Все, за исключение главы семейства, затемно уехавшего на рыбалку в сторону Токмачки, еще крепко спали, и я был вынужден сыграть роль гостеприимца. Девушка, не ожидавшая увидеть на пороге искомой квартиры меня, вначале решила, что ошиблась адресом, но я разубедил ее. Когда мы уже сидели на кухне, и я чистил для неё рыбку, появился Антон, заслышав шум голосов. Он молниеносно оделся, причесался, перемигнулся с нею, и они куда-то ушли. Я тоже подался побродить по городу.
Если центральные улицы имели более современный, знакомый мне вид, то в закоулках сохранилось множество незнакомых довоенных домов. Никто из многочисленных прохожих не узнавал меня, да и я никого. Лица людей, виденных в детстве, гораздо быстрее стираются из памяти, чем фасады домов. На дверях мебельного магазина висела табличка «Требуются…», и тут же важное примечание: «Работаем по субботам» (Вальдемар объяснил мне, что многие евреи соблюдают субботнюю заповедь, и потому не могут найти иной работы, кроме шитья на заказ и уборки помещений – служащие в Советской Стране принципиально трудятся шесть дней в неделю).
Я дошел до парка (до того, где не было качелей и сидели старушки, курирующие малышей – эдакая шпенглеровская утопия), где я в самом юном возрасте впервые с удивлением, близким к паническому ужасу, обнаружил, что ящерица действительно отбрасывает свой хвост (до того я знал это чисто теоретически). Потом сделал большой крюк и оказался у по-монастырски замшелой стены ореховской больницы, где я побывал лишь раз в жизни: в трехлетнем возрасте у меня было подозрение на туберкулез (я произносил «беркулез»). К больнице, будто в назидание, примыкало городское кладбище, в котором покоилась моя прабабушка – ровесница века, которая в семнадцатилетнем возрасте записалась в один из ударных женских батальонов и даже воевала (мама рассказывала, что прабабушка нашла в занесенном снегом немецком блиндаже рецепт изготовления какого-то французского крема для лица в красочной брошюрке, которую хранила еще полвека). Она закончила институт благородных девиц в Минске, говорила на трех иностранных языках, а годы свои провела за конторкой бухгалтера в райсобесе, и вспоминала французский лишь для того, чтобы перевести какую-то идеологическую банальность из школьного учебника. Она умерла, когда мне было четыре года – от рака и новомодного лекарства. Так оборвалась единственная нить, связующая меня с милым сердцу серебряным веком, по которому я грустил столь безнадежно, будто бы сам пережил его на семьдесят лет.
Я так и не решился проведать ее могилку, поблуждал по кривым улочкам, застроенным частными домами, и вышел на вокзальную площадь, где стоял в ожидании пассажиров единственный городской автобус, который-то и номера не имел, а назывался в стиле революционной романтики «Вокзал – Площадь Ленина». Об этом автобусе ходили легенды. Никто не видел его в работе. Он так долго ждал каждый раз достаточного количества пассажиров, что можно было пешком дойти до конца маршрута и вернуться обратно. На сей раз я решил дождаться отправления, сел в однодверный «деревенский» автобус, заплатил за проезд три копейки и стал ждать. Водителя не было, слева от меня две по-деревенски немолодые женщины с жаром обсуждали последнюю городскую «новость»: старая бабка без роду, без племени, торговавшая на базаре семечками, скончалась позавчера, а в матраце ее кровати (жила она более чем скромно) нашли ДВЕНАДЦАТЬ ТЫСЯЧ(!!!) рублей. А я все ждал и ждал, млея под пекучими лучами солнца.
Наконец пришел шофер, окинул нас взглядом, и стал заводить мотор. Автобус проехал за пять минут ту дистанцию, которую я вчера преодолел за мечтательных полчаса. Я вновь был в центре и направил свои стопы дальше – мимо райкома, молочного магазина, банка и почты в краеведческий музей. Он, как я и ожидал, оказался закрыт. Вдоль нескончаемой улицы Юрия Гагарина тянулись огромные щиты наглядной агитации, вполне заменявшей наглую рекламу. Трудно было спорить с плакатом, декларирующим свободный мирный труд советских людей, и с другим, показывающим истинное лицо американской военщины. Еще один плакат изображал белокурого германца и русоволосого советского человека, рука об руку идущих в Светлое Будущее (кто-то написал пониже квадратными буквами: «Смерть нацистам»).
Я вернулся в центр и долго бродил по магазинам, рассматривал товары, и даже купил в книготорге карманный атлас Украины. В магазине продавались еще полнее собрание сочинений Эрнста Юнгера, «Мифологический словарь» и свежий стенографический отчет о XX партконференции 1994 года. Уже стало смеркаться, когда я вспомнил, что ничего не ел, и один за другим заглотал пять еще горячих бубликов с маком.
Войдя во двор моего дома, я увидел едущую на роскошном голубом велосипеде Зину, которая крикнула мне вдогонку:
– Антон дома, и тебя ждет!
На противоположной от дома стороне двора возвышалась гигантская труба котельной, которая, как Эйфелева башня, была заметна из любого конца Орехова. Я помню, когда еще дед служил в милиции, какая-то полоумная жена уголовника-рецидивиста (его только что посадили в четвертый раз), ставши посреди двора, орала во всеуслышанье, что «повкыдае усих нас» в эту трубу (ее потом, кажется, забрали в психушку).
Антон сидел на кухне, что-то писал и живо отреагировал на мое появление:
– Какое вероломство! Ты только подумай! Она приехала только для того, чтобы сообщить мне о том, что не собирается выходить за меня замуж!
– Антон… Нам бы ваши заботы!..
– Кому вам?.. А…
Он разорвал уже почти написанное письмо и сказал:
– Ладно, брудер. Идем наверх, к Гале, познакомлю, – и, заметив сомнение на моем лице, добавил, – А зачем же еще ты сюда приехал?
Его логика была неоспорима, и я последовал за ним.
Галя встретила нас в домашнем зеленом халате с какими-то иероглифами на лацканах. Она угостила нас салом, вареными раками и молдавским вином, а сама рассказывала (уже в своей версии) историю об умершей старухе, причем найденная сумма увеличилась до двадцати тысяч. Я до неприличия много ел, а Антон демонстративно жаловался на жизнь и женское вероломство и сетовал на потерю трех лет, «лучших трех лет» жизни. Галя его утешала и дивилась, что он, будучи комсомольским вожаком, не может найти себе девушку. Вся квартира Гали (а ведь когда-то это была моя, то есть Вальдемарова, квартира) была выдержана в японском стиле, а ее халат оказался кимоно. Галя действительно была очень похожа на Эдиту Пьеху (самой Пьехи я в этом мире не обнаружил), и не верилось, что этой тридцатилетней женщине сорок три года.
Около одиннадцати Антон шепнул мне: «Действуй» и ушел.
В ту же ночь мне приснился сон, заслуживающий особого упоминания. Я в Киеве. Лето. Тепло. Каштаны. Сажусь в поезд. В купе входит гренадерский поручик в форме, но без фуражки. На вид лет 20. Да это же мой прадед Иван Сергеевич Тарнавский! С ним дама в дорожном платье и вуали. Это его жена, моя прабабушка – Ханна Николаевна, в девичестве фон Трампедах. Ей – 17. Мысль мчится, обгоняя все поезда вместе взятые. Я таинственным образом перенесся на сей раз в прошлое – в лето 1917 года – еще не все потеряно – договариваемся с поручиком – и к Корнилову – чтобы шел на Петроград без малейших колебаний и вешал всю демократическую сволочь! «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые!» В душе – оркестр и слезы. Но тут поручик замечает, что на мне креста нет. Начинаем спорить. Я готовлю целую тираду апологии наших прекрасных славянских богов. Ханна Николаевна, как-то постарев на глазах, нас примиряет. Смотрю в окно. Поезд уже едет вдоль Днепра. На Днепре громадные валы, вровень с поездом, который едет по обрыву на высоте десяти метров над уровнем воды. Это напоминает вагнеровскую увертюру. Невероятно хорошо вижу без очков; все яркое и красочное, как на американском буклете. Дальше водная гладь, над которой встает солнце. Несколько девчонок в футболках и закатанных до колен спортивных штанах моют ноги в воде. Так хорошо вижу, что различаю маникюр на ногтях пальцев ног (на расстоянии 15 метров!) Пожалуй, это девчонки из нашего университета. Значит, началась массовая репатриация в прошлое (лучше жить в 17-м, чем в 96-м!) Надо как-то сойти вниз…
Проснувшись в бывшей нашей квартире, я тут же вышел на балкон и с высоты третьего этажа оглядел по-утреннему безлюдную площадь. Нет, это всего лишь сон. Хотя всякий раз, когда я вижу сон, я не сомневаюсь, что это явь – акустика, цвет и т. д. А жаль… Там-то я уж точно знал бы, что! надо делать. Уж я бы постарался, чтобы не настало ни 7 ноября, ни 12 декабря тем более. Судьба чертовски несправедлива ко мне. Почему, столь любящий древность, был я слишком поздно рожден – как сказал один китайский поэт с неблагозвучной фамилией.
АВЕНТЮРА ДВЕНАДЦАТАЯ,
в которой Антон дает понять, что деньги тоже пахнут
За эпохой буржуазии последует эпоха рабочего, за экономикой свободного рынка и буржуазными политическими компромиссами – эпоха авторитарного господства и планирования.
К.Зонтеймер.
Позавтракав у гостеприимной Галинки, я спустился вниз к Антону и застал его за сборами.
– Куда?..
– Если хочешь, составь мне компанию.
– А куда?..
– Потом скажу.
Заинтригованный, я согласился.
Во дворе уже стоял черный мотоцикл с коляской, куда мы забрались и быстро понеслись по утреннему Орехову. Через пять минут мотоцикл уже стоял перед железнодорожным шлагбаумом. Я насчитал тридцать пассажирских вагонов, следующих из Жданова в Киев. За путями тянулись частные домики (я, кажется, никогда не был в этой части города). Нашей целью был один из мелких поселков к югу от Орехова.
– Видишь ли, – сказал мне Антон, когда мы слезли с мотоцикла, – в нашем наилучшем из возможных обществ все же есть «отдельные недостатки», на которые наше руководство не реагирует, полагаясь на творческую активность масс…
– Ты имеешь в виду что-то вроде народной дружины или «голубого патруля»?
– Ты почти угадал. Только мы контролируем не чистоту водоемов или мелкое хулиганство, а незаконное обогащение отдельных членов советского общества.
– А-а! Так у нас это тоже есть. Называется рэкет.
– Что есть сие?
– Молодые люди, вроде нас с тобой, объединяются в банду и облагают мелких коммерсантов налогами, защищая их при этом от других банд.
– Это напоминает философию истории Чернышевского. А что они делают с выручкой?
– Берут себе, чтобы со временем самим стать мелкими предпринимателями…
– Заколдованный круг… Вот где проявляется ваша буржуазная сущность! Всякий Робин Гуд мечтает стать шерифом. Нет, у нас все по-другому. Во-первых, мы не воруем у торгашей деньги.
– А что же вы с ними делаете?
– Они их поедают…
– Серьезно?!
– А куда девать деньги-то?! Можно было бы сжигать, но это менее эффектно.
– Насколько я понял, ты действуешь не в одиночку.
– Ты правильно понял, и мы сейчас направляемся на встречу с моими соратниками.
Уже вечерело, а мы все еще сидели в засаде под видом картежников, собравшихся на кружку пива под прикрытием дровяного склада. Наша жертва проживала на втором этаже небольшого домишки. Еще в обед один из нас под видом агента соцстраха выяснил у соседки, что хозяин возвратится поздно вечером. Но надо было ждать, другого случая могло не представиться.
Наконец около девяти в кухонном окне жертвы зажегся свет. Мы встрепенулись. Под окнами его квартиры росло несколько больших черешень; по стволу мы забрались на балкон и через небрежно прикрытую дверь бесшумно проникли в зал. Торгаш был не один, и это едва не испортило наши планы; но тут же мы услышали женский голос – его собутыльницей была какая-то девка, которой не хватало на покупку немецких полусапожек с гермесовскими крылышками. В масках и с преувеличенно большими пистолетами мы вошли на кухню в момент их первого поцелуя. Он – рябой и плохо выбритый – сразу понял, кто мы, а его гостья окаменела на все время нашего посещения.
– Сколько вам надо? – спросил он, бледнея с каждым словом.
– Все! – Антон был намеренно немногословен, дабы его голос не запомнился жертве.
– Но ребята!.. имейте же совесть…
Пять дул смотрело на него. Из тайника под половицей он достал внушительных размеров пакет со сторублевками, и я засомневался, съест ли он это все. Но нет, по приказу лаконичного Антона, он порезал их пополам и, запивая водой из-под крана, начал пережевывать. На глазах у него выступили слезы, а сами глаза все бегали: не ждать ли откуда подмоги. Но подмоги не было: ни один дворник, сосед или налоговый инспектор не появились в ту гибельную для его капиталов минуту. На триста тринадцатой купюре он взмолился:
– Может, хватит?..
