Подсолнечной шелухой.
А Гошка дошел до линии ворот и будто в стену уткнулся. Еще раз попробовал — нет, и еще раз, и снова — нет и нет. Не мог пройти.
Я, глядя на тщетные его попытки, вспомнил давешнюю бабочку. Похоже было. Человек, конечно, не бабочка. Но у него тоже есть свои пределы непоняток. Бабочка врезалась в стекло и подумала: так не бывает. Но мы-то знаем, что так бывает. Человек бьется в затвердевшую пустоту и думает, что так не бывает. Но кто-то ведь знает, что так бывает. Кто-то… Ну, например, та же самая бабочка. Уже.
Мы с Серегой терпеливо ждали, а он всё тыкался и тыкался то руками, то плечом, но всё никак не мог сделать то, что требовал от него сделать внутренний его аутистический нравственный императив, который, по-видимому, сводился в тот момент у Гошки к следующему: позитивно настроенный современный человек должен и даже обязан бороться с провокационными сюрреалистическими подгонами.
— Магоша, мы ждем, — поторопил его Серега. А я посоветовал:
— Головой попробуй.
Гошка разозлился, нашел булыжник и запустил в створ ворот. Камень спокойно перелетел линию и плюхнулся в траву. Возмущению Гошки не было предела. Он подошел к мужику и спросил, показывая рукой в ту сторону, куда улетел снаряд:
— Почему он да, а я — нет?
Как это ни странно, но мужик ответил, и ответил так:
— Он не знает, что ему туда нельзя.
— Ну?
— Он не знает, а ты знаешь.
— Но мне ведь по барабану.
— Это тебе для меня по барабану, для них тебе по барабану, — кивнул мужик на нас с Серегой, — а для себя ты знаешь, что тебе туда нельзя.
— Ты, чувачок, хочешь сказать, что я сам себя через ворота не пускаю?
— А кто же? Я-то тебя не держу.
Грозная гримаса сползла с Гошкиного лица, плечи безвольно опустились, и впал он в состояние глубокой задумчивости. И, не выходя оттуда, подошел ко мне. Слова не говоря, сбросил с плеча автомат, отобрал стекло и побрел за Серегой, который уже двинулся дальше, по известному только ему маршруту.
Мы уходили от ворот, а они пели нам вслед свою веселую и нехитрую песню. Хотя, конечно, хитрую. Веселую и хитрую. Веселую, потому что ветер вовсю дурковал, а хитрую, потому что они знали: мы скоро к ним вернемся.
И через час мы к ним вернулись.
Не-а, халява всё же не прошла. Случился второй дубль. Только вратарь теперь семечки щелкал возле правого столба.
Серега всё с ходу просек, направился к сборщику дани и спросил деловито:
— Сколько?
— С вас двоих по штуке зеленых, — невозмутимо ответил тот и кивнул на Гошку: — А с этого пятьсот.
— Почему это с меня пятьсот? — обиделся Гошка.
— Детский, — пояснил мужик. И Гошка обиделся еще больше.
— Нереальные цены, — покачал головой Серега. Мужик пожал плечами и спросил:
— А где здесь реальность?
И Серега в знак согласия, что нет ее здесь, отсчитал ему заявленный прайс.
Долго еще Гошка возмущался. Не понимал он, почему это Адепт при таких накладных раскладах не подкинул нам малеха Вашингтонов в качестве подъемных. И успокоился только тогда, когда Серега мудро заметил, что спасение погибающих — статья бюджета самих погибающих и что негоже размышлять о кэшаке, когда события требуют от нас готовности в любой момент животы положить на алтарь во имя Абсолюта.
А Пастуха нашли мы в полдень. Впрочем, правильнее сказать, что он нас сам нашел.
Но сначала мы увидели табун.
Вот так вот: раз — и увидели.
Просто увидели, как там, вдалеке, несутся к северной кромке долины полудикие лошади.
Неслись они за своим вожаком в никуда: достигнув линии, где земля и небо — всё едино, то ли прыгали мустанги один за другим с обрыва в бездну, то ли уносились в небо. Не видно нам было.
Казалось, что в бездну.
Но верилось — в небо.
