Себя — так точно. Я воды возьму?
— Воды тебе? — вскинулся Крот и издевательски засюсюкал: — Что, питиньки захотел, маленький?
Взял графин, обогнул стол и подошел ко мне походкой пеликана, отсидевшего ногу. Я протянул руку, но графина не получил, а получил — вот тебе, козел, сказка Шварца о Путине! — графином.
Слетая с табуретки, я подумал: ну вот и смерть пришла. И еще, напоследок, что это был, наверное, не «добрый» полицейский.
Табуретка, кстати, не упала.
Она была прикручена к полу.
Смерть оказалась черной лохматой собакой. Она лизнула меня в нос шершавой лопатой и сказала:
— Вставай.
— Не встану, — ответил я.
— Почему?
— Потому что тебя нет.
— Как это нет, если вот она я. Стою, лижу тебя шершавой лопатой в нос, разговариваю.
Я подумал: действительно, как это так ее нет, если вот стоит, лижет меня шершавой лопатой в нос, разговаривает. Но потом у меня возникли сомнения, и я даже смог их сформулировать:
— Нет, собаки не умеют разговаривать.
— Кто тебе это сказал? — спросила собака.
— Никто, я сам знаю.
— Откуда?
— Ну, просто знаю. Просто не видел никогда говорящих собак.
— Эмпирическим, значит, путем?
— Ну, получается.
— А если бы встретил говорящую собаку?
— Ну… Ну тогда бы поверил, что собаки умеют разговаривать.
— Считай, что встретил. Вставай.
Я подумал: выходит, собаки действительно умеют разговаривать. Эта же вот умеет. Не сам же я с собой сейчас разговариваю. А раз эта умеет, почему бы не уметь и другим? И решил встать, раз собаки умеют разговаривать. Раз собаки умеют разговаривать, эта тоже должна. Значит, это всё не бред с участием говорящей собаки, а правда. Почему бы тогда не встать?
Так я подумал как-то не так.
И встал.
— Пойдем, — сказала собака.
— Куда? — спросил я.
— Есть тут одно место.
И она, виляя куцым хвостом и зачем-то симулируя хромоту на переднюю правую, побежала по тропинке в глубь осеннего леса. А я постоял и немного подумал. Собственно, о том, что осенний лес случился очень вовремя. Потому как, по мне, если и умирать, то лучше всего это делать в осеннем лесу. Где много клюквы.
И я еще немного постоял, привыкая быть перпендикулярным небу. Постоял, привык и побрел за своею смертью, которая черная лохматая собака. Или наоборот. Ну не важно. Побрел. То и дело цепляясь за отполированные змеиные тела переползающих тропу корней.
Тропа тянулась вдоль оврага. Оттуда по мху вместе с ошметками тумана выползал наверх щедрый грибной духман. Я не видел, но живо представлял прозрачные лужи в белых чашах хрумких груздей. И в этих лужах — побуревшие галки сосновых игл.
Было сыро, звонко и светло. Лучи-рапиры навылет пробивали густые лапы дерев — ввысь из пожелтевшего орляка несостоявшиеся бизань, гросс-грот и просто грот-мачты ушедших от причала бригантин, янтарь слезой по рыжей чешуе, ажурная запутанность ветвей, верхушки… Верхушки — не знаю, голову же не задернешь, — внизу коряги-корни, того гляди растянешься. И так на ногах с большим трудом…
Тропа петляла-петляла, устала, обогнула навал коробок из-под водки и всякой другой селедки — воровски свалил какой-то нехороший гнус — и растеклась чистой палестинкой, на которой березка, куст рябины да два аккуратненьких стожка. Потому и пахло так сладко на этой поляне прелым сеном и — не потому, а почему-то еще — свежей стружкой.
Собака задрала ногу на березу и позвала:
— Иди сюда. — Я подошел.
— Встань здесь, — сказала собака, — и посмотри туда.
— Куда?
— Наверх.
Я поднял голову и увидел, как в узкую щель раздвоенной верхушки с трудом протискивается зеленоватый луч. Протиснувшись, он становился полосатым. И вот по этим темно-светлым клавишам скользил туда-сюда в собачьем вальсе обыкновенный желтый лист.
— Теперь-то понял, в чем фишка? — спросила собака.
— Еще бы, — ответил я.
— Ну тогда почеши вот тут вот, за ухом, да и ступай себе.
Я присел, снял с ее морды два репейника и почесал, где просила. А она лизнула меня за это в нос.
Из пасти ее пахнуло прокисшей ранеткой, и я очнулся.
Очнулся на полу, но принимать положение «сидя» из положения «лежа» не торопился. Решил набраться сил от мать сырой-земли. Хотя, конечно, там чистый бетон был. Но всё же.
А Кротяра уже сидел за столом и надувал от возмущения щеки:
— А вот это вот и вовсе сущее безобразие! Это уже, пожалуй, клевета, навет и разглашение государственной тайны в чистом виде.
Он зачитал вслух, видимо пытаясь призвать в свидетели моего гнусного злодеяния камерные стены:
— «Однажды Путин решил назначить своим пресс-секретарем продвинутого тележурналиста Леонида Парфенова. И сделал ему при личной встрече соответствующее предложение.
Парфенов, будучи человеком умным, впрямую, конечно, отказаться не мог, а будучи порядочным, не мог согласиться. И находясь в столь затруднительном положении, ловко увел разговор от идеологических разногласий в область разногласий сугубо эстетических. И так витиевато фразы выстраивал, что Путин в конце концов окончательно запутался и доводам летописца эпохи внял. На том и расстались.
И каждый, прощаясь, подумал о своем.
«Ирония вашего положения, мистер Андерсен, состоит в том, что хотите вы этого или нет, но всё равно будете мне помогать», — припомнил чьи-то чужие слова Путин.
«Путины приходят и уходят, а Парфеновы остаются», — в свой черед подумал о сокровенном Парфенов.
И кто из двух этих актуальных господ был ближе к истине, неизвестно.
Но, впрочем, чего гадать-то: время завтра покажет.
Или намедни».
— Три статьи минимум, — прикинул Крот, — и каждая лет по семнадцать-двадцать. Жаль, что у нас не как в Америке, а с учетом принципа поглощения меньшего наказания большим.
Тут я психанул, вскочил и рванулся на этого гундоса. И вцепился ему в глотку. И кердык бы ему пришел, но он сумел дотянуться до кнопки вызова.
Вертухаи в черном, лиц которых я так и не увидел, долго мудохали меня начищенными до пошлого генеральского блеска сапогами.
Пока я совсем не отключился.
Очнулся там, где и упал, — на полу в кабинете старика-консультанта. Целым, но не сказать, что невредимым. Башка раскалывалась. Правда, связанным я не был.
И первым, что я обнаружил, была шишка на макушке. Вторым было уяснение того печального обстоятельства, что теперь я безоружен. Мой пистолет перекочевал в руки подлого старика. Который, кстати, вновь усевшись на том краю стола, безмятежно перебирал листочки, любовно упакованные в мультиформу.
Увидев, что я пришел в себя, он сказал как ни в чем не бывало:
— Вот он, новейший перевод «Вещего дрозда». От Юрия… секундочку… Токранова. Чудесный, просто чудесный перевод.
Я с трудом встал и дотащился до ближайшего стула, и когда опустил на него свой зад, старикашка, коварная какашка, прочел мне теперь, впрочем не на память, а с листа:
Свинцовый саван высоты
и ветра скорбный стон.
Столетья труп уже остыл
и в вечность погребен.
Умолкло в мертвой мрачной мгле
биенье бытия.
И жизнь угасла на земле.
И угасаю я.
Но голос вдруг в ветвях возник
из немоты ночной.
Прозрачный, чистый, как родник,
он покачнул покой.
Мятежный дрозд:
и слаб, и мал,
не виден никому —
счастливой песней разрывал
густеющую тьму.
Он исступленно, страстно пел.
Он пел, а мир вокруг светлел,
казалось, и теплел.
И я подумал вдруг, что эта песня как ответ
на безнадежность тьмы,
что близок радостный рассвет,
которым грезим мы.
— Правда, замечательно? — досуже поинтересовался моим мнением старик.
— Правда, — вынужден был согласиться я, хотя говорить мне теперь, по понятной физиологической причине, стало труднее.
— И тема Спасения тут как-то так четче обозначена… — продолжал старик. — Близок радостный рассвет, которым грезим мы… Хорошо и ясно. Почти как у Тургенева в его «Дрозде». Помните? Вижу, не помните. Ну так послушайте.
Он, никуда не торопясь, оттягивая удовольствие, открыл на закладке одну из книг, лежащих на столе, и зачитал из классика:
— «Они дышали вечностью, эти звуки, — всею свежестью, всем равнодушием, всею силою вечности. Голос самой природы слышался мне в них, тот красивый, бессознательный голос, который никогда не начинался — и не кончится никогда.
Он пел, он воспевал самоуверенно, этот черный дрозд; он знал, что скоро, обычной чередою, блеснет неизменное солнце; в его песни не было ничего своего, личного; он был тот же самый черный дрозд, который тысячу лет тому назад приветствовал то же самое солнце и будет его приветствовать через другие тысячи лет, когда то, что останется от меня, быть может, будет вертеться незримыми пылинками вокруг его живого звонкого тела, в воздушной струе, потрясенной его пением».
— Хорошо, — поцокал языком старик. — И тут вот еще:
«Стоит ли горевать и томиться, и думать о самом себе, когда уже кругом, со всех сторон разлиты те холодные волны, которые не сегодня-завтра увлекут меня в безбрежный океан?
Слезы лились… а мой милый черный дрозд продолжал, как ни в чем не бывало, свою безучастную, свою счастливую, свою вечную песнь!»
— А вы говорите «на каждом заборе», — попенял мне старик, смахнув накатившую слезу. — Читать, батенька, надо было побольше, почаще и не только то, что пишут на заборах. Понятно?
— Понятно, — ответил я и, еще раз потрогав шишку на голове, спросил: — А по башке за что?
— Сам знаешь за что. Думаешь, я не понял, зачем заявился? Вынюхивать-шпионничать.
Он съехал на «ты», и я врубился, что наш литературный вечер стал переходить из томной фазы в интимную.
— Ага, значит, теперь у нас чисто пацанский разговор, — сказал я и спросил у него напрямую: — Тогда скажи-ка мне, козел старый, за что вы девчонку так строго на самом взлете? И всех остальных — за что?
Старик повертел в руках пистолет, вытащил магазин, проверил наличие патронов и вставил обратно. До щелчка.
— За что, спрашиваешь… — Он с трудом передернул тугой затвор, а потом сказал устало: — Она нарушила клятву и раскрыла тайну. И этим сама себе приговор подписала. Нарушила, раскрыла и подписала. Вот так. Ну а что касается остальных… Мы думали, что успели. Оказалось, нет. И мы не знаем, кому она… Поэтому и вынуждены были… И будем… А за «козла» ответишь.
— Ты, дед, сумасшедший, да? — поинтересовался я.
— Непосвященные часто принимают проявления Истинного Знания за опасную психическую болезнь, — спокойно ответил старик.
Тут я попытался припереть его очевидным:
— Как эзотерическими россказнями ни прикрывайся, но это полный беспредел — убивать человека только за то, что он узнал какое-то там слово.
— Какое-то?! — заорал вдруг старик и даже с кресла вскочил. — Если бы «какое-то»! Ты дурак! Ты просто неумный дурак, ты не знаешь, что это за Слово. Если о нем станет известно каждому непосвященному, тут знаешь что начнется?
— Что начнется?
— А то и начнется. — Старик плюхнулся в кресло и замолчал.
Он молчал минуты три. Я ждал. Мне ничего другого не оставалось.
— Ядерная кнопка под пальцем младенца, — сказал наконец старик, но так, будто не мне говорил, а себе о чем-то напоминал.
— Зачем убивать-то, если можно объяснить? — настаивал я.
— Пробовали, не выходит, овсянке никогда не стать дроздом, — ответил старик и показал на свой перстень. — Только дрозд должен знать Слово. И дрозд, открывший тайну овсянке, должен умереть. Другим в назидание.
— Сдается, рыцари вещего дрозда постепенно выродились в цензоров вещего дрозда.
— Понимание того, что с чудом Спасения не всё так просто, приходит со временем, с опытом, со слезами и с кровью.
— Хотели как лучше, а получилось как всегда, — хмыкнул я. — А после уже само по себе понеслось: были птицами рыцари, стали охотниками на птиц.
— Охотники на больных птиц, — сделал маленькую поправочку старик. — Больную птицу убей, чтобы уберечь здоровых. Убей, не дрогнув. Палкой, веревкой, камнем.
— Stick, String, Stone, — расшифровал я три Эс, нацарапанные на перстне.
— Stick, string, stone, — трижды стукнул рукояткой пистолета по столу старик.
— Ладно, допустим — но только на секунду, — что это всё не бред, что это правда. И что плохого в том, что кто-то этим вашим Словом спасет чью-то душу? Тебе лично, хреняка старая, это в западло? Тебе жалко?
— Мне больно, — ответил старик. — То, во что это всё превратилось, не спасение души, а в лучшем случае непреднамеренное убийство, в худшем же — целенаправленное сведение счетов. Слишком процедура проста. Скажи трижды Слово, глядя человеку в глаза, — и нет человека. Есть камень тела и комочек света бесприютной души. Соблазн велик… Если бы всё было, как должно было быть: по всем ступеням посвящения и соблюдая предписанный древний ритуал, тогда… А так… Душу нужно к спасению готовить, а не выпихивать голой на космический мороз. Понятно?
— Я буду над этим думать, — сказал я.
Мои слова утонули в гулком звоне — напольные куранты начали отбивать наступивший час. Я насчитал двенадцать ударов.
И потом еще один.
Когда гул затих, я повторил:
— Я буду над этим думать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
— Воды тебе? — вскинулся Крот и издевательски засюсюкал: — Что, питиньки захотел, маленький?
Взял графин, обогнул стол и подошел ко мне походкой пеликана, отсидевшего ногу. Я протянул руку, но графина не получил, а получил — вот тебе, козел, сказка Шварца о Путине! — графином.
Слетая с табуретки, я подумал: ну вот и смерть пришла. И еще, напоследок, что это был, наверное, не «добрый» полицейский.
Табуретка, кстати, не упала.
Она была прикручена к полу.
Смерть оказалась черной лохматой собакой. Она лизнула меня в нос шершавой лопатой и сказала:
— Вставай.
— Не встану, — ответил я.
— Почему?
— Потому что тебя нет.
— Как это нет, если вот она я. Стою, лижу тебя шершавой лопатой в нос, разговариваю.
Я подумал: действительно, как это так ее нет, если вот стоит, лижет меня шершавой лопатой в нос, разговаривает. Но потом у меня возникли сомнения, и я даже смог их сформулировать:
— Нет, собаки не умеют разговаривать.
— Кто тебе это сказал? — спросила собака.
— Никто, я сам знаю.
— Откуда?
— Ну, просто знаю. Просто не видел никогда говорящих собак.
— Эмпирическим, значит, путем?
— Ну, получается.
— А если бы встретил говорящую собаку?
— Ну… Ну тогда бы поверил, что собаки умеют разговаривать.
— Считай, что встретил. Вставай.
Я подумал: выходит, собаки действительно умеют разговаривать. Эта же вот умеет. Не сам же я с собой сейчас разговариваю. А раз эта умеет, почему бы не уметь и другим? И решил встать, раз собаки умеют разговаривать. Раз собаки умеют разговаривать, эта тоже должна. Значит, это всё не бред с участием говорящей собаки, а правда. Почему бы тогда не встать?
Так я подумал как-то не так.
И встал.
— Пойдем, — сказала собака.
— Куда? — спросил я.