– Тебе посолить? – Антон был неумолим.
Эта трапеза – самая дорогая в жизни нашей жертвы – продолжалась около получаса. Наконец, последние три сторублевки Антон вручил торгашу, которого уже начинало рвать, и сказал:
– Это твоя зарплата.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Если центральные улицы имели более современный, знакомый мне вид, то в закоулках сохранилось множество незнакомых довоенных домов. Никто из многочисленных прохожих не узнавал меня, да и я никого. Лица людей, виденных в детстве, гораздо быстрее стираются из памяти, чем фасады домов. На дверях мебельного магазина висела табличка «Требуются…», и тут же важное примечание: «Работаем по субботам» (Вальдемар объяснил мне, что многие евреи соблюдают субботнюю заповедь, и потому не могут найти иной работы, кроме шитья на заказ и уборки помещений – служащие в Советской Стране принципиально трудятся шесть дней в неделю).
Я дошел до парка (до того, где не было качелей и сидели старушки, курирующие малышей – эдакая шпенглеровская утопия), где я в самом юном возрасте впервые с удивлением, близким к паническому ужасу, обнаружил, что ящерица действительно отбрасывает свой хвост (до того я знал это чисто теоретически). Потом сделал большой крюк и оказался у по-монастырски замшелой стены ореховской больницы, где я побывал лишь раз в жизни: в трехлетнем возрасте у меня было подозрение на туберкулез (я произносил «беркулез»). К больнице, будто в назидание, примыкало городское кладбище, в котором покоилась моя прабабушка – ровесница века, которая в семнадцатилетнем возрасте записалась в один из ударных женских батальонов и даже воевала (мама рассказывала, что прабабушка нашла в занесенном снегом немецком блиндаже рецепт изготовления какого-то французского крема для лица в красочной брошюрке, которую хранила еще полвека). Она закончила институт благородных девиц в Минске, говорила на трех иностранных языках, а годы свои провела за конторкой бухгалтера в райсобесе, и вспоминала французский лишь для того, чтобы перевести какую-то идеологическую банальность из школьного учебника. Она умерла, когда мне было четыре года – от рака и новомодного лекарства. Так оборвалась единственная нить, связующая меня с милым сердцу серебряным веком, по которому я грустил столь безнадежно, будто бы сам пережил его на семьдесят лет.
Я так и не решился проведать ее могилку, поблуждал по кривым улочкам, застроенным частными домами, и вышел на вокзальную площадь, где стоял в ожидании пассажиров единственный городской автобус, который-то и номера не имел, а назывался в стиле революционной романтики «Вокзал – Площадь Ленина». Об этом автобусе ходили легенды. Никто не видел его в работе. Он так долго ждал каждый раз достаточного количества пассажиров, что можно было пешком дойти до конца маршрута и вернуться обратно. На сей раз я решил дождаться отправления, сел в однодверный «деревенский» автобус, заплатил за проезд три копейки и стал ждать. Водителя не было, слева от меня две по-деревенски немолодые женщины с жаром обсуждали последнюю городскую «новость»: старая бабка без роду, без племени, торговавшая на базаре семечками, скончалась позавчера, а в матраце ее кровати (жила она более чем скромно) нашли ДВЕНАДЦАТЬ ТЫСЯЧ(!!!) рублей. А я все ждал и ждал, млея под пекучими лучами солнца.
Наконец пришел шофер, окинул нас взглядом, и стал заводить мотор. Автобус проехал за пять минут ту дистанцию, которую я вчера преодолел за мечтательных полчаса. Я вновь был в центре и направил свои стопы дальше – мимо райкома, молочного магазина, банка и почты в краеведческий музей. Он, как я и ожидал, оказался закрыт. Вдоль нескончаемой улицы Юрия Гагарина тянулись огромные щиты наглядной агитации, вполне заменявшей наглую рекламу. Трудно было спорить с плакатом, декларирующим свободный мирный труд советских людей, и с другим, показывающим истинное лицо американской военщины. Еще один плакат изображал белокурого германца и русоволосого советского человека, рука об руку идущих в Светлое Будущее (кто-то написал пониже квадратными буквами: «Смерть нацистам»).
Я вернулся в центр и долго бродил по магазинам, рассматривал товары, и даже купил в книготорге карманный атлас Украины. В магазине продавались еще полнее собрание сочинений Эрнста Юнгера, «Мифологический словарь» и свежий стенографический отчет о XX партконференции 1994 года. Уже стало смеркаться, когда я вспомнил, что ничего не ел, и один за другим заглотал пять еще горячих бубликов с маком.
