великого переводчика VII века Сюань-цзана. При этом Оуян Цзинъу, вначале увлекавшийся буддизмом китайской школы Хуаянь, но потом разочаровавшийся в нем, даже посвятил специальные сочинения критике доктрины Махаяна шраддхотпада шастры («Трактат о пробуждении веры в Махаяну», VI в.), в которой он видел источник всех «искажений» индийского учения в Китае. Таким образом, и Оуян Цзинъу, и Сюн Шили предпочли «индийский» вариант буддийской мысли китаизированным ее вариантам.
Тому могут быть несколько причин. Во-первых, стремление к аутентичности, обращение к истокам, столь характерное для современных конфуцианцев (как и для Хайдеггера). Во-вторых, характерное для конфуцианства XX века педалирование проблематики разума-сердца (синь), идущей от Мэн-цзы к Ван Янмину, а отсюда – интерес к проблеме сознания – центральной проблеме школы «только лишь осознавания».
Основной тезис йогачары восходит к каноническому тексту махаянского буддизма Дашабхумика сутре («Сутра десяти ступеней»), где провозглашается следующее положение: «Что касается трех миров, то они есть не что иное, как только лишь сознание». Поэтому йогачару часто сравнивают с европейскими формами идеализма, особенно, с идеализмом Беркли. Однако это совершенно неверно.
Во-первых, в отличие практически от всех видов европейского идеализма, йогачара отнюдь не рассматривает сознание (виджняну) как абсолют или первосубстанцию. Напротив, сознание есть проблема, которую следует решить, ибо именно сознание представляет собой источник различений и ментальных конструктов, формирующих сансару (круговорот рождений-смертей). Здесь следует обратить внимание на то, что сутра говорит, что именно троемирие (траялокья), а не «все» вообще и тем более, не нирвана, «есть только лишь сознание». В ходе своей практики йогин постигает природу, функции и корни сознания, конструирующего сансарическое бытие, и изживает его, заменяя сознание (с необходимостью требующее субъектно-объектную дихотомию и формирующего ее) на недвойственный, недихотомичный (адвая) гносис-знание (джняна).
Во-вторых, западные формы идеализма (прежде всего, берклианство) отрицают реальность материи, сводя ее к комплексу восприятий по принципу esse est percipii («быть, значит восприниматься»), но признают реальность субстанциальной души (субъекта) и божественного духа, вкладывающего в душу ее «идеи», которые она проецирует вовне. Йогачара считает иллюзией и внешние объекты, и воспринимающий их субъект (не говоря уже об отрицании ею «божественного духа»). Здесь, правда, нужно сделать две оговорки. Прежде всего, нужно сказать, что йогачара считает иллюзорными не столько сами объекты, сколько их «овнешвленность», а именно то, что они воспринимаются нами как внешние по отношению к сознанию. Затем, хотя эмпирический субъект и пуст, будучи лишь относительным коррелятом эмпирических объектов, он тем не менее, некоторым образом первичнее их, поскольку именно с ним отождествляет себя предшествующее субъектно-объектной дихотомии коренное, или базовое сознание (алая-виджняна). Но и алая-виджняна – не абсолют, а лишь корень и источник ментального конструирования и сансарического существования (круговорота рождений-смертей). Главная идея йогачары – не отрицание объективного существования материи (как у Беркли), а изживание иллюзии, выражающейся в том, что качества и свойства сознания мы приписываем внешним объектам, на которые эти качества и свойства проецируются.
Приведем один пример. Хорошо известно, что цвета и звуки существуют лишь в нашем глазе или ухе (точнее, мозге), тогда как объективно существуют лишь световые и звуковые волны различной длины, которые кодируются нашими рецепторами как краски и звуки. Эти краски и звуки вполне субъективны и целиком обусловлены строением воспринимающего органа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов