Слушайте, а давайте вместе дернем в заморозку, если мы сейчас не победим? Я уверен, что вы наш. Не хотелось бы вас терять в будущем. Ну как?
- Я подумаю, - сказал я серьезно.
- Подумайте, подумайте, - ответил он, холодновато замыкаясь, - была бы честь предложена.
- При нашем российском разгильдяйстве, - сказал я, смягчая причину своей неопределен-ности, - наши ученые отправят в заморозку, а там забудут разморозить.
- Не бойтесь! Исключено! - оживился он. - Здесь в подполье немецкие ученые, которые меня разморозили. Спецы, свое дело знают!
Я подумал, подумал, а потом сказал:
- А вдруг долго не будет революционного подъема? Так, пожалуй, весь двадцать первый век пробудешь в заморозке...
- Ну и что? - неожиданно развел он руками и, лихо подмигнув, наклонился ко мне. - У вас будет уникальная возможность заглянуть в двадцать первый век! Вы же писатель, неужели вам не любопытно?
- Конечно, любопытно, - согласился я и добавил, ностальгически капризничая: - Но ведь вернуться в свою эпоху уже нельзя будет?
- Этого я вам не могу обещать, - сказал он сурово, у вас регрессивная фантазия. Вы всё время смотрите назад. Это и по вашему творчеству видно. А надо: всегда вперед!
Я подумал, подумал, а потом сказал:
- А во время заморозки человек что-нибудь чувствует?
Он поднял голову и, закрыв глаза, блаженно откинулся назад. Так в парикмахерском кресле ловят струю одеколона. Потом он открыл глаза, выпрямился и задумчиво произнес:
- Это самое сладостное время моей жизни. Мне всё время казалось, что Инесса рядом. Тысяча и одна ночь рядом с Инессой! Правда, одно время я чувствовал неприятный треск в ушах. Потом после разморозки ученые вычислили, что этот треск связан с бомбежками Гамбурга. А в остальном изумительно - жизнь в свете полярного сияния.
Я подумал, подумал, а потом сказал:
- А во время заморозки можно кому-нибудь надиктовать впечатления?
- Чушь! - воскликнул он и, не скрывая брезгливости, добавил: - Вы, очевидно, были пациентом балаганного гипнотизера: я вижу цветущий луг, хоровод девушек и тому подобное. Здесь глубочайшая отключка от внешнего мира. Работает только воображение, как во сне. Сначала нагромождение бессмысленных событий. Потом ты корректируешь эти бессмысленные картины. Я оставил в своем воображении работу над Ленинианой и общение с Инессой.
- Чего было больше? - деловито спросил я.
- Достаточно и того и другого, - ответил он и горделиво добавил: - Дай Бог каждому.
- В заморозке? - спросил я.
- Вообще, - сказал он.
Я подумал, подумал и спросил:
- Ваша любовь к мороженому не связана с вашим пребыванием в заморозке?
Он посмотрел на меня внезапно остекленевшими глазами. Потом отвел глаза, потом снова посмотрел на меня. Я опять почувствовал, что мысль его карабкается и срывается, карабкается и срывается. Я не думал, что вопрос этот вызовет у него такую тяжелую работу, и уже готов был извиниться, как вдруг, багровея и с мучительной подозрительностью глядя мне в глаза, он выдавил:
- Это... Это некорректный вопрос... Это идиотский вопрос...
Я кивнул головой, полностью соглашаясь с ним. И он теперь уже уверенно продолжил:
- Абсурд! Я проиграл двадцать четыре варианта - нет ответа. Вы что решили, что во время заморозки при помощи капельницы вводят в организм мороженое?
- Нет, конечно, - сказал я, - я сморозил глупость.
- Сморозил, - переспросил он удивленно, - почему именно сморозил?
Тут я в самом деле случайно произнес это слово. Глаза его опять остекленели, и мысль его опять начала карабкаться и срываться.
- А что, если заморозить меня на месяц, - сказал я, чтобы вернуть его мысль в нормальное русло, - а там посмотрим?
- На месяц?! - встрепенулся он. - Но это же нерентабельно! Заморозка слишком дорогое удовольствие.
- Все-таки я подумаю, - сказал я тупо.
- Ну что ж, подумайте, подумайте, - кивнул он и вдруг язвительно добавил: - Если это занятие для вас не слишком обременительно.
Он отвернулся в сторону моря и даже замурлыкал неаполитанскую песенку, как бы вспоми-ная Капри и гораздо более достойного собеседника-писателя.