Войдя во двор моего дома, я увидел едущую на роскошном голубом велосипеде Зину, которая крикнула мне вдогонку:
– Антон дома, и тебя ждет!
На противоположной от дома стороне двора возвышалась гигантская труба котельной, которая, как Эйфелева башня, была заметна из любого конца Орехова. Я помню, когда еще дед служил в милиции, какая-то полоумная жена уголовника-рецидивиста (его только что посадили в четвертый раз), ставши посреди двора, орала во всеуслышанье, что «повкыдае усих нас» в эту трубу (ее потом, кажется, забрали в психушку).
Антон сидел на кухне, что-то писал и живо отреагировал на мое появление:
– Какое вероломство! Ты только подумай! Она приехала только для того, чтобы сообщить мне о том, что не собирается выходить за меня замуж!
– Антон… Нам бы ваши заботы!..
– Кому вам?.. А…
Он разорвал уже почти написанное письмо и сказал:
– Ладно, брудер. Идем наверх, к Гале, познакомлю, – и, заметив сомнение на моем лице, добавил, – А зачем же еще ты сюда приехал?
Его логика была неоспорима, и я последовал за ним.
Галя встретила нас в домашнем зеленом халате с какими-то иероглифами на лацканах. Она угостила нас салом, вареными раками и молдавским вином, а сама рассказывала (уже в своей версии) историю об умершей старухе, причем найденная сумма увеличилась до двадцати тысяч. Я до неприличия много ел, а Антон демонстративно жаловался на жизнь и женское вероломство и сетовал на потерю трех лет, «лучших трех лет» жизни. Галя его утешала и дивилась, что он, будучи комсомольским вожаком, не может найти себе девушку. Вся квартира Гали (а ведь когда-то это была моя, то есть Вальдемарова, квартира) была выдержана в японском стиле, а ее халат оказался кимоно. Галя действительно была очень похожа на Эдиту Пьеху (самой Пьехи я в этом мире не обнаружил), и не верилось, что этой тридцатилетней женщине сорок три года.
Около одиннадцати Антон шепнул мне: «Действуй» и ушел.
В ту же ночь мне приснился сон, заслуживающий особого упоминания. Я в Киеве. Лето. Тепло. Каштаны. Сажусь в поезд. В купе входит гренадерский поручик в форме, но без фуражки. На вид лет 20. Да это же мой прадед Иван Сергеевич Тарнавский! С ним дама в дорожном платье и вуали. Это его жена, моя прабабушка – Ханна Николаевна, в девичестве фон Трампедах. Ей – 17. Мысль мчится, обгоняя все поезда вместе взятые. Я таинственным образом перенесся на сей раз в прошлое – в лето 1917 года – еще не все потеряно – договариваемся с поручиком – и к Корнилову – чтобы шел на Петроград без малейших колебаний и вешал всю демократическую сволочь! «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые!» В душе – оркестр и слезы. Но тут поручик замечает, что на мне креста нет. Начинаем спорить. Я готовлю целую тираду апологии наших прекрасных славянских богов. Ханна Николаевна, как-то постарев на глазах, нас примиряет. Смотрю в окно. Поезд уже едет вдоль Днепра. На Днепре громадные валы, вровень с поездом, который едет по обрыву на высоте десяти метров над уровнем воды. Это напоминает вагнеровскую увертюру. Невероятно хорошо вижу без очков; все яркое и красочное, как на американском буклете. Дальше водная гладь, над которой встает солнце. Несколько девчонок в футболках и закатанных до колен спортивных штанах моют ноги в воде. Так хорошо вижу, что различаю маникюр на ногтях пальцев ног (на расстоянии 15 метров!) Пожалуй, это девчонки из нашего университета. Значит, началась массовая репатриация в прошлое (лучше жить в 17-м, чем в 96-м!) Надо как-то сойти вниз…
Проснувшись в бывшей нашей квартире, я тут же вышел на балкон и с высоты третьего этажа оглядел по-утреннему безлюдную площадь. Нет, это всего лишь сон. Хотя всякий раз, когда я вижу сон, я не сомневаюсь, что это явь – акустика, цвет и т. д. А жаль… Там-то я уж точно знал бы, что! надо делать. Уж я бы постарался, чтобы не настало ни 7 ноября, ни 12 декабря тем более. Судьба чертовски несправедлива ко мне. Почему, столь любящий древность, был я слишком поздно рожден – как сказал один китайский поэт с неблагозвучной фамилией.