Ага, горячо верилось, что не в бездну, а в небо уходил табун из наших забытых мальчишечьих снов.
А одна лошадь не прыгнула. Она была под седлом. И тот, кто был в седле, направил ее в нашу сторону.
Я смотрел на этого приближающегося всадника, на грациозный полет его белого иноходца и вспоминал, где я это всё уже однажды мог видеть. Чтоб всё вот так же: и открытое небо, и конь белый, и сидящий на нем…
Но так и не вспомнил.
Впрочем, небо и не таким уж открытым было, да и конь оказался лошадью, к тому же не белой, а серой. Но всадник был.
И всадник был двухголовым. Хотя правильнее говорить — не «всадник», а «всадники». Потому что это были сиамские близнецы. Все, что закрывалось цветастым пончо и продолжалось ниже, было у них общее, но головы, естественно, две. А в этом деле, регистрации населения, ведь главное — голова. Сколько себя помню, всегда и везде считали по головам. Только комбат Елдахов считал бойцов после отбоя по ногам. А потом мучительно, столбиком, делил результат на двойку. Но он уникум. С него станется.
Так вот, значит, — всадники…
Нет, всё-таки лучше говорить — «наездники». «Всадник» — это у меня в голове, когда человек с лошадью. А лошадь была одна. А наездников на лошади может быть много. Сколько потянет. Так у меня в голове.
В общем, было на лошади два наездника.
Или по-другому: было у всадника две головы.
Да, так мне всё же проще.
Значит, было у всадника две головы. Слева правая и справа левая. Левая была перевязана бинтом. По бинту и отличал я их — так-то они были на одно лицо. Левую назвал я Больной, а правую, соответственно, Здоровой. Чтобы не путаться.
Не успели мы поздоровкаться, Больная сразу к делу перешла:
— Кому мы тут должны цифирьки-то? — Серега показывает на меня:
— Ему.
— Отойдем, — сказала мне Больная. — В смысле — мы отъедем, а ты за нами.
Ну и отошли. В смысле — они отъехали, а я за ними.
Здоровая оглянулась на Серегу и Гошку, прикинула, на достаточное ли расстояние удалились, и говорит:
— Сразу предупреждаю: что бы он там ни говорил, не верь. Он всегда врет.
И тычет носом в Больную. Больная самокритично покивала, да-да, так, мол, оно всё и есть, и сама говорит:
— Да, я всегда вру. Есть такое дело. Зато он у нас всегда правду-матку режет. Невзирая ни на что.
Здоровая вскинула подбородок и такое положение вещей гордо подтвердила:
— Да, я всегда говорю правду.
И улыбаются мне обе, в смысле оба — что, дескать, попал, чувачок?!
А я как это всё услышал, так и подумал сразу: подловить задумали. Подсунуть решили мне в карман парадокс лжеца, сиречь брадобрея, как жабу дохлую.
Ну ладно, напрягаюсь внутренне, смейтесь-смейтесь, только знайте: я вам не доходяга Филя Косский и не заучка Хризипп — я круче. Я — Дрон с Шестого квартала со Второго проезда Строителей и трансмиссию ведрами таскать не подписывался. Я, если припечет, любую вашу заморочку Эпименидову разрулю. Если припечет.
— Ладно, — говорю, — разберемся. Давайте, парни, ваши цифры.
Достал бумажку и приготовился записать.
— Хорошо, раз так, тогда записывай, — говорит мне Здоровая. — Это будет — четыре-пять-шесть. Только бумажку съешь, когда выучишь.
— Съем, — киваю.
Цифры записал, а сам невольно жду подвоха. Не замедлили.
— Он всё, конечно, правильно сказал, — говорит, выдержав паузу, Больная. — Только наоборот надо — шесть-пять-четыре. И это точно.
— Почему это шесть-пять-четыре? — удивляется Здоровая, задумывается и идет на попятную: — Подожди, а разве там было не два-пять-восемь?
— Верно, — не спорит Больная, — два-пять-восемь там было, только всё-таки в обратном порядке — восемь-пять-два. Вот так.
