— на старика. Просто как витязь в тигровой шкуре на барса. Как… Как его? Как Мцыри. Как Дата Туташкия. Как… В общем — смело рванулся. С голыми руками. Морально будучи готовым словить грудиной пару-тройку раз по девять.
Но в том месте, где старик должен был стоять, его уже не оказалось. И моя атака в результате вылилась в цирковую клоунаду: не сумев затормозить, я врезался в одну из полок и опрокинулся на спину. Опять я был повержен. Как говорится, весь вечер на манеже… Вдобавок ко всему сверху на меня свалились тонны гнилых и одновременно пыльных фолиантов.
Пока я выбирался из-под завала, старик наконец-то использовал канделябр по назначению — вытащил из заначки огрызок, приладил и зажег.
Тьма отступила, но была готова в любую секунду навалиться вновь.
Я, чертыхаясь и чихая, поднялся на ноги. Старик подошел поближе и подсветил. Он, видимо, решился — громко вздохнул и стал поднимать пистолет. Делал он это с явной неохотой. С явной… Но жизнь ведь наша так устроена, что редко нам приходится делать то, что нам хочется делать. Чаще — наоборот. Социальные обязательства, служебные инструкции, долг, наконец, — все эти милые нашему сердцу условности, вся эта убийственная ерунда.
Я — не к месту и не ко времени — задался пустым вопросом: а почему он, собственно, не устранит меня Словом? Это было бы вполне логично. Вполне. Решил, что под грузом клятвы старик не решается открыть его даже тому, кого через секунду не станет. А может, он так долго его хранит, что позабыл, как оно звучит? Всякое бывает.
Старик старался не смотреть на меня. А у меня, напротив, была теперь причина поймать его взгляд. И я поймал.
Его глаза, в которых билось змейками пламя свечи, были наполнены скорбью и состраданием. Но и решимостью исполнить предназначение. Это были глаза хирурга. Удаляющего злокачественную опухоль.
Будто угадав мои мысли, старик прочитал:
А на рассвете дрозд поет.
Проснувшись, вновь тоскую.
Ведь невозможен поворот
Обратно, в жизнь мирскую.
— А это кто? — спросил я.
— Давид Самойлов, — ответил он и прицелился.
— Ясно, — сказал я. И произнес Слово. Негромко, но внятно.
Сначала долгий слог, потом — короткий.
А что мне оставалось?
Старик замотал головой — мол, нет, нет, нет! И начал пятиться, но взгляд отвести был не в состоянии. Он, видимо, принадлежал к той породе людей, которые не могут отвести взгляд от собственной смерти. И выстрелить в свою смерть не могут. Бывают такие странные люди. Входящие в ступор, как в штопор.
Я еще дважды произнес Слово. Спокойно так и без скулежа. Ведь это было мое слово против его слова. Пуля — ведь это тоже слово. Пусть незамысловатое, дурное, менее эффективное, но всё же — слово. Она тоже ранит. Так что мы были на равных. Ну, почти на равных. Просто я смог, а он — нет.
Старик замер, как если бы мы были детьми и я произнес волшебное «море волнуется три». Пистолет и канделябр выпали из его ослабевших рук и улеглись на пол. Всё еще горящая свеча закатилась в щель и пыталась оттуда пугать темноту.
А через мгновение старый рыцарь стал камнем.
Солнечный лучик скользнул по его мантии, вспорхнул и рванулся к подвальному оконцу. Пробился сквозь заляпанное грязью стекло — и всё было кончено.
Выбираясь из охваченной пламенем библиотеки имени Имени, я смеялся. Меня смешила одна мысль. Очевидная такая мысль. Мысль о том, что все на свете библиотеки обречены.
Их еще только закладывают, а они уже обречены.
И ни одной из них не устоять против слабенького огонька поставленной в процветание оной свечи.
Ну не смешно ли?
И нет, видимо, глупее на свете занятия, чем сочинение книг. Согласитесь: я еще не написал свою книгу, а она уже сгорела.
Впрочем, книги не горят. Горит бумага. А слова возвращаются к Богу.
Не я придумал. Кто, не помню. Но я близко к тексту.
Простите.
Потом было страшно обидно. Не страшно — обидно.
Они кинули меня.
Все.
Я шел по ночным улицам и пытался встретить живых. Но каменные люди населили той ночью каменный город.
Я подходил к ним и трогал их за руки — руки были холодными. Я заглядывал им в глаза — бесстрастнее стекла отражали они свет фонарей. Я пытался заговорить с ними — надменное молчание было мне повсеместно ответом.
И только ветер гнал по безжизненному пространству мусор времени.
И только стаи ворон несли куда-то на своих черных полотнах весть об этом кошмаре.
О том, что все, все, все уже спасены.
Все.
Кроме меня.
Я шел по ночным улицам города каменных людей и орал в бездну постигшего меня одиночества: «Всё, что в мире зримо мне или мнится, — сон во сне!»
Я шел и орал. Шел и орал. Но праздник пробуждения, увы, не наступал.
Случилось то, чего старик боялся. Так боялся, что готов был убить. И убивал. Он убивал, но это всё равно случилось. И намного быстрее, чем он мог себе представить.
Еще бы.
Что могла кучка людей, забавно называющих себя рыцарями вещего дрозда, противопоставить всемогуществу Слова. Неравные силы: слабые люди, играющие в дурные игры, и Слово. Которое не воробей. Которое дрозд. Не Красный Воробей, но Черный Дрозд.
И это слово, разойдясь волной по сущему, оставило меня с этим сущим один на один. Неслабая ударная волна.
Как по тополиной чухне, по жизни огнем Слово прошлось и — пш-ш-ших.
И всё.
Я один.
Уникальность моего бытования, откровенно говоря, никак меня не грела. Нисколько. Абсолютно. Совсем. Как раз наоборот: я, словно в бреду горячечном, пребывая в неописуемом отчаянии, стал искать подходящее зеркало. Единственное, чего я истинно желал в те страшные минуты, — это нагнать ушедший поезд и стать его пассажиром. Я не хотел подыхать в одиночестве на пустом перроне вокзала.
И среди множества зеркальных витрин, в которых, несмотря на ночь, мелькали тысячи солнечных бликов, я выбрал одну.
Долго глядел я в это подобие щита Тесея, пытаясь увидеть в своих глазах страх. Увидел готовность. Готовность перестать быть столпотворением, обернуться светом белым и уйти во все стороны.
Но тут.
Вселенная подсуетилась. Она послала мне второго — в витрине отразился черный «круизер». Истошно взвизгнули тормоза, и этот поросячий визг слился со звуком выстрела. В следующее мгновение готовое спасти меня зеркало рассыпалось на тысячи мельчайших осколков.
Пока я разворачивался, идущий на меня убийца успел выстрелить еще два раза. Но и эти пули прошли мимо. Божественное присутствие? Не знаю. Не уверен. Нет. Просто, наверное, фигня случилась. Если это не одно и то же.
Ну а потом наши взгляды встретились.
Он успел спустить курок прежде, чем я в третий раз сказал ему свое веское Слово.
Он уже окаменел, он уже был мною спасен, а его пуля еще летела. Я видел ее. Она медленно-медленно в-в-в-винтом врезалась в воздух, научившийся у кино становиться жидким.
«Оммммммм» — пела пуля.
«Ууууууууут!» — что было мочи надрывался я.
«Оммммммм», — настаивала пуля на своем.
«Уууууууууут!» — упорно возражал ей я.
«Ом», — ткнула меня пуля на излете в лоб и безвольно упала на асфальт возле ног.
«Ут», — из последних сил выдохнул я и потерял сознание.
ЧАСТЬ III
1
…— У, ты нас и напугал, — сказал Серега, когда я открыл глаза.
— Ты где пропадал? — спросил я.
— Это не он пропадал, это ты куда-то отъехал, — навис надо мной Гошка.
Тут я окончательно пришел в себя и огорошил их свежей новостью:
— Чуваки, старик Хэнк ошибся. Красный Воробей оказался черным. — Потом подумал и добавил: — И не Воробьем, а дроздом. Помните, Набоков спрашивал, может ли негатив маленькой огненной птички стать фотоснимком дрозда? Так вот, я отвечаю: может!
