Болезни всякие страшные. И взрывы эти кругом. Взрывы и стенания. И просвета не видно в этом ужасе, и края не видно ему. А мы вот возьмемся — и разом все проблемы снимем. Порешаем все вопросы… Ты о детишках подумай, Дрон. Вспомни пацаненка из твоего подъезда, которому руки…
— Серега, не дави на психику, — попросил я его. — Я тоже видел экранизацию «Словаря человеческих страданий» Сетембрини. И всё я про слезинку ребенка понимаю. Всё. Что перевешивает она мыслимое добро мира. Что запредельная в ней плотность горя. Что счастья нет. Что всё такое прочее. Понимаю я всё это, но… Мы же толком не знаем… Не представляем… Даже и не знаем, как начать представлять, что будет, когда мы…
И я, не найдя нужных слов, замолчал.
— Тебе же сказали, что полный и всеобщий приход будет, — заявил Гошка. — Абсолютный вечный кайф. Сечешь, какая красота?!
— Секу, — хмыкнул я. — Красота… Которая спасет мир, да?
— Та самая, — сориентировался Гошка.
— Ну, это всё чудесно, но только дело в том… — Я замялся.
— В чем? — спросил Серега.
— Я еще не написал свою книгу, — ответил я.
— Вот это вот, флип-флоп, блин! — искренне возмутился Гошка. — И этот человек обзывал меня когда-то нехорошим словом «эгоист» и даже, помнится, предлагал гнать из комсомола сраной метлой.
— В чем, Дрон, проблема-то? — спросил Серега. Я объяснил:
— А в том, Серега, что после этого самого акта спасения все книги будут уже написаны. Понимаешь? Все слова будут уже произнесены. Все буквы будут расставлены по своим местам. Все… Да и что там буквы — даже точки все будут расставлены. Над всеми «ё». Меня это не устраивает. Я хочу написать свою книгу. Понимаешь — свою!
— Ну и м…к, — сплюнул Гоша.
Серега ничего не сказал. Наверняка он тоже считал меня неправым, но понимал, что я вправе быть неправым. Поэтому и промолчал.
И он знал, что переубеждать меня бессмысленно. Известно же, что я упрям как хохол.
Я, собственно, на одну восьмую и есть хохол. Из тех, что чудово розумiють украiнську мову i навiть можуть розмовляти — але не хочуть. Да мне и по-русски в те мгновения не особо хотелось говорить. И я молчал. И Серега молчал. А Гошка блякал. И плевался. И кричал, что не для этого его прапрадед билет на «Титаник» в кассу сдал, чтобы он сейчас всё на свете за так профукал. И еще он кричал, что из-за таких, как я, немец в сорок первом до Москвы дошел. Потом и он замолчал. Устал.
И стало тихо.
Тут я увидел, что давно уже фильтр курю, и полез за новой сигаретой.
Но пачка оказалась пустой.
Совершенно пустой.
Я смял ее в руке. Хотел швырнуть в траву, но, на излете движения передумав, сунул в карман. Посмотрел еще раз на звезды и, надеясь на то, что бесконечность и под конец сумеет извернуться, прошептал еле слышно, исключительно для себя самого: «И на этот раз меня уволь». И увидел, как, подмигивая мне бортовыми огнями, ночное небо пропахал авиалайнер. Он был как настоящий. Он, похоже, и был настоящим. И это уже было слишком! Я вскочил, чтоб дотянуться и схватить его за хвост.
Но в этот миг лампочка ярко вспыхнула, а в следующий — взорвалась.
И я на секунду зажмурился.
ЧАСТЬ II
1
Открыв глаза, я увидел потолок своей спальни. По нему, огибая люстру, ползали причудливые тени. Эти порождения пролетающих за окнами фар были как медузы. Такие же бесформенные и мерзкие.