— Не-э-эт, не так, — не соглашается с Больной Здоровая. — Совсем не так. Я вот сейчас точно вспомнил, что было там восемь-один-шесть.
— Тогда уж — шесть-один-восемь, — поправляет Больная.
— А не три-пять-семь? — опять впадает в сомнение Здоровая. — Или — четыре-девять-два?
— Вот ты сейчас сказал, и я теперь просто уверен, просто на все сто пять процентов теперь уверен, что действительно — два-девять-четыре, — соглашается, но опять шиворот-навыворот, Больная. Затем подумала секунду и добавила: — А если точнее быть, то — семь-пять-три.
Но тут Здоровая заулыбалась — видимо, мой несколько растерянный вид доставил ей истинное удовольствие — и заявила:
— Но если не прикидываться, а серьезно, то — четыре-три-восемь.
— Ну, если серьезно, тогда — да, — соглашается Больная.
И замолкают обе. Я смотрю на лист, где у меня уже все черкано-перечеркано, и спрашиваю:
— Честно?
— Честно-честно, — подтверждает Больная.
— Честно-честно, — вторит ей Здоровая и вдруг опять поправляется: — Хотя нет, не так. На самом деле это — восемь-три-четыре… А может, и не так. Может, и не восемь-три-четыре. А как раз, — если хорошенько подумать, — четыре-три-восемь. Если хорошенько-хорошенько подумать.
— За окном идет дождь, но я так не думаю, — кидаю я свое полено в их костер.
— Но ведь не девять-пять-один же? — спрашивает у Здоровой Больная.
— Нет, ну что ты! — туда-сюда Здоровая. — И уж точно не один-пять-девять.
— Это верно, — соглашается Больная.
И вновь замолкают, морщат лбы, типа вспоминают. А я жду. Являя неиссякаемое терпение. Ибо настроился. Когда я настроюсь, меня из себя тяжело вывести. Практически невозможно. Практически.
— Всё, вспомнил! — восклицает вдруг Здоровая и хлопает себя по лбу левой, единственной на двоих. — Записывай: два-семь-шесть.
А Больная молчит.
— Это окончательное ваше слово? — спрашиваю.
— Окончательное, — кивает Больная.
— Он правду говорит? — спрашиваю у Здоровой, кивая на Больную.
— Сроду он правды не говорил, — отвечает.
— Ну так что тогда?
— Говорю же: два-семь-шесть, — настаивает на этих самых цифрах правдивая Здоровая.
— Записывай-записывай, не сомневайся, он никогда не врет, — лыбится врунья Больная.
А сами уже лошадь разворачивают, клейменным свастикой крупом ко мне, мордой к взлетно-посадочной, — и в бока ей каблуками сапог. В стременах привстали, правой, одной на двоих, махнули — общий привет! — и на север, догонять улетевший табун. Только брызги из-под неподкованных копыт во все стороны. И дык-дык, дык-дык, дык-дык — как единственно возможная музыка сфер.
Я тоже сделал ручкой. И проводил взглядом до самых пределов.
А потом глянул на листок и так вот подумал: две головы, конечно, лучше, но кашу пивом не испортишь. Это я к тому, что нет таких загадок, которые не мог бы разгадать мозг, вмещающий в себя Вселенную со всеми ее загадками и отгадками.
И спрашиваю сам у себя: а ну-ка скажи, родной, почему это никто до сих пор не смог выудить рыбку истины из этого омута?
И сам себе отвечаю: потому как не того червя на крюк насаживали.
Потому как пытались понять, о чем правдивый лжец говорил. И зацикливались. И соскочить уже не могли.
Это большинство.
Те, кто помудрее, пытались прислушаться не к тому «о чем», а к тому «как». Это, без сомнения, мудрее. Но всё одно фигня полная.
Ну и как надо? — себя подгоняю.
Сейчас скажу, как надо, себе говорю.
И себе говорю: ну говори.
И так себе тогда сказал: слушать надо не то, о чем и как он говорит, а то, о чем он не говорит. Вот так вот оно правильней будет. Потому как истинное какао — это же невыпитое какао. По-любому.
Ну вот.
Как только я об этом подумал, так священная черепаха тут же и всплыла из глубин моего сознания, как со дна реки Хуанхэ.