Серега покачал головой, мол, ну, парень, тебя и переехало, и сказал Гошке:
— Вира.
Они помогли мне подняться и, поддерживая, завели в кафе.
Аня не на шутку встревожилась, но мы ее быстро успокоили. Я даже улыбнулся.
— У тебя вино красное есть? — спросил у нее Гошка. — Я бы глинтвейна ему сварил.
Аня кивнула.
— Шато Петрюс.
— Урожая?
— Шестьдесят пятого.
— Пойдет.
— Сейчас, — сказала она и пошла на кухню. Я проводил ее взглядом и попросил Гошку:
— Только гвоздику не добавляй.
— Я помню, — кинул он и, блудливо улыбаясь, поспешил за Аней.
Тут на всю эту суету отреагировал и Инструктор. Подошел, посмотрел на меня изучающим — на предмет членовредительства — взглядом и спросил:
— Что с ним? С чего такой бледный?
— Да ничего страшного, просто ваша лекция потрясла его воображение, — ответил Серега. — Очень потрясла.
— Ну-ну, — уловил иронию Инструктор и посчитал нужным посоветовать: — Курить надо бросать, дружище.
— «Дружище» не курю, курю «Кэмэл», — отмахнулся я.
Инструктор понял, что, раз я огрызаюсь, значит, действительно ничего страшного не приключилось и так лево косить никто здесь не собирается. Успокоился и пошел на свое место, допивать минералку. В ожидании нашего ответа.
Его сутулая спина вызвала во мне прилив щемящей жалости, и я поторопился объявить Сереге о своем решении:
— Серега, я иду с вами.
— Что? — будто не поверил он.
— Я иду с вами, — повторил я.
— А как же книга?
— Она сгорела.
Минут пятнадцать спустя Серега с Инструктором шушукались в углу, а я, отхлебывая горячее варево из огромной чашки, рассказывал Гошке — в журнальной, конечно, версии — о своем кошмаре.
Когда я закончил, американец, потирая всё еще красную от Аниного массажа щеку, спросил:
— И ты ничего не помнил про все эти наши сегодняшние заморочки?
— Не-а.
— А слово это дроздовье помнишь?
— Уже не помню. Хотя во сне знал. Во сне, точно, знал. Правда, я не знал тогда, что это сон. К тому же сейчас уже не уверен, что это я видел этот сон.
— А кто же, если не ты?
— Знаешь, мне почему-то кажется, что это не я сон видел, а сон — меня.
— Я могу понять, когда once I had a girl, or should I say, she once had me, но сон? Как это?
— Не знаю… — сказал я и, увидев, что Гошка ждет от меня какого-то откровения, охладил его: — Ладно, ты не заморачивайся. Я это всё равно объяснить не сумею.
— Ну-у-у… — разочарованно протянул Гошка и спросил: — Слушай, а ты что, на самом деле не врубался, что сон — это сон?
— Я, вообще, как-то не умею во сне определять, что сон — это сон, — признался я.
— А я умею, — похвалился Гошка. — Знаешь, иногда во сне прижмут меня, а я такой думаю: да это же сон, а потом напрягусь и раз — уже проснулся. Они там всё еще мечутся по складу возле Южного порта — куда он делся? что за дела? А я уже в зубной щетке батарейки меняю. Прикольно, да?
— Завидую, — сказал я. — А вот я сон могу идентифицировать лишь относительно реальности. Только проснувшись, могу развести reality and dreams, котлеты и мух. Поэтому и сомневаюсь сейчас, что это наваждение с бредом про черных дроздов было сном.
— Как это?
— Говорю же, сон для меня — сон только относительно реальности.
— Ну?
— Допустим, то был сон, и вот я проснулся, а где тогда реальность?
— Ну…
И Гошка не нашел чего ответить.
А под утро выпал снег, и Аня выдала нам в дополнение ко всему еще и моряцко-балтийские бушлаты. Воротники стоечкой. Пуговицы с якорями. Все деффки наши.