— Есть тут одно место.
И она, виляя куцым хвостом и зачем-то симулируя хромоту на переднюю правую, побежала по тропинке в глубь осеннего леса. А я постоял и немного подумал. Собственно, о том, что осенний лес случился очень вовремя. Потому как, по мне, если и умирать, то лучше всего это делать в осеннем лесу. Где много клюквы.
И я еще немного постоял, привыкая быть перпендикулярным небу. Постоял, привык и побрел за своею смертью, которая черная лохматая собака. Или наоборот. Ну не важно. Побрел. То и дело цепляясь за отполированные змеиные тела переползающих тропу корней.
Тропа тянулась вдоль оврага. Оттуда по мху вместе с ошметками тумана выползал наверх щедрый грибной духман. Я не видел, но живо представлял прозрачные лужи в белых чашах хрумких груздей. И в этих лужах — побуревшие галки сосновых игл.
Было сыро, звонко и светло. Лучи-рапиры навылет пробивали густые лапы дерев — ввысь из пожелтевшего орляка несостоявшиеся бизань, гросс-грот и просто грот-мачты ушедших от причала бригантин, янтарь слезой по рыжей чешуе, ажурная запутанность ветвей, верхушки… Верхушки — не знаю, голову же не задернешь, — внизу коряги-корни, того гляди растянешься. И так на ногах с большим трудом…
Тропа петляла-петляла, устала, обогнула навал коробок из-под водки и всякой другой селедки — воровски свалил какой-то нехороший гнус — и растеклась чистой палестинкой, на которой березка, куст рябины да два аккуратненьких стожка. Потому и пахло так сладко на этой поляне прелым сеном и — не потому, а почему-то еще — свежей стружкой.
Собака задрала ногу на березу и позвала:
— Иди сюда. — Я подошел.
— Встань здесь, — сказала собака, — и посмотри туда.
— Куда?
— Наверх.
Я поднял голову и увидел, как в узкую щель раздвоенной верхушки с трудом протискивается зеленоватый луч. Протиснувшись, он становился полосатым. И вот по этим темно-светлым клавишам скользил туда-сюда в собачьем вальсе обыкновенный желтый лист.
— Теперь-то понял, в чем фишка? — спросила собака.
— Еще бы, — ответил я.
— Ну тогда почеши вот тут вот, за ухом, да и ступай себе.
Я присел, снял с ее морды два репейника и почесал, где просила. А она лизнула меня за это в нос.
Из пасти ее пахнуло прокисшей ранеткой, и я очнулся.
Очнулся на полу, но принимать положение «сидя» из положения «лежа» не торопился. Решил набраться сил от мать сырой-земли. Хотя, конечно, там чистый бетон был. Но всё же.
А Кротяра уже сидел за столом и надувал от возмущения щеки:
— А вот это вот и вовсе сущее безобразие! Это уже, пожалуй, клевета, навет и разглашение государственной тайны в чистом виде.
Он зачитал вслух, видимо пытаясь призвать в свидетели моего гнусного злодеяния камерные стены:
— «Однажды Путин решил назначить своим пресс-секретарем продвинутого тележурналиста Леонида Парфенова. И сделал ему при личной встрече соответствующее предложение.
Парфенов, будучи человеком умным, впрямую, конечно, отказаться не мог, а будучи порядочным, не мог согласиться. И находясь в столь затруднительном положении, ловко увел разговор от идеологических разногласий в область разногласий сугубо эстетических. И так витиевато фразы выстраивал, что Путин в конце концов окончательно запутался и доводам летописца эпохи внял. На том и расстались.
И каждый, прощаясь, подумал о своем.
«Ирония вашего положения, мистер Андерсен, состоит в том, что хотите вы этого или нет, но всё равно будете мне помогать», — припомнил чьи-то чужие слова Путин.
«Путины приходят и уходят, а Парфеновы остаются», — в свой черед подумал о сокровенном Парфенов.
И кто из двух этих актуальных господ был ближе к истине, неизвестно.
Но, впрочем, чего гадать-то: время завтра покажет.
