В том же стиле, что и заглавная S на книге Себастьяны. Похожи, как две сестры. Только моя вышита черными, золотыми и красными нитями, причем оттенков красного цвета насчитывалось около десятка. Это была вышивка, и очень тонкой работы, но все же она мне напомнила те средневековые манускрипты, поля которых монахи так любили украшать орнаментами, красочными миниатюрами, тщательно выписывая их кисточками, состоящими из одного-единственного волоска, кропотливо трудясь над ними, пока работу не останавливала наступавшая от крайнего напряжения зрения преждевременная слепота.
В тот вечер я впервые открыла мою книгу, желая начать писать в ней, словно чтобы еще раз самой себе доказать, что все, ставшее мне известным, действительно правда. В ней еще ничего не было написано — ничего, кроме надписи на фронтисписе у верхнего внутреннего угла. Почерк — убористый, не слишком округлый и очень изящный — был мне знаком. Он, конечно же, принадлежал Себастьяне, которая написала: «И если пагуба никого не коснется, то да будет так. S.».
Всего одна буква вместо подписи.
Я открыла черную книгу, написанную Себастьяной. Местами ее переплет выгорел и стал серым. В корешок для прочности был вставлен серебряный стержень. Было видно, что страницы в ней старые: некоторые были надорваны, другие — в пятнах. Они казались более хрупкими, чем еще не тронутые пером страницы в моей книге. Но, вне всяких сомнений, она была рассчитана на века, сшитая вручную, как это делали прежде, тщательно переплетенная. Все страницы были исписаны — одна за другой, слева направо, строчка за строчкой, опрятным и разборчивым почерком Себастьяны. На фронтисписе красовалась все та же буква «S», дополненная сидящей на нижнем завитке жабою; она была искусно раскрашена. И здесь я нашла автограф дарительницы:
«Tutto a te mi guida. Сiao, soror mystica…»
«Все влечет меня к тебе, — мысленно перевела я с итальянского. — Прощай, мистическая сестра…»
Ниже стояла подпись некой Теоточчи и дата, проставленная тою же рукой: Венеция, 19 мая, 178 год.
Я открыла книгу наугад и начала читать запись, помеченную шестым августа 181 года.
ГЛАВА 20Из книги Себастьяны д'Азур
«Истоки — Я тоскую по старому Парижу — Русские друзья»
В мое время в Париже можно было поужинать где угодно без малейших затруднений — все решал ваш выбор. В течение многих лет я всячески пытаюсь передать ощущение учтивости, легкой грации, приятности манер — все то, что делает Париж таким очаровательным местом. В ту пору правили женщины — революция низвергла их с трона.
Мы встречались в девять, ужинали в половине десятого. Компания была многочисленной и разнообразной: никто не думал ни о чем, кроме развлечений. Разговоры о политике не поощрялись. Мы непринужденно болтали о музыке, искусстве, литературе, делились свежими анекдотами. Рекой текло вино, мы разыгрывали шарады. Получалось восхитительно: недаром многие из нас подвизались на парижских подмостках.
Стоит ли говорить о том, что порой возникало нешуточное соперничество? Жаркие споры между сторонниками Глюка и Пуччини иногда заканчивались стычками и срыванием париков! В другой раз некие мнимые друзья писателя Пуансине убедили его, напоив до полусмерти, что при дворе открывается канцелярия под названием Королевская Ширма, и заставили беднягу в качестве приемного испытания простоять у моего камина так долго, что у него чуть не поджарились икры ног.
Что касается самих ужинов, они были достаточно простыми: немного дичи, немного рыбы, тарелка овощей и салат. Главное блюдо было необходимо, потому что без него не подавали десерт, а лишь под десерт начиналось пение. Девяти часов приходилось ждать долго, но потом часы проносились как минуты, а полночь всегда наступала внезапно.
Я предпочитала, чтобы за столом было около дюжины гостей, но иногда число собравшихся превышало это количество вдвое, а то и втрое, так что даже гофмаршалам Франции нередко приходилось сидеть на полу из-за недостатка стульев. Единственным моим правилом было — никогда не обедать за столом, накрытым на двоих или на тринадцать человек: первое представлялось слишком скучным, второе сулило неудачу.
Мои гости? Это мог быть граф П***, живший неподалеку от меня в К***, его общество доставляло мне удовольствие. Или госпожа М***, дочь знаменитого отца и сама по себе очаровательная женщина. Наиболее уважаемым и при этом самым забавным из всех был граф де Бодрей (комендант крепости города Лилля, главный сокольничий Франции и т. д.), чьей любовницей была герцогиня де Полиньяк, доверенное лицо королевы. Бодрей почитался в равной мере как эпикуреец и государственный деятель, он был безумно богат благодаря принадлежавшим его роду плантациям сахарного тростника. Какие имена! Они до сей поры музыкой звучат в моих ушах. Необходимо добавить, что ни одно имя не звучало громче моего собственного, но я им пренебрегала.
Alors , мое имя… скажем так: меня зовут не Себастьяна д'Азур. Это имя я взяла себе позже. Имя, данное мне при рождении, останется в тайне, а от фамилии своего мужа я давно отказалась. Дело в том, что это имя легко узнать любому, кто захочет: оно было знаменито в моей сфере деятельности — портретной живописи. Конечно, тогда я была известна под фамилией моего мужа: у женщины выбор не богат, у женщины-художника выбора нет вовсе. Женщина, желающая писать картины, должна состоять в брачном союзе, предпочтительно с торговцем картинами или художником. Так было и со мной: я добавила свою славу к имени мужа. Конечно, в свой черед я отказалась и от мужа, и от его фамилии, и от своей славы тоже.
Я осталась сиротой в раннем детстве. Когда мне было четыре года, отец нашел свою смерть на острие шпаги в какой-то дальней стороне. Мать умерла на моих глазах, когда мне минуло восемь. Без сомнения, она была колдуньей. Знала ли она об этом, практиковалась ли в своем ремесле? Не знаю. А поскольку вы осведомлены о том, как умирают колдуньи, или достаточно скоро узнаете, я избавлю себя от этого рассказа.
Меня вырастила соседка вместе со своими пятью сыновьями. Она была хорошей женщиной, но бедной и безмужней. Я ушла от нее после того, как ее средний сын попытался злоупотребить моим доверием, и могу с гордостью сообщить, что это стоило ему глаза. Мне не было и четырнадцати, когда я очутилась на парижских улицах.
Пришлось мне испытать и нужду, но я выжила, при этом никогда не торговала собой, не оттого, что боялась угрызений совести, а потому что все ожидали от меня этого, что мне было чрезвычайно противно.
В эти юные годы, гонимая по жизни, как пыль на ветру, попрошайничая, воруя, я открыла в себе талант к рисованию. Я умела хорошо рисовать и делала это, расписывая парижские тротуары мелом и кусками угля. Я была преисполнена решимости стать богатой и знаменитой, когда вырасту, и добилась успеха, который превзошел мои самые фантастические мечты.
И здесь вновь нужно возвратиться к человеку, который останется безымянным, — моему мужу.
Он был гораздо старше меня. Второстепенный портретист, чьи полотна ни в малейшей мере не отображали облик натурщиков. Он и его первая жена, ипе chocolatiere , переехали в Париж из Бреста. Она умерла от чахотки. Вскоре после ее смерти я встретила этого человека, и недолгое время спустя — с помощью знакомого, осведомленного о наших взаимных нуждах, — мы заключили сделку. Я должна была играть роль его юной супруги, что же касается «матримониальных интересов», он мог искать их где угодно. В обмен на мою компанию — если не наедине, то в свете — и мои весьма ограниченные навыки домашней хозяйки я получала доступ к орудиям его труда, его мастерской, частным коллекциям, ателье других художников и выставкам в Салоне.
Этот договор мог бы хорошо работать, если бы он вскоре не захотел большего, чем я была согласна ему дать. Хуже того, он влюбился в меня. Я отделалась от него, удалившись в мастерскую, которой он редко пользовался, и работала всю ночь напролет, пока муж спал; когда же он просыпался на рассвете, я ускользала в постель. Постепенно, незаметно я стала писать портреты все более и более профессионально, получая за них гонорары. Конечно, это было незаконно. На меня донесли (стоит ли говорить кто?), и чиновники из Шатле наложили арест на мастерскую, в которой я работала, не имея на то разрешения. Именно тогда я ушла от мужа. В тот же год, когда мне еще не исполнилось и девятнадцати, мне наконец выдали требуемый документ в Академии Сен-Люк, и я покинула Париж, взяв имя моего мужа, но не его деньги.
Какое-то время я путешествовала и вернулась в Париж только в 178 году. Меня вызвала сама королева Франции, поэтому у меня не было иного выбора, как только опечатать мое ателье и покинуть Россию. Закончив в спешке портрет князя Голицына в полный рост и не завершив несколько поясных портретов, я отправилась в Париж. (К тому времени я уже была известна, правда не столь знаменита, как в конце десятилетия, в годы, предшествовавшие революции.) Этот королевский заказ, один из самых желанных для художников Европы, я получила благодаря графине Скавронской, племяннице Потемкина, которая сносила свое богатство как никто другой из тех, кого я знала… Ах, Скавронская…
Екатерина Васильевна Энгельгардт, она же графиня Скавронская, была знаменита своей праздностью: она проводила дни лежа в шезлонге без корсета, закутанная в черное манто. У нее не было ни образования, ни талантов, от беседы с ней заскучала бы даже монашка. Но у нее было очаровательное лицо, добрая и бесхитростная душа, что в сочетании с некоторыми менее легко определимыми качествами составляло ее обаяние. Я любила ее. И она меня тоже.
Обычно, когда я приезжала писать портрет графини, я находила ее распростертой то на одном, то на другом диване, босой, укутанной в черное. На полу рядом с ней располагался дворовый, на которого была возложена обязанность рассказывать любимые графиней истории, под которые она ежедневно дремала от двух до шести. Во время наших сеансов, проходивших удивительно легко, поскольку графиня была способна неподвижно сидеть в течение многих часов, чем выгодно отличалась от любой другой известной мне модели, появлялись коробка за коробкой — прямо из столицы моды. Графиня отдавала эти коробки мне, даже не раскрыв. Она не проявляла ни малейшего интереса к моде, как, впрочем, и к чему-нибудь другому. Наняв швею, не только умелую, но и благоразумную, я стала появляться в обществе одетой по последней моде, с драгоценностями в ушах, на шее, запястьях и пальцах. Без сомнения, источником этого непрекращающегося потока de luxe был Потемкин.
Считалось, что князь Григорий Александрович Потемкин — самый богатый человек во всей империи. Он был дядей Екатерины и четырех ее сестер, две из которых — Александрина и Варвара — были до нее его любовницами. По неизвестной мне причине (впрочем, я никогда бы не стала вдаваться в подобные размышления) Потемкин предпочел свою третью по возрасту племянницу ее сестрам. Князь каждый день заваливал ее шелками, бархатом и драгоценностями. Ее ларец для украшений был размером с детский гробик!
Я вспоминаю один день, о котором должна подробно рассказать, как бы ни было мне при этом стыдно.
Этот день никогда не изгладится из моей памяти (по причине, которая станет ясна позднее). В тот раз я приехала на наш сеанс рано (я всегда стремилась работать при свете раннего утра, в то время как графиню нельзя было будить до полудня) и стала свидетельницей сцены подготовки крепостного к исполнению его обязанностей. Моп Dieu , что это была за картина! За полузанавесью из туго натянутой кисеи, нисколько не защищавшей от яркого полуденного света, юный раб лет восемнадцати-двадцати с черными как смоль волосами, бледный, гибкий, стоял в медном тазу по голень в воде, в то время как два других рассказчика мыли его. Все трое относились к наготе друг друга с братской фамильярностью. Было видно, что ритуал им всем хорошо известен и что исполнялся он по велению графини: звучанию ее любимых историй должен был сопутствовать аромат розовой воды и толченой липовой коры. И вот наконец крепостной юноша стоял одетый, ожидая, пока графиня подаст знак своей полной рукой. Дождавшись, он занимал свое место под диваном, по второму мановению ее руки начинал рассказывать. Но в тот день графиня не желала слушать никаких историй, напротив, вопреки обыкновению говорила сама.
Поворошив рукой в ларце для драгоценностей, который всегда находился рядом, она сказала с отсутствующим видом:
— Жаль, что я не люблю подобные вещи. Такие твердые, такие яркие. — И, погрузив руку в глубь ларца, словно в воду, она извлекла из груды драгоценных камней бриллиант и поднесла его ближе к свету. Графиня не могла сомкнуть руку в кулак, настолько велик был этот камень, сияние которого осветило все четыре угла комнаты! Обращаясь ко мне, она добавила: — Но меня приободрило, когда вы на днях сказали, что и вам они не нравятся, а вы такая замечательная художница.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96
В тот вечер я впервые открыла мою книгу, желая начать писать в ней, словно чтобы еще раз самой себе доказать, что все, ставшее мне известным, действительно правда. В ней еще ничего не было написано — ничего, кроме надписи на фронтисписе у верхнего внутреннего угла. Почерк — убористый, не слишком округлый и очень изящный — был мне знаком. Он, конечно же, принадлежал Себастьяне, которая написала: «И если пагуба никого не коснется, то да будет так. S.».
Всего одна буква вместо подписи.
Я открыла черную книгу, написанную Себастьяной. Местами ее переплет выгорел и стал серым. В корешок для прочности был вставлен серебряный стержень. Было видно, что страницы в ней старые: некоторые были надорваны, другие — в пятнах. Они казались более хрупкими, чем еще не тронутые пером страницы в моей книге. Но, вне всяких сомнений, она была рассчитана на века, сшитая вручную, как это делали прежде, тщательно переплетенная. Все страницы были исписаны — одна за другой, слева направо, строчка за строчкой, опрятным и разборчивым почерком Себастьяны. На фронтисписе красовалась все та же буква «S», дополненная сидящей на нижнем завитке жабою; она была искусно раскрашена. И здесь я нашла автограф дарительницы:
«Tutto a te mi guida. Сiao, soror mystica…»
«Все влечет меня к тебе, — мысленно перевела я с итальянского. — Прощай, мистическая сестра…»
Ниже стояла подпись некой Теоточчи и дата, проставленная тою же рукой: Венеция, 19 мая, 178 год.
Я открыла книгу наугад и начала читать запись, помеченную шестым августа 181 года.
ГЛАВА 20Из книги Себастьяны д'Азур
«Истоки — Я тоскую по старому Парижу — Русские друзья»
В мое время в Париже можно было поужинать где угодно без малейших затруднений — все решал ваш выбор. В течение многих лет я всячески пытаюсь передать ощущение учтивости, легкой грации, приятности манер — все то, что делает Париж таким очаровательным местом. В ту пору правили женщины — революция низвергла их с трона.
Мы встречались в девять, ужинали в половине десятого. Компания была многочисленной и разнообразной: никто не думал ни о чем, кроме развлечений. Разговоры о политике не поощрялись. Мы непринужденно болтали о музыке, искусстве, литературе, делились свежими анекдотами. Рекой текло вино, мы разыгрывали шарады. Получалось восхитительно: недаром многие из нас подвизались на парижских подмостках.
Стоит ли говорить о том, что порой возникало нешуточное соперничество? Жаркие споры между сторонниками Глюка и Пуччини иногда заканчивались стычками и срыванием париков! В другой раз некие мнимые друзья писателя Пуансине убедили его, напоив до полусмерти, что при дворе открывается канцелярия под названием Королевская Ширма, и заставили беднягу в качестве приемного испытания простоять у моего камина так долго, что у него чуть не поджарились икры ног.
Что касается самих ужинов, они были достаточно простыми: немного дичи, немного рыбы, тарелка овощей и салат. Главное блюдо было необходимо, потому что без него не подавали десерт, а лишь под десерт начиналось пение. Девяти часов приходилось ждать долго, но потом часы проносились как минуты, а полночь всегда наступала внезапно.
Я предпочитала, чтобы за столом было около дюжины гостей, но иногда число собравшихся превышало это количество вдвое, а то и втрое, так что даже гофмаршалам Франции нередко приходилось сидеть на полу из-за недостатка стульев. Единственным моим правилом было — никогда не обедать за столом, накрытым на двоих или на тринадцать человек: первое представлялось слишком скучным, второе сулило неудачу.