И мы, собственно, пошли.
Ну что сказать вам о долине в снегу?
Оказалась белой.
Хлопьям, привыкшим к пожухлой, тулиться на сочной траве было неловко. И то — было в этом нечто противоестественное, будто кого схоронили заживо. А в целом ничего так смотрелось: саван на востоке слился с поседевшими склонами и так — единой скукой — до самых умащенных снегом вершин. Если бы не тенистые складки, то пойди разыщи на этой картине очертания гор. Да и сардельки-облака, подсвеченные первыми корявенькими лучами, лишь оттеняли своей розовой пастельностью серую белизну. В общем, природа (или понятно кто) сонный глаз не напрягала.
Впрочем, теплый ветер, который козлил с юго-востока, намекал на то, что, как только солнце проклюнется, топтать нам жижу в месиво до первосортного самана на выходе.
Как говорил комбат Елдахов, выгоняя бойцов на уборку плаца, надо бы поторопиться, а то снег растает.
Вид этой скатерти белой отослал меня к мыслям черным о творческой силе сознания. Я всегда этой силой восхищался. Вот и тут.
Просто сравнил эту долину с листом бумаги и подумал: а вот, к примеру, возьми из пачки такой вот чистый лист да проведи по нему черной тушью линию — и ведь сознанию подобной малости уже достаточно. Рассмотрит, определится — ага, вот горизонт, и начинает мастерить: тут, значит, будет у нас тогда небо, а тут — земля. Ну и всё. Если земля и небо есть, за остальным не заржавеет.
Одну лишь линию драной кистью сикось-накось — и есть для сознания заготовка мира.
Обживает.
Шли гуськом — впереди Серега, сзади Гошка, я — где положено.
Идем, короче, топчем берцами девственную снежность, зеваем-ежимся. Чтоб на ходу не уснуть, речевку время от времени читаем, которой я парней обучил.
Такую.
Серега нас придурошным голосом сержанта ЮэС-ами типа спрашивает: «What is mind?!» Мы ему с Гошкой хором, как духи натурально: «No matter!» Он тогда: «What is matter?!» Ну и мы по-молодецки: «Never mind!»
Потом уже Гошка предложил другую:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Но в том месте, где старик должен был стоять, его уже не оказалось. И моя атака в результате вылилась в цирковую клоунаду: не сумев затормозить, я врезался в одну из полок и опрокинулся на спину. Опять я был повержен. Как говорится, весь вечер на манеже… Вдобавок ко всему сверху на меня свалились тонны гнилых и одновременно пыльных фолиантов.
Пока я выбирался из-под завала, старик наконец-то использовал канделябр по назначению — вытащил из заначки огрызок, приладил и зажег.
Тьма отступила, но была готова в любую секунду навалиться вновь.
Я, чертыхаясь и чихая, поднялся на ноги. Старик подошел поближе и подсветил. Он, видимо, решился — громко вздохнул и стал поднимать пистолет. Делал он это с явной неохотой. С явной… Но жизнь ведь наша так устроена, что редко нам приходится делать то, что нам хочется делать. Чаще — наоборот. Социальные обязательства, служебные инструкции, долг, наконец, — все эти милые нашему сердцу условности, вся эта убийственная ерунда.
Я — не к месту и не ко времени — задался пустым вопросом: а почему он, собственно, не устранит меня Словом? Это было бы вполне логично. Вполне. Решил, что под грузом клятвы старик не решается открыть его даже тому, кого через секунду не станет. А может, он так долго его хранит, что позабыл, как оно звучит? Всякое бывает.
Старик старался не смотреть на меня. А у меня, напротив, была теперь причина поймать его взгляд. И я поймал.
Его глаза, в которых билось змейками пламя свечи, были наполнены скорбью и состраданием. Но и решимостью исполнить предназначение. Это были глаза хирурга. Удаляющего злокачественную опухоль.
Будто угадав мои мысли, старик прочитал:
А на рассвете дрозд поет.
Проснувшись, вновь тоскую.
Ведь невозможен поворот
Обратно, в жизнь мирскую.
— А это кто? — спросил я.