Я подумал, что потолок похож на чистый лист и на нем тоже можно записывать мысли. Но как раз мыслей у меня в тот момент не было. Кроме, конечно, мысли, что потолок похож на лист и на нем можно было бы записывать мысли, если бы у меня были какие-нибудь мысли, помимо той, что потолок похож на лист и на нем можно было бы записывать мысли, если бы у меня были какие-нибудь мысли помимо…
Повернув голову, я обнаружил, что в койке не один. Слева безмятежно посапывала какая-то девчушка. Ее русая голова, как родная, покоилась на моей руке. Стало понятно, отчего так сильно, до онемения, затекли мышцы.
Я осторожно, чтобы не разбудить, освободился и сел. Растер руку и попытался хоть что-нибудь припомнить.
Давалось с трудом. Точнее — вообще не давалось.
Откинул простыню и медленно провел ладонью по правой груди незнакомки. Потом по левой. Груди были небольшими и упругими. Но главное, волосков возле сосков не было. Это вот главное. Не люблю я, когда у них возле сосков растет волос — заякорился однажды неудачно.
Потом я сполз на пол и осторожно раздвинул ее ноги. Ткнулся носом в провал. Пахло морскими водорослями. Это был правильный запах, и я успокоился.
Ей стало холодно. Она повернулась на бок и, что-то пробормотав во сне, подтянула ноги к животу. Я накинул на нее простыню, расправил и побрел в ванную.
Под душем долго смывал с левого запястья выведенную какой-то липкой грязью букву Я. Пытался вспомнить, откуда она. Но смыл и — ну его на фиг напрягаться. Только всплыла зачем-то фраза из «Опавших листьев»: «На мне и грязь хороша, потому что это — я». Вспомнив эти слова Розанова, я подумал: до чего же избирательна память.
Потом долго думал, чем бы еще таким поклясться, что больше никогда не буду пить. Но так и не придумал. Видимо, ничего святого во мне на тот момент уже не осталось.
Затем стоял под хлесткими струями просто так. Приходил в себя.
Приходилось плохо.
Впрочем, припомнил, как после ресторана Серега подвез меня к дому. И что подниматься в пустую свою квартиру сразу я не стал, а завалился в ближайший кофеюшник. Догоняться.
Вспомнив про кофеюшник, я вспомнил остальное.
Она мучилась за соседним столиком в компании распальцованного крепыша. Парень сидел ко мне спиной, и мы с ней стали переглядываться через его кожаное плечо. Она делала это так, что он ничего не замечал. Они это умеют.
Игра продолжалась томительно долго. Упоительно долго. И это была чудесная игра. Правда, без всякой надежды на выигрыш.
А потом у парня удачно и вовремя провякала брибумером мобила. Он с кем-то переговорил на повышенных, извинился и сказал, что вынужден ненадолго выйти. И вышел.
Мы не стали его ждать.
Я расплатился за оба заказа.
Первый раз мы сцепились в лифте. Меня всего просто трясло от желания, я нажал «стоп» — и она без лишних слов встала на колени.
Я оценил это. И отработал.
Вспомнив все это, я сделал воду погорячее. И снял с кончика языка жесткую волосинку. Да, точно — я честно всё отработал. Баш на баш. И без обид.
А еще мы с ней разговаривали и курили. Одну на двоих. Одну за другой.
Было неплохо.
Я что-то ей весело врал про себя. Получалось, кажется, складно. Хотя, может быть, и нескладно. Сразу вытащил из бара початый коньяк и не давал себе снизить обороты — кто теперь знает, насколько складно я заливал. Впрочем, она тоже боялась остыть. И не отставала.
И это правильно.
Разве можно сладко тибидох-тарарах, пребывая в параллельных мирах?
Ну а потом — коньяк любого превращает в бунтаря. Что не практично. Да. Но романтично. Он сильно обрубает якоря всему, что неподвижно и статично.
И, наверное, после вот этих чужих читал я ей и свои стихи. Стихи в этом деле у меня всенепременно. Между обязательной программой и произвольной. Что-нибудь про осень. Я люблю осень и не люблю лето. Поэтому в июле всегда пою октябрь. Типа:
Пройдя, зажмурившись, искус —
У ближних что-нибудь оттяпать,
Считаю главным из искусств
Искусство пережить октябрь.
Зудит настырно мелкий бес.