Я здорово утомился от этого могучего безумца, но почему-то сейчас именно, когда послед-нее слово осталось за ним, как-то неловко было его покидать. И ведь всегда последнее слово оставалось за ним! Сколько можно?!
И вдруг случилось неожиданное. На "Амре" появилось маленькое праздничное семейство с маленькой девочкой в белом платьице и широком черном поясе. Видно было, что они местные. Мужчина несколько раз поздоровался с сидящими в ресторане и подошел к продавщице мороженого. Девочка, увидев моего собеседника, хотя он был спиной к ней, скорее всего узнав его по тельняшке, бросила руку матери и, расплескав платьице, побежала на него, крича:
- Дедушка Ленин! Дедушка Ленин!
Посетители ресторана, нежно улыбаясь, провожали ее глазами. Некоторые, видимо новички, привстали с мест, чтобы посмотреть, кого она имеет в виду. Мать и отец девочки тоже улыба-лись. Мой собеседник стремительно обернулся на ее голосок и расставил руки, чтобы поймать ее. Топоча башмачками, девочка подбежала и окунулась в его объятия. Мой собеседник вскочил и несколько раз подбросил девочку, каждый раз цепко и точно ловя ее своими сильными руками.
Девочка доверчиво взлетала, подмигивая от плотного сопротивления морского воздуха и с улыбкой прислушиваясь к наслаждению полетом. Кто-то из посетителей "Амры" успел щелкнуть фотоаппаратом и обессмертить эту трогательную встречу.
Наконец он посадил ее на колени. Девочка сияла. Сиял и мой собеседник. Девочка смотрела на меня и от избытка доброжелательности вдруг сказала:
- Плиятного аппетита, дяденька писатель.
Я торжествующе посмотрел на своего собеседника, давая ему знать, что моя слава не уступает его славе. Он сделал вид, что не понял меня. Но тут я совершил ошибку, спросив у девочки:
- Откуда ты знаешь, что я писатель?
- Папа сказал, - улыбнулась девочка и, продолжая сиять, махнула рукой в сторону отца.
Мой собеседник издал сухой, желчный смешок, намекая на совершенно формальный харак-тер такой славы. В это время отец девочки отходил от продавщицы мороженого. В каждой руке он держал по три вазочки. Казалось, в каждой его руке - по букету магнолий. Можно было догадаться, что один из них будет преподнесен моему собеседнику.
Опережая родителей девочки, к нам подбежала наша официантка.
- Вы опять за свое, - выдохнула она с горьким упреком, - думаете, я не слышала, что ребенок кричал?
- Дорогая, а при чем тут я? - насмешливо сказал мой собеседник, очень ладно держа девочку на коленях и поглаживая ей головку. - Устами ребенка глаголет истина. Я даже Ульяновым себя не назвал.
- Оставьте, ради Бога, - устало произнесла официантка и подала мне счет. Я расплатился и уступил свое место отцу девочки. Официантка успела очистить столик, и новые вазочки мороженого засвежели на нем.
Я попрощался со своим собеседником. В ответ он небрежно кивнул и, поглядывая на вазочки с мороженым, стал что-то шептать девочке, сидевшей у него на коленях. Не думаю, что новые порции мороженого его так увлекли. Скорее вот так дети, поссорившись с одним товарищем, подчеркивают близость с другим.
Зато отец девочки гораздо дружественней попрощался со мной. Он попрощался с некоторым оттенком невольной вины за то, что оттянул моего собеседника. Его застенчиво улыбающийся взгляд, как бы мягко отстаивающий семейный уют, говорил: нам хоть такой Ленин достался, а у людей никакого нет.
Я покидал "Амру". Предзакатное солнце бросало на тихую воду бухты сиренево-розовые блики. Рыбацкие лодки тянулись к устью Беследки как возвращающееся домой стадо. Там на речке и у меня когда-то стояла лодка под названием "Чегем".
Полжизни прошло от моего села Чегем до лодки "Чегем". Вторую половину, которую я провел в Москве, я как-то даже не заметил. Может быть, потому что она ушла на воспоминания о Чегеме.
Теперь нет ни села Чегем, ни моей лодки. Чегем смыло время. А лодку мою после моего отъезда в Москву смыло в половодье. Может быть, не надо было уезжать? Но в Москве оказалось достаточно времени, чтобы достаточно долго вспоминать о Чегеме. Так что всё к лучшему в этом лучшем из миров.
За речкой на пляже военного санатория мирно бронзовели тела отдыхающих. От далеких синеющих гор веяло вечностью и покоем. Однако мне для полного покоя надо было позвонить в Москву. Вечером я позвонил и убедился, что рукопись не месте. И тут я окончательно поверил, что пришли новые времена, - теперь это вообще никому не нужно. Удивительно, что я об этом не сразу догадался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
- Я подумаю, - сказал я серьезно.
- Подумайте, подумайте, - ответил он, холодновато замыкаясь, - была бы честь предложена.
- При нашем российском разгильдяйстве, - сказал я, смягчая причину своей неопределен-ности, - наши ученые отправят в заморозку, а там забудут разморозить.
- Не бойтесь! Исключено! - оживился он. - Здесь в подполье немецкие ученые, которые меня разморозили. Спецы, свое дело знают!
Я подумал, подумал, а потом сказал:
- А вдруг долго не будет революционного подъема? Так, пожалуй, весь двадцать первый век пробудешь в заморозке...
- Ну и что? - неожиданно развел он руками и, лихо подмигнув, наклонился ко мне. - У вас будет уникальная возможность заглянуть в двадцать первый век! Вы же писатель, неужели вам не любопытно?
- Конечно, любопытно, - согласился я и добавил, ностальгически капризничая: - Но ведь вернуться в свою эпоху уже нельзя будет?
- Этого я вам не могу обещать, - сказал он сурово, у вас регрессивная фантазия. Вы всё время смотрите назад. Это и по вашему творчеству видно. А надо: всегда вперед!
Я подумал, подумал, а потом сказал:
- А во время заморозки человек что-нибудь чувствует?
Он поднял голову и, закрыв глаза, блаженно откинулся назад. Так в парикмахерском кресле ловят струю одеколона. Потом он открыл глаза, выпрямился и задумчиво произнес:
- Это самое сладостное время моей жизни. Мне всё время казалось, что Инесса рядом. Тысяча и одна ночь рядом с Инессой! Правда, одно время я чувствовал неприятный треск в ушах. Потом после разморозки ученые вычислили, что этот треск связан с бомбежками Гамбурга. А в остальном изумительно - жизнь в свете полярного сияния.
Я подумал, подумал, а потом сказал:
- А во время заморозки можно кому-нибудь надиктовать впечатления?
- Чушь! - воскликнул он и, не скрывая брезгливости, добавил: - Вы, очевидно, были пациентом балаганного гипнотизера: я вижу цветущий луг, хоровод девушек и тому подобное. Здесь глубочайшая отключка от внешнего мира. Работает только воображение, как во сне. Сначала нагромождение бессмысленных событий. Потом ты корректируешь эти бессмысленные картины. Я оставил в своем воображении работу над Ленинианой и общение с Инессой.
- Чего было больше? - деловито спросил я.
- Достаточно и того и другого, - ответил он и горделиво добавил: - Дай Бог каждому.
- В заморозке? - спросил я.
- Вообще, - сказал он.
Я подумал, подумал и спросил:
- Ваша любовь к мороженому не связана с вашим пребыванием в заморозке?
Он посмотрел на меня внезапно остекленевшими глазами. Потом отвел глаза, потом снова посмотрел на меня. Я опять почувствовал, что мысль его карабкается и срывается, карабкается и срывается. Я не думал, что вопрос этот вызовет у него такую тяжелую работу, и уже готов был извиниться, как вдруг, багровея и с мучительной подозрительностью глядя мне в глаза, он выдавил:
- Это... Это некорректный вопрос... Это идиотский вопрос...
Я кивнул головой, полностью соглашаясь с ним. И он теперь уже уверенно продолжил:
- Абсурд! Я проиграл двадцать четыре варианта - нет ответа. Вы что решили, что во время заморозки при помощи капельницы вводят в организм мороженое?
- Нет, конечно, - сказал я, - я сморозил глупость.
- Сморозил, - переспросил он удивленно, - почему именно сморозил?
Тут я в самом деле случайно произнес это слово. Глаза его опять остекленели, и мысль его опять начала карабкаться и срываться.
- А что, если заморозить меня на месяц, - сказал я, чтобы вернуть его мысль в нормальное русло, - а там посмотрим?
- На месяц?! - встрепенулся он. - Но это же нерентабельно! Заморозка слишком дорогое удовольствие.
- Все-таки я подумаю, - сказал я тупо.
- Ну что ж, подумайте, подумайте, - кивнул он и вдруг язвительно добавил: - Если это занятие для вас не слишком обременительно.
Он отвернулся в сторону моря и даже замурлыкал неаполитанскую песенку, как бы вспоми-ная Капри и гораздо более достойного собеседника-писателя.
Я здорово утомился от этого могучего безумца, но почему-то сейчас именно, когда послед-нее слово осталось за ним, как-то неловко было его покидать. И ведь всегда последнее слово оставалось за ним! Сколько можно?!
И вдруг случилось неожиданное. На "Амре" появилось маленькое праздничное семейство с маленькой девочкой в белом платьице и широком черном поясе. Видно было, что они местные. Мужчина несколько раз поздоровался с сидящими в ресторане и подошел к продавщице мороженого. Девочка, увидев моего собеседника, хотя он был спиной к ней, скорее всего узнав его по тельняшке, бросила руку матери и, расплескав платьице, побежала на него, крича:
- Дедушка Ленин! Дедушка Ленин!
Посетители ресторана, нежно улыбаясь, провожали ее глазами. Некоторые, видимо новички, привстали с мест, чтобы посмотреть, кого она имеет в виду. Мать и отец девочки тоже улыба-лись. Мой собеседник стремительно обернулся на ее голосок и расставил руки, чтобы поймать ее. Топоча башмачками, девочка подбежала и окунулась в его объятия. Мой собеседник вскочил и несколько раз подбросил девочку, каждый раз цепко и точно ловя ее своими сильными руками.
Девочка доверчиво взлетала, подмигивая от плотного сопротивления морского воздуха и с улыбкой прислушиваясь к наслаждению полетом. Кто-то из посетителей "Амры" успел щелкнуть фотоаппаратом и обессмертить эту трогательную встречу.
Наконец он посадил ее на колени. Девочка сияла. Сиял и мой собеседник. Девочка смотрела на меня и от избытка доброжелательности вдруг сказала:
- Плиятного аппетита, дяденька писатель.
Я торжествующе посмотрел на своего собеседника, давая ему знать, что моя слава не уступает его славе. Он сделал вид, что не понял меня. Но тут я совершил ошибку, спросив у девочки:
- Откуда ты знаешь, что я писатель?
- Папа сказал, - улыбнулась девочка и, продолжая сиять, махнула рукой в сторону отца.
Мой собеседник издал сухой, желчный смешок, намекая на совершенно формальный харак-тер такой славы. В это время отец девочки отходил от продавщицы мороженого. В каждой руке он держал по три вазочки. Казалось, в каждой его руке - по букету магнолий. Можно было догадаться, что один из них будет преподнесен моему собеседнику.
Опережая родителей девочки, к нам подбежала наша официантка.
- Вы опять за свое, - выдохнула она с горьким упреком, - думаете, я не слышала, что ребенок кричал?
- Дорогая, а при чем тут я? - насмешливо сказал мой собеседник, очень ладно держа девочку на коленях и поглаживая ей головку. - Устами ребенка глаголет истина. Я даже Ульяновым себя не назвал.
- Оставьте, ради Бога, - устало произнесла официантка и подала мне счет. Я расплатился и уступил свое место отцу девочки. Официантка успела очистить столик, и новые вазочки мороженого засвежели на нем.
Я попрощался со своим собеседником. В ответ он небрежно кивнул и, поглядывая на вазочки с мороженым, стал что-то шептать девочке, сидевшей у него на коленях. Не думаю, что новые порции мороженого его так увлекли. Скорее вот так дети, поссорившись с одним товарищем, подчеркивают близость с другим.
Зато отец девочки гораздо дружественней попрощался со мной. Он попрощался с некоторым оттенком невольной вины за то, что оттянул моего собеседника. Его застенчиво улыбающийся взгляд, как бы мягко отстаивающий семейный уют, говорил: нам хоть такой Ленин достался, а у людей никакого нет.
Я покидал "Амру". Предзакатное солнце бросало на тихую воду бухты сиренево-розовые блики. Рыбацкие лодки тянулись к устью Беследки как возвращающееся домой стадо. Там на речке и у меня когда-то стояла лодка под названием "Чегем".
Полжизни прошло от моего села Чегем до лодки "Чегем". Вторую половину, которую я провел в Москве, я как-то даже не заметил. Может быть, потому что она ушла на воспоминания о Чегеме.
Теперь нет ни села Чегем, ни моей лодки. Чегем смыло время. А лодку мою после моего отъезда в Москву смыло в половодье. Может быть, не надо было уезжать? Но в Москве оказалось достаточно времени, чтобы достаточно долго вспоминать о Чегеме. Так что всё к лучшему в этом лучшем из миров.
За речкой на пляже военного санатория мирно бронзовели тела отдыхающих. От далеких синеющих гор веяло вечностью и покоем. Однако мне для полного покоя надо было позвонить в Москву. Вечером я позвонил и убедился, что рукопись не месте. И тут я окончательно поверил, что пришли новые времена, - теперь это вообще никому не нужно. Удивительно, что я об этом не сразу догадался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51