— Давид Самойлов, — ответил он и прицелился.
— Ясно, — сказал я. И произнес Слово. Негромко, но внятно.
Сначала долгий слог, потом — короткий.
А что мне оставалось?
Старик замотал головой — мол, нет, нет, нет! И начал пятиться, но взгляд отвести был не в состоянии. Он, видимо, принадлежал к той породе людей, которые не могут отвести взгляд от собственной смерти. И выстрелить в свою смерть не могут. Бывают такие странные люди. Входящие в ступор, как в штопор.
Я еще дважды произнес Слово. Спокойно так и без скулежа. Ведь это было мое слово против его слова. Пуля — ведь это тоже слово. Пусть незамысловатое, дурное, менее эффективное, но всё же — слово. Она тоже ранит. Так что мы были на равных. Ну, почти на равных. Просто я смог, а он — нет.
Старик замер, как если бы мы были детьми и я произнес волшебное «море волнуется три». Пистолет и канделябр выпали из его ослабевших рук и улеглись на пол. Всё еще горящая свеча закатилась в щель и пыталась оттуда пугать темноту.
А через мгновение старый рыцарь стал камнем.
Солнечный лучик скользнул по его мантии, вспорхнул и рванулся к подвальному оконцу. Пробился сквозь заляпанное грязью стекло — и всё было кончено.
Выбираясь из охваченной пламенем библиотеки имени Имени, я смеялся. Меня смешила одна мысль. Очевидная такая мысль. Мысль о том, что все на свете библиотеки обречены.
Их еще только закладывают, а они уже обречены.
И ни одной из них не устоять против слабенького огонька поставленной в процветание оной свечи.
Ну не смешно ли?
И нет, видимо, глупее на свете занятия, чем сочинение книг. Согласитесь: я еще не написал свою книгу, а она уже сгорела.
Впрочем, книги не горят. Горит бумага. А слова возвращаются к Богу.
Не я придумал. Кто, не помню. Но я близко к тексту.
Простите.
Потом было страшно обидно. Не страшно — обидно.
Они кинули меня.
Все.
Я шел по ночным улицам и пытался встретить живых. Но каменные люди населили той ночью каменный город.
Я подходил к ним и трогал их за руки — руки были холодными. Я заглядывал им в глаза — бесстрастнее стекла отражали они свет фонарей. Я пытался заговорить с ними — надменное молчание было мне повсеместно ответом.
И только ветер гнал по безжизненному пространству мусор времени.
И только стаи ворон несли куда-то на своих черных полотнах весть об этом кошмаре.
О том, что все, все, все уже спасены.
Все.
Кроме меня.
Я шел по ночным улицам города каменных людей и орал в бездну постигшего меня одиночества: «Всё, что в мире зримо мне или мнится, — сон во сне!»
Я шел и орал. Шел и орал. Но праздник пробуждения, увы, не наступал.
Случилось то, чего старик боялся. Так боялся, что готов был убить. И убивал. Он убивал, но это всё равно случилось. И намного быстрее, чем он мог себе представить.
Еще бы.
Что могла кучка людей, забавно называющих себя рыцарями вещего дрозда, противопоставить всемогуществу Слова. Неравные силы: слабые люди, играющие в дурные игры, и Слово. Которое не воробей. Которое дрозд. Не Красный Воробей, но Черный Дрозд.
И это слово, разойдясь волной по сущему, оставило меня с этим сущим один на один. Неслабая ударная волна.
Как по тополиной чухне, по жизни огнем Слово прошлось и — пш-ш-ших.
И всё.
Я один.
Уникальность моего бытования, откровенно говоря, никак меня не грела. Нисколько. Абсолютно. Совсем. Как раз наоборот: я, словно в бреду горячечном, пребывая в неописуемом отчаянии, стал искать подходящее зеркало. Единственное, чего я истинно желал в те страшные минуты, — это нагнать ушедший поезд и стать его пассажиром. Я не хотел подыхать в одиночестве на пустом перроне вокзала.
И среди множества зеркальных витрин, в которых, несмотря на ночь, мелькали тысячи солнечных бликов, я выбрал одну.