Или намедни».
— Три статьи минимум, — прикинул Крот, — и каждая лет по семнадцать-двадцать. Жаль, что у нас не как в Америке, а с учетом принципа поглощения меньшего наказания большим.
Тут я психанул, вскочил и рванулся на этого гундоса. И вцепился ему в глотку. И кердык бы ему пришел, но он сумел дотянуться до кнопки вызова.
Вертухаи в черном, лиц которых я так и не увидел, долго мудохали меня начищенными до пошлого генеральского блеска сапогами.
Пока я совсем не отключился.
Очнулся там, где и упал, — на полу в кабинете старика-консультанта. Целым, но не сказать, что невредимым. Башка раскалывалась. Правда, связанным я не был.
И первым, что я обнаружил, была шишка на макушке. Вторым было уяснение того печального обстоятельства, что теперь я безоружен. Мой пистолет перекочевал в руки подлого старика. Который, кстати, вновь усевшись на том краю стола, безмятежно перебирал листочки, любовно упакованные в мультиформу.
Увидев, что я пришел в себя, он сказал как ни в чем не бывало:
— Вот он, новейший перевод «Вещего дрозда». От Юрия… секундочку… Токранова. Чудесный, просто чудесный перевод.
Я с трудом встал и дотащился до ближайшего стула, и когда опустил на него свой зад, старикашка, коварная какашка, прочел мне теперь, впрочем не на память, а с листа:
Свинцовый саван высоты
и ветра скорбный стон.
Столетья труп уже остыл
и в вечность погребен.
Умолкло в мертвой мрачной мгле
биенье бытия.
И жизнь угасла на земле.
И угасаю я.
Но голос вдруг в ветвях возник
из немоты ночной.
Прозрачный, чистый, как родник,
он покачнул покой.
Мятежный дрозд:
и слаб, и мал,
не виден никому —
счастливой песней разрывал
густеющую тьму.
Он исступленно, страстно пел.
Он пел, а мир вокруг светлел,
казалось, и теплел.
И я подумал вдруг, что эта песня как ответ
на безнадежность тьмы,
что близок радостный рассвет,
которым грезим мы.
— Правда, замечательно? — досуже поинтересовался моим мнением старик.
— Правда, — вынужден был согласиться я, хотя говорить мне теперь, по понятной физиологической причине, стало труднее.
— И тема Спасения тут как-то так четче обозначена… — продолжал старик. — Близок радостный рассвет, которым грезим мы… Хорошо и ясно. Почти как у Тургенева в его «Дрозде». Помните? Вижу, не помните. Ну так послушайте.
Он, никуда не торопясь, оттягивая удовольствие, открыл на закладке одну из книг, лежащих на столе, и зачитал из классика:
— «Они дышали вечностью, эти звуки, — всею свежестью, всем равнодушием, всею силою вечности. Голос самой природы слышался мне в них, тот красивый, бессознательный голос, который никогда не начинался — и не кончится никогда.
Он пел, он воспевал самоуверенно, этот черный дрозд; он знал, что скоро, обычной чередою, блеснет неизменное солнце; в его песни не было ничего своего, личного; он был тот же самый черный дрозд, который тысячу лет тому назад приветствовал то же самое солнце и будет его приветствовать через другие тысячи лет, когда то, что останется от меня, быть может, будет вертеться незримыми пылинками вокруг его живого звонкого тела, в воздушной струе, потрясенной его пением».
— Хорошо, — поцокал языком старик. — И тут вот еще:
«Стоит ли горевать и томиться, и думать о самом себе, когда уже кругом, со всех сторон разлиты те холодные волны, которые не сегодня-завтра увлекут меня в безбрежный океан?
Слезы лились… а мой милый черный дрозд продолжал, как ни в чем не бывало, свою безучастную, свою счастливую, свою вечную песнь!»
— А вы говорите «на каждом заборе», — попенял мне старик, смахнув накатившую слезу. — Читать, батенька, надо было побольше, почаще и не только то, что пишут на заборах. Понятно?