АВЕНТЮРА ДВЕНАДЦАТАЯ,
в которой Антон дает понять, что деньги тоже пахнут
За эпохой буржуазии последует эпоха рабочего, за экономикой свободного рынка и буржуазными политическими компромиссами – эпоха авторитарного господства и планирования.
К.Зонтеймер.
Позавтракав у гостеприимной Галинки, я спустился вниз к Антону и застал его за сборами.
– Куда?..
– Если хочешь, составь мне компанию.
– А куда?..
– Потом скажу.
Заинтригованный, я согласился.
Во дворе уже стоял черный мотоцикл с коляской, куда мы забрались и быстро понеслись по утреннему Орехову. Через пять минут мотоцикл уже стоял перед железнодорожным шлагбаумом. Я насчитал тридцать пассажирских вагонов, следующих из Жданова в Киев. За путями тянулись частные домики (я, кажется, никогда не был в этой части города). Нашей целью был один из мелких поселков к югу от Орехова.
– Видишь ли, – сказал мне Антон, когда мы слезли с мотоцикла, – в нашем наилучшем из возможных обществ все же есть «отдельные недостатки», на которые наше руководство не реагирует, полагаясь на творческую активность масс…
– Ты имеешь в виду что-то вроде народной дружины или «голубого патруля»?
– Ты почти угадал. Только мы контролируем не чистоту водоемов или мелкое хулиганство, а незаконное обогащение отдельных членов советского общества.
– А-а! Так у нас это тоже есть. Называется рэкет.
– Что есть сие?
– Молодые люди, вроде нас с тобой, объединяются в банду и облагают мелких коммерсантов налогами, защищая их при этом от других банд.
– Это напоминает философию истории Чернышевского. А что они делают с выручкой?
– Берут себе, чтобы со временем самим стать мелкими предпринимателями…
– Заколдованный круг… Вот где проявляется ваша буржуазная сущность! Всякий Робин Гуд мечтает стать шерифом. Нет, у нас все по-другому. Во-первых, мы не воруем у торгашей деньги.
– А что же вы с ними делаете?
– Они их поедают…
– Серьезно?!
– А куда девать деньги-то?! Можно было бы сжигать, но это менее эффектно.
– Насколько я понял, ты действуешь не в одиночку.
– Ты правильно понял, и мы сейчас направляемся на встречу с моими соратниками.
Уже вечерело, а мы все еще сидели в засаде под видом картежников, собравшихся на кружку пива под прикрытием дровяного склада. Наша жертва проживала на втором этаже небольшого домишки. Еще в обед один из нас под видом агента соцстраха выяснил у соседки, что хозяин возвратится поздно вечером. Но надо было ждать, другого случая могло не представиться.
Наконец около девяти в кухонном окне жертвы зажегся свет. Мы встрепенулись. Под окнами его квартиры росло несколько больших черешень; по стволу мы забрались на балкон и через небрежно прикрытую дверь бесшумно проникли в зал. Торгаш был не один, и это едва не испортило наши планы; но тут же мы услышали женский голос – его собутыльницей была какая-то девка, которой не хватало на покупку немецких полусапожек с гермесовскими крылышками. В масках и с преувеличенно большими пистолетами мы вошли на кухню в момент их первого поцелуя. Он – рябой и плохо выбритый – сразу понял, кто мы, а его гостья окаменела на все время нашего посещения.
– Сколько вам надо? – спросил он, бледнея с каждым словом.
– Все! – Антон был намеренно немногословен, дабы его голос не запомнился жертве.
– Но ребята!.. имейте же совесть…
Пять дул смотрело на него. Из тайника под половицей он достал внушительных размеров пакет со сторублевками, и я засомневался, съест ли он это все. Но нет, по приказу лаконичного Антона, он порезал их пополам и, запивая водой из-под крана, начал пережевывать. На глазах у него выступили слезы, а сами глаза все бегали: не ждать ли откуда подмоги. Но подмоги не было: ни один дворник, сосед или налоговый инспектор не появились в ту гибельную для его капиталов минуту. На триста тринадцатой купюре он взмолился:
– Может, хватит?..
– Тебе посолить? – Антон был неумолим.
Эта трапеза – самая дорогая в жизни нашей жертвы – продолжалась около получаса. Наконец, последние три сторублевки Антон вручил торгашу, которого уже начинало рвать, и сказал:
– Это твоя зарплата.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27