Неправильно сказал. Хуанхэ — это и так Желтая река. Получается, сказал: «со дна реки Желтой реки». Масло масляное. Масло желтое и масляное.
Ладно. Короче, Глашкина прабабка, которую так и не сумел догнать Ахилл (чего я так и не догнал), всплыла на поверхность, я ее за клюв цап-царап, подтянул к берегу и с панциря ейного в листок к себе бодро перерисовал.
И принялся все комбинации сверять.
Всё назвали однояйцовые-двуяйцовые, кроме одной. Кроме вот этой — шесть, семь, два. Ее пропустили. Ну вот и ладушки, думаю. Значит, она и есть. Постановили-утвердили.
Запомнил: жил в шестом квартале, в первый класс в семьдесят втором пошел. Зажигалку достал и листочек с каракулями спалил от греха.
Проверил себя: шесть-семь-два. Нормально. Семь шестьдесят два проще было бы, конечно, запомнить, родные же цифры, почти как три шестьдесят две, но что поделать. Пусть так.
И к парням скачками. Без того уже времени порядком потратили. А у нас ведь был некий утвержденный график, следуя которому Серега нас всё время подгонял. Хотя, конечно, там имелся — как без него? — ефрейторский зазор, но тратить его впустую вовсе не хотелось.
Помимо графика определили нам еще, конечно, и курс — предписано было держаться всё время ста трех градусов. Это тоже строго соблюдали. Только в одном месте, уже ближе к вечеру, вынуждены были с данного направления свернуть: вышли на карьер — пришлось обходить. Крюк километра в три дали. Не меньше.
Кстати, возле этого карьера произошел с нами
небольшой инцидент. Случилось вот что.
Когда мы этот овраг песчаный, на дне которого догнивал скелет огромного, маменшизавроподобного, экскаватора, уже практически миновали, нарисовалась на нашем пути шайка-лейка из местных отморозков.
Подъехали на раздолбанном «уазике», развернулись лихо и вылезли.
Девять архаровцев.
Не вру.
По таким мелочам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
А Гошка дошел до линии ворот и будто в стену уткнулся. Еще раз попробовал — нет, и еще раз, и снова — нет и нет. Не мог пройти.
Я, глядя на тщетные его попытки, вспомнил давешнюю бабочку. Похоже было. Человек, конечно, не бабочка. Но у него тоже есть свои пределы непоняток. Бабочка врезалась в стекло и подумала: так не бывает. Но мы-то знаем, что так бывает. Человек бьется в затвердевшую пустоту и думает, что так не бывает. Но кто-то ведь знает, что так бывает. Кто-то… Ну, например, та же самая бабочка. Уже.
Мы с Серегой терпеливо ждали, а он всё тыкался и тыкался то руками, то плечом, но всё никак не мог сделать то, что требовал от него сделать внутренний его аутистический нравственный императив, который, по-видимому, сводился в тот момент у Гошки к следующему: позитивно настроенный современный человек должен и даже обязан бороться с провокационными сюрреалистическими подгонами.
— Магоша, мы ждем, — поторопил его Серега. А я посоветовал:
— Головой попробуй.
Гошка разозлился, нашел булыжник и запустил в створ ворот. Камень спокойно перелетел линию и плюхнулся в траву. Возмущению Гошки не было предела. Он подошел к мужику и спросил, показывая рукой в ту сторону, куда улетел снаряд:
— Почему он да, а я — нет?
Как это ни странно, но мужик ответил, и ответил так:
— Он не знает, что ему туда нельзя.
— Ну?
— Он не знает, а ты знаешь.
— Но мне ведь по барабану.
— Это тебе для меня по барабану, для них тебе по барабану, — кивнул мужик на нас с Серегой, — а для себя ты знаешь, что тебе туда нельзя.
— Ты, чувачок, хочешь сказать, что я сам себя через ворота не пускаю?
— А кто же? Я-то тебя не держу.
Грозная гримаса сползла с Гошкиного лица, плечи безвольно опустились, и впал он в состояние глубокой задумчивости. И, не выходя оттуда, подошел ко мне. Слова не говоря, сбросил с плеча автомат, отобрал стекло и побрел за Серегой, который уже двинулся дальше, по известному только ему маршруту.