Долго глядел я в это подобие щита Тесея, пытаясь увидеть в своих глазах страх. Увидел готовность. Готовность перестать быть столпотворением, обернуться светом белым и уйти во все стороны.
Но тут.
Вселенная подсуетилась. Она послала мне второго — в витрине отразился черный «круизер». Истошно взвизгнули тормоза, и этот поросячий визг слился со звуком выстрела. В следующее мгновение готовое спасти меня зеркало рассыпалось на тысячи мельчайших осколков.
Пока я разворачивался, идущий на меня убийца успел выстрелить еще два раза. Но и эти пули прошли мимо. Божественное присутствие? Не знаю. Не уверен. Нет. Просто, наверное, фигня случилась. Если это не одно и то же.
Ну а потом наши взгляды встретились.
Он успел спустить курок прежде, чем я в третий раз сказал ему свое веское Слово.
Он уже окаменел, он уже был мною спасен, а его пуля еще летела. Я видел ее. Она медленно-медленно в-в-в-винтом врезалась в воздух, научившийся у кино становиться жидким.
«Оммммммм» — пела пуля.
«Ууууууууут!» — что было мочи надрывался я.
«Оммммммм», — настаивала пуля на своем.
«Уууууууууут!» — упорно возражал ей я.
«Ом», — ткнула меня пуля на излете в лоб и безвольно упала на асфальт возле ног.
«Ут», — из последних сил выдохнул я и потерял сознание.
ЧАСТЬ III
1
…— У, ты нас и напугал, — сказал Серега, когда я открыл глаза.
— Ты где пропадал? — спросил я.
— Это не он пропадал, это ты куда-то отъехал, — навис надо мной Гошка.
Тут я окончательно пришел в себя и огорошил их свежей новостью:
— Чуваки, старик Хэнк ошибся. Красный Воробей оказался черным. — Потом подумал и добавил: — И не Воробьем, а дроздом. Помните, Набоков спрашивал, может ли негатив маленькой огненной птички стать фотоснимком дрозда? Так вот, я отвечаю: может!
Серега покачал головой, мол, ну, парень, тебя и переехало, и сказал Гошке:
— Вира.
Они помогли мне подняться и, поддерживая, завели в кафе.
Аня не на шутку встревожилась, но мы ее быстро успокоили. Я даже улыбнулся.
— У тебя вино красное есть? — спросил у нее Гошка. — Я бы глинтвейна ему сварил.
Аня кивнула.
— Шато Петрюс.
— Урожая?
— Шестьдесят пятого.
— Пойдет.
— Сейчас, — сказала она и пошла на кухню. Я проводил ее взглядом и попросил Гошку:
— Только гвоздику не добавляй.
— Я помню, — кинул он и, блудливо улыбаясь, поспешил за Аней.
Тут на всю эту суету отреагировал и Инструктор. Подошел, посмотрел на меня изучающим — на предмет членовредительства — взглядом и спросил:
— Что с ним? С чего такой бледный?
— Да ничего страшного, просто ваша лекция потрясла его воображение, — ответил Серега. — Очень потрясла.
— Ну-ну, — уловил иронию Инструктор и посчитал нужным посоветовать: — Курить надо бросать, дружище.
— «Дружище» не курю, курю «Кэмэл», — отмахнулся я.
Инструктор понял, что, раз я огрызаюсь, значит, действительно ничего страшного не приключилось и так лево косить никто здесь не собирается. Успокоился и пошел на свое место, допивать минералку. В ожидании нашего ответа.
Его сутулая спина вызвала во мне прилив щемящей жалости, и я поторопился объявить Сереге о своем решении:
— Серега, я иду с вами.
— Что? — будто не поверил он.
— Я иду с вами, — повторил я.
— А как же книга?
— Она сгорела.
Минут пятнадцать спустя Серега с Инструктором шушукались в углу, а я, отхлебывая горячее варево из огромной чашки, рассказывал Гошке — в журнальной, конечно, версии — о своем кошмаре.
Когда я закончил, американец, потирая всё еще красную от Аниного массажа щеку, спросил:
— И ты ничего не помнил про все эти наши сегодняшние заморочки?