Мои гости? Это мог быть граф П***, живший неподалеку от меня в К***, его общество доставляло мне удовольствие. Или госпожа М***, дочь знаменитого отца и сама по себе очаровательная женщина. Наиболее уважаемым и при этом самым забавным из всех был граф де Бодрей (комендант крепости города Лилля, главный сокольничий Франции и т. д.), чьей любовницей была герцогиня де Полиньяк, доверенное лицо королевы. Бодрей почитался в равной мере как эпикуреец и государственный деятель, он был безумно богат благодаря принадлежавшим его роду плантациям сахарного тростника. Какие имена! Они до сей поры музыкой звучат в моих ушах. Необходимо добавить, что ни одно имя не звучало громче моего собственного, но я им пренебрегала.
Alors , мое имя… скажем так: меня зовут не Себастьяна д'Азур. Это имя я взяла себе позже. Имя, данное мне при рождении, останется в тайне, а от фамилии своего мужа я давно отказалась. Дело в том, что это имя легко узнать любому, кто захочет: оно было знаменито в моей сфере деятельности — портретной живописи. Конечно, тогда я была известна под фамилией моего мужа: у женщины выбор не богат, у женщины-художника выбора нет вовсе. Женщина, желающая писать картины, должна состоять в брачном союзе, предпочтительно с торговцем картинами или художником. Так было и со мной: я добавила свою славу к имени мужа. Конечно, в свой черед я отказалась и от мужа, и от его фамилии, и от своей славы тоже.
Я осталась сиротой в раннем детстве. Когда мне было четыре года, отец нашел свою смерть на острие шпаги в какой-то дальней стороне. Мать умерла на моих глазах, когда мне минуло восемь. Без сомнения, она была колдуньей. Знала ли она об этом, практиковалась ли в своем ремесле? Не знаю. А поскольку вы осведомлены о том, как умирают колдуньи, или достаточно скоро узнаете, я избавлю себя от этого рассказа.
Меня вырастила соседка вместе со своими пятью сыновьями. Она была хорошей женщиной, но бедной и безмужней. Я ушла от нее после того, как ее средний сын попытался злоупотребить моим доверием, и могу с гордостью сообщить, что это стоило ему глаза. Мне не было и четырнадцати, когда я очутилась на парижских улицах.
Пришлось мне испытать и нужду, но я выжила, при этом никогда не торговала собой, не оттого, что боялась угрызений совести, а потому что все ожидали от меня этого, что мне было чрезвычайно противно.
В эти юные годы, гонимая по жизни, как пыль на ветру, попрошайничая, воруя, я открыла в себе талант к рисованию. Я умела хорошо рисовать и делала это, расписывая парижские тротуары мелом и кусками угля. Я была преисполнена решимости стать богатой и знаменитой, когда вырасту, и добилась успеха, который превзошел мои самые фантастические мечты.
И здесь вновь нужно возвратиться к человеку, который останется безымянным, — моему мужу.
Он был гораздо старше меня. Второстепенный портретист, чьи полотна ни в малейшей мере не отображали облик натурщиков. Он и его первая жена, ипе chocolatiere , переехали в Париж из Бреста. Она умерла от чахотки. Вскоре после ее смерти я встретила этого человека, и недолгое время спустя — с помощью знакомого, осведомленного о наших взаимных нуждах, — мы заключили сделку. Я должна была играть роль его юной супруги, что же касается «матримониальных интересов», он мог искать их где угодно. В обмен на мою компанию — если не наедине, то в свете — и мои весьма ограниченные навыки домашней хозяйки я получала доступ к орудиям его труда, его мастерской, частным коллекциям, ателье других художников и выставкам в Салоне.
Этот договор мог бы хорошо работать, если бы он вскоре не захотел большего, чем я была согласна ему дать. Хуже того, он влюбился в меня. Я отделалась от него, удалившись в мастерскую, которой он редко пользовался, и работала всю ночь напролет, пока муж спал; когда же он просыпался на рассвете, я ускользала в постель. Постепенно, незаметно я стала писать портреты все более и более профессионально, получая за них гонорары. Конечно, это было незаконно. На меня донесли (стоит ли говорить кто?), и чиновники из Шатле наложили арест на мастерскую, в которой я работала, не имея на то разрешения. Именно тогда я ушла от мужа. В тот же год, когда мне еще не исполнилось и девятнадцати, мне наконец выдали требуемый документ в Академии Сен-Люк, и я покинула Париж, взяв имя моего мужа, но не его деньги.