Мы уходили от ворот, а они пели нам вслед свою веселую и нехитрую песню. Хотя, конечно, хитрую. Веселую и хитрую. Веселую, потому что ветер вовсю дурковал, а хитрую, потому что они знали: мы скоро к ним вернемся.
И через час мы к ним вернулись.
Не-а, халява всё же не прошла. Случился второй дубль. Только вратарь теперь семечки щелкал возле правого столба.
Серега всё с ходу просек, направился к сборщику дани и спросил деловито:
— Сколько?
— С вас двоих по штуке зеленых, — невозмутимо ответил тот и кивнул на Гошку: — А с этого пятьсот.
— Почему это с меня пятьсот? — обиделся Гошка.
— Детский, — пояснил мужик. И Гошка обиделся еще больше.
— Нереальные цены, — покачал головой Серега. Мужик пожал плечами и спросил:
— А где здесь реальность?
И Серега в знак согласия, что нет ее здесь, отсчитал ему заявленный прайс.
Долго еще Гошка возмущался. Не понимал он, почему это Адепт при таких накладных раскладах не подкинул нам малеха Вашингтонов в качестве подъемных. И успокоился только тогда, когда Серега мудро заметил, что спасение погибающих — статья бюджета самих погибающих и что негоже размышлять о кэшаке, когда события требуют от нас готовности в любой момент животы положить на алтарь во имя Абсолюта.
А Пастуха нашли мы в полдень. Впрочем, правильнее сказать, что он нас сам нашел.
Но сначала мы увидели табун.
Вот так вот: раз — и увидели.
Просто увидели, как там, вдалеке, несутся к северной кромке долины полудикие лошади.
Неслись они за своим вожаком в никуда: достигнув линии, где земля и небо — всё едино, то ли прыгали мустанги один за другим с обрыва в бездну, то ли уносились в небо. Не видно нам было.
Казалось, что в бездну.
Но верилось — в небо.
Ага, горячо верилось, что не в бездну, а в небо уходил табун из наших забытых мальчишечьих снов.
А одна лошадь не прыгнула. Она была под седлом. И тот, кто был в седле, направил ее в нашу сторону.
Я смотрел на этого приближающегося всадника, на грациозный полет его белого иноходца и вспоминал, где я это всё уже однажды мог видеть. Чтоб всё вот так же: и открытое небо, и конь белый, и сидящий на нем…
Но так и не вспомнил.
Впрочем, небо и не таким уж открытым было, да и конь оказался лошадью, к тому же не белой, а серой. Но всадник был.
И всадник был двухголовым. Хотя правильнее говорить — не «всадник», а «всадники». Потому что это были сиамские близнецы. Все, что закрывалось цветастым пончо и продолжалось ниже, было у них общее, но головы, естественно, две. А в этом деле, регистрации населения, ведь главное — голова. Сколько себя помню, всегда и везде считали по головам. Только комбат Елдахов считал бойцов после отбоя по ногам. А потом мучительно, столбиком, делил результат на двойку. Но он уникум. С него станется.
Так вот, значит, — всадники…
Нет, всё-таки лучше говорить — «наездники». «Всадник» — это у меня в голове, когда человек с лошадью. А лошадь была одна. А наездников на лошади может быть много. Сколько потянет. Так у меня в голове.
В общем, было на лошади два наездника.
Или по-другому: было у всадника две головы.
Да, так мне всё же проще.
Значит, было у всадника две головы. Слева правая и справа левая. Левая была перевязана бинтом. По бинту и отличал я их — так-то они были на одно лицо. Левую назвал я Больной, а правую, соответственно, Здоровой. Чтобы не путаться.
Не успели мы поздоровкаться, Больная сразу к делу перешла:
— Кому мы тут должны цифирьки-то? — Серега показывает на меня:
— Ему.
— Отойдем, — сказала мне Больная. — В смысле — мы отъедем, а ты за нами.
Ну и отошли. В смысле — они отъехали, а я за ними.