Его, мой ангел, урезоньте,
Пусть край земли и свод небес
Сливаются. На горизонте.
На зыбкой линии огня,
Где молний ломаные спицы,
Где грациозный круп коня
Под Всадником засеребрится,
Где трудно угадать луну
Над озером в листвы ажурье.
Она утонет. Я тону.
В листе. В пятне под абажуром.
Лизнула всполоха слеза
Тумана пудинг.
Октябрь. Поздняя гроза.
Еще всё будет.
И мне припомнилось, что она тоже читала какие-то стихи. Что было несколько чудно. Они это делают редко.
Ей было где-то двадцать пять. И она умела всё. И показала мне всё, что умела. И я тоже не тормозил. Ведь был же когда-то камээсом по акробатике, а эти навыки — они навсегда.
В общем, всё у нас сложилось в этом смысле удачно. Вылизали друг друга с ног до головы.
Приятно вспомнить.
И тогда, под душем, было приятно вспоминать. И сейчас, когда…
И я любил ее.
Не смейтесь.
Я всегда влюбляюсь в тех, с кем. И в тех, кто со мной.
Всегда.
И считаю это правильным — вкладывать часть своей души в того, в кого вкладываешь часть своего тела. Вернее, не то что я осознанно так считаю и типа принуждаю себя этаким образом на все подобные экзерсисы настраиваться. Нет. Это получается у меня само собой. Непроизвольно. Искренне. Менталити, видимо, такой. Такая внутренняя, видимо, у меня организация. Даже если речь идет и не о таком вот — по обоюдной взаимности — случае, а о самой что ни на есть дешевой шлюхе для сброса давки, — всё равно.
Я ведь и про шлюху — как полагаю? Пусть там все дыры у нее донельзя от ста миллионов глубоких и не очень всовываний раздолбаны и все ее пиксели эрогенные до мозолей залапаны, но душа-то где-то внутри еще есть. Теплится. Ведь человек же она. И тут уж тогда: либо люби ее хотя бы чуть-чуточку, когда пользуешь по назначению, либо вовсе не пристраивайся. Не зверюшки же мы, в конце-то концов. А не умеешь любить, не способен на это, разучился — ну так купи себе дуру надувную. Или дрочи. Дрочить можно и бездуховно.
Впрочем, это я всё к себе, конечно, отношу. На себя примеряю. Что касается других, я ни на чем не настаиваю. Дела сакральные. Тут у каждого по-своему.
Вон кореш мой, гражданин Соединенных Штатов — Америки, конечно, а не Мексики — Гоша Лейбович, тот, к примеру, проповедует чистоту жанра. Говорит, что не фиг друг другу в душу лезть при таких делах. Мол, вызвал трахать — трахай. Хули из себя, мол, Куприна разыгрывать.
Так он считает.
Ну, говорю же, каждому свое.
Для одних свобода — полный отказ от любви, для других — преодоление этим делом привычной пошлости. В принципе это два направления одного пути.
Мне ближе второе.
Хотя, может, я так курлыкаю, потому как надеюсь, что вы меня слушаете. Чтобы типа вы подумали, что я, как врач без границ, гуманен. Чтобы в ваших глазах вот в таком вот выигрышном свете предстать. Кто знает. Может, если бы никто меня сейчас не слышал, я говорил бы по-другому. Менее фотогенично.
Впрочем, когда меня никто не слышит, я и не говорю. Не сумасшедший, чтоб с самим собой разговаривать.
Нет.
Когда меня никто не слышит, я притчи сочиняю. Релаксируя под душем, я, кстати, сочинил притчу о Здравом Смысле. Эту. Слушайте, раз уж я пытаюсь всё по порядку.
Жил-был на белом свете один мудрец. Звали его Здравым Смыслом. И все его так звали, и он сам себя так звал. И жил он действительно не в городе и не в деревне, а именно — на белом свете. Потому что был кем-то вроде путешественника. Иначе — странником он был. Пилигримом.
И пути-дороги он себе сам выбирал. И шагал по ним, никогда нигде подолгу не останавливаясь и никогда нигде не ночуя.
В том смысле, конечно, что в домах у людей никогда не ночуя. А так-то, конечно, он ночевал. То в поле, в стогу. То под кустом на берегу реки. То в лесу — на мху под ворохом листвы. А иной раз и в бочке пустой и гулкой. Из-под соляры. А к людям ночевать не заходил. Нет. Слишком гордым был. Очень гордым. И самодостаточным.
Хотя сказать, что людей он избегал, тоже нельзя. Напротив, любил их уму-разуму поучить. Бывало, выйдет на площадь базарную и ну направо-налево советы раздавать.
За яйко-курку-млеко.
И на любой вопрос у него всегда ответ готовый был. Как жить и во что верить. Кого любить, а кого под венец вести. С кем выгодно дружить, а с кем не стоит ссориться. Каким образом копейка рубль бережет, а Бог — береженого. Почему из двух зол выбирать надо меньшее, а от добра добра искать не стоит. Всё мог он разъяснить любому желающему. На то и мудрец — спец по консалтингу. Политтехнолог типа. Психики аналитик. И — финансовый.
Правда, был тут один небольшой нюанс.
Нюансик.
Дело в том, что никогда не возвращался он в города-веси, жителей которых одаривал своим здравомыслием, — городов-весей, согласитесь, полным полно, а он-то один такой, — и, следовательно, каковы последствия практического применения его советов, не дано ему было знать.
Впрочем, Здравый Смысл уверен был, что советы его очень дельные и что одна только сплошная польза от них. И всё такое. И такое всё.
Был он в этом на все сто процентов уверен. И никогда на этот счет не сомневался. До тех пор, пока не произошел с ним один забавный случай. Такой, собственно.
Как-то раз, самым обычным и ничем таким не примечательным днем, шел Здравый Смысл по лесной тропе. Шел, сытый, довольный, уверенный в себе, а также в своем предназначении, и бодрую песенку под нос насвистывал. И вдруг прямо на голову ему что-то такое непонятное блям-блям.
Грешным делом подумал, что птица какая на темечко нагадила. Но стряхнул, посмотрел — вроде как стружка.
Голову задрал и видит странное. На суку высоченного дерева сидит человек и этот самый сук быстро-быстро перепиливает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
— Серега, не дави на психику, — попросил я его. — Я тоже видел экранизацию «Словаря человеческих страданий» Сетембрини. И всё я про слезинку ребенка понимаю. Всё. Что перевешивает она мыслимое добро мира. Что запредельная в ней плотность горя. Что счастья нет. Что всё такое прочее. Понимаю я всё это, но… Мы же толком не знаем… Не представляем… Даже и не знаем, как начать представлять, что будет, когда мы…
И я, не найдя нужных слов, замолчал.
— Тебе же сказали, что полный и всеобщий приход будет, — заявил Гошка. — Абсолютный вечный кайф. Сечешь, какая красота?!
— Секу, — хмыкнул я. — Красота… Которая спасет мир, да?
— Та самая, — сориентировался Гошка.
— Ну, это всё чудесно, но только дело в том… — Я замялся.
— В чем? — спросил Серега.
— Я еще не написал свою книгу, — ответил я.
— Вот это вот, флип-флоп, блин! — искренне возмутился Гошка. — И этот человек обзывал меня когда-то нехорошим словом «эгоист» и даже, помнится, предлагал гнать из комсомола сраной метлой.
— В чем, Дрон, проблема-то? — спросил Серега. Я объяснил:
— А в том, Серега, что после этого самого акта спасения все книги будут уже написаны. Понимаешь? Все слова будут уже произнесены. Все буквы будут расставлены по своим местам. Все… Да и что там буквы — даже точки все будут расставлены. Над всеми «ё». Меня это не устраивает. Я хочу написать свою книгу. Понимаешь — свою!
— Ну и м…к, — сплюнул Гоша.
Серега ничего не сказал. Наверняка он тоже считал меня неправым, но понимал, что я вправе быть неправым. Поэтому и промолчал.
И он знал, что переубеждать меня бессмысленно. Известно же, что я упрям как хохол.
Я, собственно, на одну восьмую и есть хохол. Из тех, что чудово розумiють украiнську мову i навiть можуть розмовляти — але не хочуть. Да мне и по-русски в те мгновения не особо хотелось говорить. И я молчал. И Серега молчал. А Гошка блякал. И плевался. И кричал, что не для этого его прапрадед билет на «Титаник» в кассу сдал, чтобы он сейчас всё на свете за так профукал. И еще он кричал, что из-за таких, как я, немец в сорок первом до Москвы дошел. Потом и он замолчал. Устал.
И стало тихо.
Тут я увидел, что давно уже фильтр курю, и полез за новой сигаретой.
Но пачка оказалась пустой.
Совершенно пустой.
Я смял ее в руке. Хотел швырнуть в траву, но, на излете движения передумав, сунул в карман. Посмотрел еще раз на звезды и, надеясь на то, что бесконечность и под конец сумеет извернуться, прошептал еле слышно, исключительно для себя самого: «И на этот раз меня уволь». И увидел, как, подмигивая мне бортовыми огнями, ночное небо пропахал авиалайнер. Он был как настоящий. Он, похоже, и был настоящим. И это уже было слишком! Я вскочил, чтоб дотянуться и схватить его за хвост.
Но в этот миг лампочка ярко вспыхнула, а в следующий — взорвалась.
И я на секунду зажмурился.
ЧАСТЬ II
1
Открыв глаза, я увидел потолок своей спальни. По нему, огибая люстру, ползали причудливые тени. Эти порождения пролетающих за окнами фар были как медузы. Такие же бесформенные и мерзкие.
Я подумал, что потолок похож на чистый лист и на нем тоже можно записывать мысли. Но как раз мыслей у меня в тот момент не было. Кроме, конечно, мысли, что потолок похож на лист и на нем можно было бы записывать мысли, если бы у меня были какие-нибудь мысли, помимо той, что потолок похож на лист и на нем можно было бы записывать мысли, если бы у меня были какие-нибудь мысли помимо…
Повернув голову, я обнаружил, что в койке не один. Слева безмятежно посапывала какая-то девчушка. Ее русая голова, как родная, покоилась на моей руке. Стало понятно, отчего так сильно, до онемения, затекли мышцы.
Я осторожно, чтобы не разбудить, освободился и сел. Растер руку и попытался хоть что-нибудь припомнить.
Давалось с трудом. Точнее — вообще не давалось.
Откинул простыню и медленно провел ладонью по правой груди незнакомки. Потом по левой. Груди были небольшими и упругими. Но главное, волосков возле сосков не было. Это вот главное. Не люблю я, когда у них возле сосков растет волос — заякорился однажды неудачно.
Потом я сполз на пол и осторожно раздвинул ее ноги. Ткнулся носом в провал. Пахло морскими водорослями. Это был правильный запах, и я успокоился.
Ей стало холодно. Она повернулась на бок и, что-то пробормотав во сне, подтянула ноги к животу. Я накинул на нее простыню, расправил и побрел в ванную.
Под душем долго смывал с левого запястья выведенную какой-то липкой грязью букву Я. Пытался вспомнить, откуда она. Но смыл и — ну его на фиг напрягаться. Только всплыла зачем-то фраза из «Опавших листьев»: «На мне и грязь хороша, потому что это — я». Вспомнив эти слова Розанова, я подумал: до чего же избирательна память.
Потом долго думал, чем бы еще таким поклясться, что больше никогда не буду пить. Но так и не придумал. Видимо, ничего святого во мне на тот момент уже не осталось.
Затем стоял под хлесткими струями просто так. Приходил в себя.
Приходилось плохо.
Впрочем, припомнил, как после ресторана Серега подвез меня к дому. И что подниматься в пустую свою квартиру сразу я не стал, а завалился в ближайший кофеюшник. Догоняться.
Вспомнив про кофеюшник, я вспомнил остальное.
Она мучилась за соседним столиком в компании распальцованного крепыша. Парень сидел ко мне спиной, и мы с ней стали переглядываться через его кожаное плечо. Она делала это так, что он ничего не замечал. Они это умеют.