— Понятно, — ответил я и, еще раз потрогав шишку на голове, спросил: — А по башке за что?
— Сам знаешь за что. Думаешь, я не понял, зачем заявился? Вынюхивать-шпионничать.
Он съехал на «ты», и я врубился, что наш литературный вечер стал переходить из томной фазы в интимную.
— Ага, значит, теперь у нас чисто пацанский разговор, — сказал я и спросил у него напрямую: — Тогда скажи-ка мне, козел старый, за что вы девчонку так строго на самом взлете? И всех остальных — за что?
Старик повертел в руках пистолет, вытащил магазин, проверил наличие патронов и вставил обратно. До щелчка.
— За что, спрашиваешь… — Он с трудом передернул тугой затвор, а потом сказал устало: — Она нарушила клятву и раскрыла тайну. И этим сама себе приговор подписала. Нарушила, раскрыла и подписала. Вот так. Ну а что касается остальных… Мы думали, что успели. Оказалось, нет. И мы не знаем, кому она… Поэтому и вынуждены были… И будем… А за «козла» ответишь.
— Ты, дед, сумасшедший, да? — поинтересовался я.
— Непосвященные часто принимают проявления Истинного Знания за опасную психическую болезнь, — спокойно ответил старик.
Тут я попытался припереть его очевидным:
— Как эзотерическими россказнями ни прикрывайся, но это полный беспредел — убивать человека только за то, что он узнал какое-то там слово.
— Какое-то?! — заорал вдруг старик и даже с кресла вскочил. — Если бы «какое-то»! Ты дурак! Ты просто неумный дурак, ты не знаешь, что это за Слово. Если о нем станет известно каждому непосвященному, тут знаешь что начнется?
— Что начнется?
— А то и начнется. — Старик плюхнулся в кресло и замолчал.
Он молчал минуты три. Я ждал. Мне ничего другого не оставалось.
— Ядерная кнопка под пальцем младенца, — сказал наконец старик, но так, будто не мне говорил, а себе о чем-то напоминал.
— Зачем убивать-то, если можно объяснить? — настаивал я.
— Пробовали, не выходит, овсянке никогда не стать дроздом, — ответил старик и показал на свой перстень. — Только дрозд должен знать Слово. И дрозд, открывший тайну овсянке, должен умереть. Другим в назидание.
— Сдается, рыцари вещего дрозда постепенно выродились в цензоров вещего дрозда.
— Понимание того, что с чудом Спасения не всё так просто, приходит со временем, с опытом, со слезами и с кровью.
— Хотели как лучше, а получилось как всегда, — хмыкнул я. — А после уже само по себе понеслось: были птицами рыцари, стали охотниками на птиц.
— Охотники на больных птиц, — сделал маленькую поправочку старик. — Больную птицу убей, чтобы уберечь здоровых. Убей, не дрогнув. Палкой, веревкой, камнем.
— Stick, String, Stone, — расшифровал я три Эс, нацарапанные на перстне.
— Stick, string, stone, — трижды стукнул рукояткой пистолета по столу старик.
— Ладно, допустим — но только на секунду, — что это всё не бред, что это правда. И что плохого в том, что кто-то этим вашим Словом спасет чью-то душу? Тебе лично, хреняка старая, это в западло? Тебе жалко?
— Мне больно, — ответил старик. — То, во что это всё превратилось, не спасение души, а в лучшем случае непреднамеренное убийство, в худшем же — целенаправленное сведение счетов. Слишком процедура проста. Скажи трижды Слово, глядя человеку в глаза, — и нет человека. Есть камень тела и комочек света бесприютной души. Соблазн велик… Если бы всё было, как должно было быть: по всем ступеням посвящения и соблюдая предписанный древний ритуал, тогда… А так… Душу нужно к спасению готовить, а не выпихивать голой на космический мороз. Понятно?
— Я буду над этим думать, — сказал я.
Мои слова утонули в гулком звоне — напольные куранты начали отбивать наступивший час. Я насчитал двенадцать ударов.
И потом еще один.
Когда гул затих, я повторил:
— Я буду над этим думать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38