Какое-то время я путешествовала и вернулась в Париж только в 178 году. Меня вызвала сама королева Франции, поэтому у меня не было иного выбора, как только опечатать мое ателье и покинуть Россию. Закончив в спешке портрет князя Голицына в полный рост и не завершив несколько поясных портретов, я отправилась в Париж. (К тому времени я уже была известна, правда не столь знаменита, как в конце десятилетия, в годы, предшествовавшие революции.) Этот королевский заказ, один из самых желанных для художников Европы, я получила благодаря графине Скавронской, племяннице Потемкина, которая сносила свое богатство как никто другой из тех, кого я знала… Ах, Скавронская…
Екатерина Васильевна Энгельгардт, она же графиня Скавронская, была знаменита своей праздностью: она проводила дни лежа в шезлонге без корсета, закутанная в черное манто. У нее не было ни образования, ни талантов, от беседы с ней заскучала бы даже монашка. Но у нее было очаровательное лицо, добрая и бесхитростная душа, что в сочетании с некоторыми менее легко определимыми качествами составляло ее обаяние. Я любила ее. И она меня тоже.
Обычно, когда я приезжала писать портрет графини, я находила ее распростертой то на одном, то на другом диване, босой, укутанной в черное. На полу рядом с ней располагался дворовый, на которого была возложена обязанность рассказывать любимые графиней истории, под которые она ежедневно дремала от двух до шести. Во время наших сеансов, проходивших удивительно легко, поскольку графиня была способна неподвижно сидеть в течение многих часов, чем выгодно отличалась от любой другой известной мне модели, появлялись коробка за коробкой — прямо из столицы моды. Графиня отдавала эти коробки мне, даже не раскрыв. Она не проявляла ни малейшего интереса к моде, как, впрочем, и к чему-нибудь другому. Наняв швею, не только умелую, но и благоразумную, я стала появляться в обществе одетой по последней моде, с драгоценностями в ушах, на шее, запястьях и пальцах. Без сомнения, источником этого непрекращающегося потока de luxe был Потемкин.
Считалось, что князь Григорий Александрович Потемкин — самый богатый человек во всей империи. Он был дядей Екатерины и четырех ее сестер, две из которых — Александрина и Варвара — были до нее его любовницами. По неизвестной мне причине (впрочем, я никогда бы не стала вдаваться в подобные размышления) Потемкин предпочел свою третью по возрасту племянницу ее сестрам. Князь каждый день заваливал ее шелками, бархатом и драгоценностями. Ее ларец для украшений был размером с детский гробик!
Я вспоминаю один день, о котором должна подробно рассказать, как бы ни было мне при этом стыдно.
Этот день никогда не изгладится из моей памяти (по причине, которая станет ясна позднее). В тот раз я приехала на наш сеанс рано (я всегда стремилась работать при свете раннего утра, в то время как графиню нельзя было будить до полудня) и стала свидетельницей сцены подготовки крепостного к исполнению его обязанностей. Моп Dieu , что это была за картина! За полузанавесью из туго натянутой кисеи, нисколько не защищавшей от яркого полуденного света, юный раб лет восемнадцати-двадцати с черными как смоль волосами, бледный, гибкий, стоял в медном тазу по голень в воде, в то время как два других рассказчика мыли его. Все трое относились к наготе друг друга с братской фамильярностью. Было видно, что ритуал им всем хорошо известен и что исполнялся он по велению графини: звучанию ее любимых историй должен был сопутствовать аромат розовой воды и толченой липовой коры. И вот наконец крепостной юноша стоял одетый, ожидая, пока графиня подаст знак своей полной рукой. Дождавшись, он занимал свое место под диваном, по второму мановению ее руки начинал рассказывать. Но в тот день графиня не желала слушать никаких историй, напротив, вопреки обыкновению говорила сама.
Поворошив рукой в ларце для драгоценностей, который всегда находился рядом, она сказала с отсутствующим видом:
— Жаль, что я не люблю подобные вещи. Такие твердые, такие яркие. — И, погрузив руку в глубь ларца, словно в воду, она извлекла из груды драгоценных камней бриллиант и поднесла его ближе к свету. Графиня не могла сомкнуть руку в кулак, настолько велик был этот камень, сияние которого осветило все четыре угла комнаты! Обращаясь ко мне, она добавила: — Но меня приободрило, когда вы на днях сказали, что и вам они не нравятся, а вы такая замечательная художница.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96