Здоровая оглянулась на Серегу и Гошку, прикинула, на достаточное ли расстояние удалились, и говорит:
— Сразу предупреждаю: что бы он там ни говорил, не верь. Он всегда врет.
И тычет носом в Больную. Больная самокритично покивала, да-да, так, мол, оно всё и есть, и сама говорит:
— Да, я всегда вру. Есть такое дело. Зато он у нас всегда правду-матку режет. Невзирая ни на что.
Здоровая вскинула подбородок и такое положение вещей гордо подтвердила:
— Да, я всегда говорю правду.
И улыбаются мне обе, в смысле оба — что, дескать, попал, чувачок?!
А я как это всё услышал, так и подумал сразу: подловить задумали. Подсунуть решили мне в карман парадокс лжеца, сиречь брадобрея, как жабу дохлую.
Ну ладно, напрягаюсь внутренне, смейтесь-смейтесь, только знайте: я вам не доходяга Филя Косский и не заучка Хризипп — я круче. Я — Дрон с Шестого квартала со Второго проезда Строителей и трансмиссию ведрами таскать не подписывался. Я, если припечет, любую вашу заморочку Эпименидову разрулю. Если припечет.
— Ладно, — говорю, — разберемся. Давайте, парни, ваши цифры.
Достал бумажку и приготовился записать.
— Хорошо, раз так, тогда записывай, — говорит мне Здоровая. — Это будет — четыре-пять-шесть. Только бумажку съешь, когда выучишь.
— Съем, — киваю.
Цифры записал, а сам невольно жду подвоха. Не замедлили.
— Он всё, конечно, правильно сказал, — говорит, выдержав паузу, Больная. — Только наоборот надо — шесть-пять-четыре. И это точно.
— Почему это шесть-пять-четыре? — удивляется Здоровая, задумывается и идет на попятную: — Подожди, а разве там было не два-пять-восемь?
— Верно, — не спорит Больная, — два-пять-восемь там было, только всё-таки в обратном порядке — восемь-пять-два. Вот так.
— Не-э-эт, не так, — не соглашается с Больной Здоровая. — Совсем не так. Я вот сейчас точно вспомнил, что было там восемь-один-шесть.
— Тогда уж — шесть-один-восемь, — поправляет Больная.
— А не три-пять-семь? — опять впадает в сомнение Здоровая. — Или — четыре-девять-два?
— Вот ты сейчас сказал, и я теперь просто уверен, просто на все сто пять процентов теперь уверен, что действительно — два-девять-четыре, — соглашается, но опять шиворот-навыворот, Больная. Затем подумала секунду и добавила: — А если точнее быть, то — семь-пять-три.
Но тут Здоровая заулыбалась — видимо, мой несколько растерянный вид доставил ей истинное удовольствие — и заявила:
— Но если не прикидываться, а серьезно, то — четыре-три-восемь.
— Ну, если серьезно, тогда — да, — соглашается Больная.
И замолкают обе. Я смотрю на лист, где у меня уже все черкано-перечеркано, и спрашиваю:
— Честно?
— Честно-честно, — подтверждает Больная.
— Честно-честно, — вторит ей Здоровая и вдруг опять поправляется: — Хотя нет, не так. На самом деле это — восемь-три-четыре… А может, и не так. Может, и не восемь-три-четыре. А как раз, — если хорошенько подумать, — четыре-три-восемь. Если хорошенько-хорошенько подумать.
— За окном идет дождь, но я так не думаю, — кидаю я свое полено в их костер.
— Но ведь не девять-пять-один же? — спрашивает у Здоровой Больная.
— Нет, ну что ты! — туда-сюда Здоровая. — И уж точно не один-пять-девять.
— Это верно, — соглашается Больная.
И вновь замолкают, морщат лбы, типа вспоминают. А я жду. Являя неиссякаемое терпение. Ибо настроился. Когда я настроюсь, меня из себя тяжело вывести. Практически невозможно. Практически.
— Всё, вспомнил! — восклицает вдруг Здоровая и хлопает себя по лбу левой, единственной на двоих. — Записывай: два-семь-шесть.
А Больная молчит.
— Это окончательное ваше слово? — спрашиваю.