— Не-а.
— А слово это дроздовье помнишь?
— Уже не помню. Хотя во сне знал. Во сне, точно, знал. Правда, я не знал тогда, что это сон. К тому же сейчас уже не уверен, что это я видел этот сон.
— А кто же, если не ты?
— Знаешь, мне почему-то кажется, что это не я сон видел, а сон — меня.
— Я могу понять, когда once I had a girl, or should I say, she once had me, но сон? Как это?
— Не знаю… — сказал я и, увидев, что Гошка ждет от меня какого-то откровения, охладил его: — Ладно, ты не заморачивайся. Я это всё равно объяснить не сумею.
— Ну-у-у… — разочарованно протянул Гошка и спросил: — Слушай, а ты что, на самом деле не врубался, что сон — это сон?
— Я, вообще, как-то не умею во сне определять, что сон — это сон, — признался я.
— А я умею, — похвалился Гошка. — Знаешь, иногда во сне прижмут меня, а я такой думаю: да это же сон, а потом напрягусь и раз — уже проснулся. Они там всё еще мечутся по складу возле Южного порта — куда он делся? что за дела? А я уже в зубной щетке батарейки меняю. Прикольно, да?
— Завидую, — сказал я. — А вот я сон могу идентифицировать лишь относительно реальности. Только проснувшись, могу развести reality and dreams, котлеты и мух. Поэтому и сомневаюсь сейчас, что это наваждение с бредом про черных дроздов было сном.
— Как это?
— Говорю же, сон для меня — сон только относительно реальности.
— Ну?
— Допустим, то был сон, и вот я проснулся, а где тогда реальность?
— Ну…
И Гошка не нашел чего ответить.
А под утро выпал снег, и Аня выдала нам в дополнение ко всему еще и моряцко-балтийские бушлаты. Воротники стоечкой. Пуговицы с якорями. Все деффки наши.
И мы, собственно, пошли.
Ну что сказать вам о долине в снегу?
Оказалась белой.
Хлопьям, привыкшим к пожухлой, тулиться на сочной траве было неловко. И то — было в этом нечто противоестественное, будто кого схоронили заживо. А в целом ничего так смотрелось: саван на востоке слился с поседевшими склонами и так — единой скукой — до самых умащенных снегом вершин. Если бы не тенистые складки, то пойди разыщи на этой картине очертания гор. Да и сардельки-облака, подсвеченные первыми корявенькими лучами, лишь оттеняли своей розовой пастельностью серую белизну. В общем, природа (или понятно кто) сонный глаз не напрягала.
Впрочем, теплый ветер, который козлил с юго-востока, намекал на то, что, как только солнце проклюнется, топтать нам жижу в месиво до первосортного самана на выходе.
Как говорил комбат Елдахов, выгоняя бойцов на уборку плаца, надо бы поторопиться, а то снег растает.
Вид этой скатерти белой отослал меня к мыслям черным о творческой силе сознания. Я всегда этой силой восхищался. Вот и тут.
Просто сравнил эту долину с листом бумаги и подумал: а вот, к примеру, возьми из пачки такой вот чистый лист да проведи по нему черной тушью линию — и ведь сознанию подобной малости уже достаточно. Рассмотрит, определится — ага, вот горизонт, и начинает мастерить: тут, значит, будет у нас тогда небо, а тут — земля. Ну и всё. Если земля и небо есть, за остальным не заржавеет.
Одну лишь линию драной кистью сикось-накось — и есть для сознания заготовка мира.
Обживает.
Шли гуськом — впереди Серега, сзади Гошка, я — где положено.
Идем, короче, топчем берцами девственную снежность, зеваем-ежимся. Чтоб на ходу не уснуть, речевку время от времени читаем, которой я парней обучил.
Такую.
Серега нас придурошным голосом сержанта ЮэС-ами типа спрашивает: «What is mind?!» Мы ему с Гошкой хором, как духи натурально: «No matter!» Он тогда: «What is matter?!» Ну и мы по-молодецки: «Never mind!»
Потом уже Гошка предложил другую:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38