Игра продолжалась томительно долго. Упоительно долго. И это была чудесная игра. Правда, без всякой надежды на выигрыш.
А потом у парня удачно и вовремя провякала брибумером мобила. Он с кем-то переговорил на повышенных, извинился и сказал, что вынужден ненадолго выйти. И вышел.
Мы не стали его ждать.
Я расплатился за оба заказа.
Первый раз мы сцепились в лифте. Меня всего просто трясло от желания, я нажал «стоп» — и она без лишних слов встала на колени.
Я оценил это. И отработал.
Вспомнив все это, я сделал воду погорячее. И снял с кончика языка жесткую волосинку. Да, точно — я честно всё отработал. Баш на баш. И без обид.
А еще мы с ней разговаривали и курили. Одну на двоих. Одну за другой.
Было неплохо.
Я что-то ей весело врал про себя. Получалось, кажется, складно. Хотя, может быть, и нескладно. Сразу вытащил из бара початый коньяк и не давал себе снизить обороты — кто теперь знает, насколько складно я заливал. Впрочем, она тоже боялась остыть. И не отставала.
И это правильно.
Разве можно сладко тибидох-тарарах, пребывая в параллельных мирах?
Ну а потом — коньяк любого превращает в бунтаря. Что не практично. Да. Но романтично. Он сильно обрубает якоря всему, что неподвижно и статично.
И, наверное, после вот этих чужих читал я ей и свои стихи. Стихи в этом деле у меня всенепременно. Между обязательной программой и произвольной. Что-нибудь про осень. Я люблю осень и не люблю лето. Поэтому в июле всегда пою октябрь. Типа:
Пройдя, зажмурившись, искус —
У ближних что-нибудь оттяпать,
Считаю главным из искусств
Искусство пережить октябрь.
Зудит настырно мелкий бес.
Его, мой ангел, урезоньте,
Пусть край земли и свод небес
Сливаются. На горизонте.
На зыбкой линии огня,
Где молний ломаные спицы,
Где грациозный круп коня
Под Всадником засеребрится,
Где трудно угадать луну
Над озером в листвы ажурье.
Она утонет. Я тону.
В листе. В пятне под абажуром.
Лизнула всполоха слеза
Тумана пудинг.
Октябрь. Поздняя гроза.
Еще всё будет.
И мне припомнилось, что она тоже читала какие-то стихи. Что было несколько чудно. Они это делают редко.
Ей было где-то двадцать пять. И она умела всё. И показала мне всё, что умела. И я тоже не тормозил. Ведь был же когда-то камээсом по акробатике, а эти навыки — они навсегда.
В общем, всё у нас сложилось в этом смысле удачно. Вылизали друг друга с ног до головы.
Приятно вспомнить.
И тогда, под душем, было приятно вспоминать. И сейчас, когда…
И я любил ее.
Не смейтесь.
Я всегда влюбляюсь в тех, с кем. И в тех, кто со мной.
Всегда.
И считаю это правильным — вкладывать часть своей души в того, в кого вкладываешь часть своего тела. Вернее, не то что я осознанно так считаю и типа принуждаю себя этаким образом на все подобные экзерсисы настраиваться. Нет. Это получается у меня само собой. Непроизвольно. Искренне. Менталити, видимо, такой. Такая внутренняя, видимо, у меня организация. Даже если речь идет и не о таком вот — по обоюдной взаимности — случае, а о самой что ни на есть дешевой шлюхе для сброса давки, — всё равно.
Я ведь и про шлюху — как полагаю? Пусть там все дыры у нее донельзя от ста миллионов глубоких и не очень всовываний раздолбаны и все ее пиксели эрогенные до мозолей залапаны, но душа-то где-то внутри еще есть. Теплится. Ведь человек же она. И тут уж тогда: либо люби ее хотя бы чуть-чуточку, когда пользуешь по назначению, либо вовсе не пристраивайся. Не зверюшки же мы, в конце-то концов. А не умеешь любить, не способен на это, разучился — ну так купи себе дуру надувную. Или дрочи. Дрочить можно и бездуховно.