— Окончательное, — кивает Больная.
— Он правду говорит? — спрашиваю у Здоровой, кивая на Больную.
— Сроду он правды не говорил, — отвечает.
— Ну так что тогда?
— Говорю же: два-семь-шесть, — настаивает на этих самых цифрах правдивая Здоровая.
— Записывай-записывай, не сомневайся, он никогда не врет, — лыбится врунья Больная.
А сами уже лошадь разворачивают, клейменным свастикой крупом ко мне, мордой к взлетно-посадочной, — и в бока ей каблуками сапог. В стременах привстали, правой, одной на двоих, махнули — общий привет! — и на север, догонять улетевший табун. Только брызги из-под неподкованных копыт во все стороны. И дык-дык, дык-дык, дык-дык — как единственно возможная музыка сфер.
Я тоже сделал ручкой. И проводил взглядом до самых пределов.
А потом глянул на листок и так вот подумал: две головы, конечно, лучше, но кашу пивом не испортишь. Это я к тому, что нет таких загадок, которые не мог бы разгадать мозг, вмещающий в себя Вселенную со всеми ее загадками и отгадками.
И спрашиваю сам у себя: а ну-ка скажи, родной, почему это никто до сих пор не смог выудить рыбку истины из этого омута?
И сам себе отвечаю: потому как не того червя на крюк насаживали.
Потому как пытались понять, о чем правдивый лжец говорил. И зацикливались. И соскочить уже не могли.
Это большинство.
Те, кто помудрее, пытались прислушаться не к тому «о чем», а к тому «как». Это, без сомнения, мудрее. Но всё одно фигня полная.
Ну и как надо? — себя подгоняю.
Сейчас скажу, как надо, себе говорю.
И себе говорю: ну говори.
И так себе тогда сказал: слушать надо не то, о чем и как он говорит, а то, о чем он не говорит. Вот так вот оно правильней будет. Потому как истинное какао — это же невыпитое какао. По-любому.
Ну вот.
Как только я об этом подумал, так священная черепаха тут же и всплыла из глубин моего сознания, как со дна реки Хуанхэ.
Неправильно сказал. Хуанхэ — это и так Желтая река. Получается, сказал: «со дна реки Желтой реки». Масло масляное. Масло желтое и масляное.
Ладно. Короче, Глашкина прабабка, которую так и не сумел догнать Ахилл (чего я так и не догнал), всплыла на поверхность, я ее за клюв цап-царап, подтянул к берегу и с панциря ейного в листок к себе бодро перерисовал.
И принялся все комбинации сверять.
Всё назвали однояйцовые-двуяйцовые, кроме одной. Кроме вот этой — шесть, семь, два. Ее пропустили. Ну вот и ладушки, думаю. Значит, она и есть. Постановили-утвердили.
Запомнил: жил в шестом квартале, в первый класс в семьдесят втором пошел. Зажигалку достал и листочек с каракулями спалил от греха.
Проверил себя: шесть-семь-два. Нормально. Семь шестьдесят два проще было бы, конечно, запомнить, родные же цифры, почти как три шестьдесят две, но что поделать. Пусть так.
И к парням скачками. Без того уже времени порядком потратили. А у нас ведь был некий утвержденный график, следуя которому Серега нас всё время подгонял. Хотя, конечно, там имелся — как без него? — ефрейторский зазор, но тратить его впустую вовсе не хотелось.
Помимо графика определили нам еще, конечно, и курс — предписано было держаться всё время ста трех градусов. Это тоже строго соблюдали. Только в одном месте, уже ближе к вечеру, вынуждены были с данного направления свернуть: вышли на карьер — пришлось обходить. Крюк километра в три дали. Не меньше.
Кстати, возле этого карьера произошел с нами
небольшой инцидент. Случилось вот что.
Когда мы этот овраг песчаный, на дне которого догнивал скелет огромного, маменшизавроподобного, экскаватора, уже практически миновали, нарисовалась на нашем пути шайка-лейка из местных отморозков.
Подъехали на раздолбанном «уазике», развернулись лихо и вылезли.
Девять архаровцев.
Не вру.
По таким мелочам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38