Впрочем, это я всё к себе, конечно, отношу. На себя примеряю. Что касается других, я ни на чем не настаиваю. Дела сакральные. Тут у каждого по-своему.
Вон кореш мой, гражданин Соединенных Штатов — Америки, конечно, а не Мексики — Гоша Лейбович, тот, к примеру, проповедует чистоту жанра. Говорит, что не фиг друг другу в душу лезть при таких делах. Мол, вызвал трахать — трахай. Хули из себя, мол, Куприна разыгрывать.
Так он считает.
Ну, говорю же, каждому свое.
Для одних свобода — полный отказ от любви, для других — преодоление этим делом привычной пошлости. В принципе это два направления одного пути.
Мне ближе второе.
Хотя, может, я так курлыкаю, потому как надеюсь, что вы меня слушаете. Чтобы типа вы подумали, что я, как врач без границ, гуманен. Чтобы в ваших глазах вот в таком вот выигрышном свете предстать. Кто знает. Может, если бы никто меня сейчас не слышал, я говорил бы по-другому. Менее фотогенично.
Впрочем, когда меня никто не слышит, я и не говорю. Не сумасшедший, чтоб с самим собой разговаривать.
Нет.
Когда меня никто не слышит, я притчи сочиняю. Релаксируя под душем, я, кстати, сочинил притчу о Здравом Смысле. Эту. Слушайте, раз уж я пытаюсь всё по порядку.
Жил-был на белом свете один мудрец. Звали его Здравым Смыслом. И все его так звали, и он сам себя так звал. И жил он действительно не в городе и не в деревне, а именно — на белом свете. Потому что был кем-то вроде путешественника. Иначе — странником он был. Пилигримом.
И пути-дороги он себе сам выбирал. И шагал по ним, никогда нигде подолгу не останавливаясь и никогда нигде не ночуя.
В том смысле, конечно, что в домах у людей никогда не ночуя. А так-то, конечно, он ночевал. То в поле, в стогу. То под кустом на берегу реки. То в лесу — на мху под ворохом листвы. А иной раз и в бочке пустой и гулкой. Из-под соляры. А к людям ночевать не заходил. Нет. Слишком гордым был. Очень гордым. И самодостаточным.
Хотя сказать, что людей он избегал, тоже нельзя. Напротив, любил их уму-разуму поучить. Бывало, выйдет на площадь базарную и ну направо-налево советы раздавать.
За яйко-курку-млеко.
И на любой вопрос у него всегда ответ готовый был. Как жить и во что верить. Кого любить, а кого под венец вести. С кем выгодно дружить, а с кем не стоит ссориться. Каким образом копейка рубль бережет, а Бог — береженого. Почему из двух зол выбирать надо меньшее, а от добра добра искать не стоит. Всё мог он разъяснить любому желающему. На то и мудрец — спец по консалтингу. Политтехнолог типа. Психики аналитик. И — финансовый.
Правда, был тут один небольшой нюанс.
Нюансик.
Дело в том, что никогда не возвращался он в города-веси, жителей которых одаривал своим здравомыслием, — городов-весей, согласитесь, полным полно, а он-то один такой, — и, следовательно, каковы последствия практического применения его советов, не дано ему было знать.
Впрочем, Здравый Смысл уверен был, что советы его очень дельные и что одна только сплошная польза от них. И всё такое. И такое всё.
Был он в этом на все сто процентов уверен. И никогда на этот счет не сомневался. До тех пор, пока не произошел с ним один забавный случай. Такой, собственно.
Как-то раз, самым обычным и ничем таким не примечательным днем, шел Здравый Смысл по лесной тропе. Шел, сытый, довольный, уверенный в себе, а также в своем предназначении, и бодрую песенку под нос насвистывал. И вдруг прямо на голову ему что-то такое непонятное блям-блям.
Грешным делом подумал, что птица какая на темечко нагадила. Но стряхнул, посмотрел — вроде как стружка.
Голову задрал и видит странное. На суку высоченного дерева сидит человек и этот самый сук быстро-быстро перепиливает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38