Я облачилась в сие произведение портняжного искусства, сшитое из бледно-розовой кисеи, сквозь которую просвечивал шелк — тоже розовый, но более насыщенного цвета. Оно было прелестно, а для меня, пожалуй, даже слишком прелестно. Пышные рукава вздымались буфами у самых плеч, а от локтя к запястью шел ряд перламутровых пуговок. Слегка, правда, короткое, да и в плечах узковато, но ничего, сойдет.
Я продолжила изучать содержимое сундука. Мало ли что еще там найдется? В нем, кстати, остались и другие платья Перонетты, в том числе те, которые она еще ни разу не носила, а некоторые даже не распаковала, и они так и остались лежать в обертке из цветной бумаги. Все визитные карточки отца были разорваны надвое; они валялись в дальнем углу сундука большой кучей, словно ее намел жаркий ветер презрения. Хранились там и письма от матери, толстая стопка голубых конвертов, перевязанных лиловой шелковой ленточкой. Я вытащила тот, что был сверху, и прочла лежавшее в нем письмо, написанное, как свидетельствовала проставленная на нем дата, несколько месяцев назад. Вернее, попыталась прочесть, ибо почерк оказался совершенно неразборчивым. То были невообразимые каракули, кое-как нацарапанные гусиным пером; мне пришло в голову, что такие следы могла оставить хромая курица с измазанными чернилами лапами, проковылявшая несколько раз взад и вперед по этому листку тонкой, слегка надушенной бумаги. То здесь, то там возможно было угадать слово-другое, однако буквы, из которых они состояли, были неузнаваемы. Стало быть, Перонетта рассказала о матери правду. Та действительно повредилась в рассудке. Я порылась в пачке и обнаружила, что многие письма не распечатаны. Все они были адресованы Перонетте (причем адрес писала явно не мадам Годильон). Интересно, кто был настолько жесток, что неизменно пересылал дочери эти письма?
Ах, как дурно я себя вела! Знаю, мне вовсе не следовало заглядывать в сундук Перонетты; ее отъезд не давал мне такого права. К тому же, несмотря на то что колокол давно собрал всех девиц в церкви и в дормитории никого не осталось, одна-две заблудшие овечки в любой момент могли здесь появиться.
Я уже собиралась опустить крышку сундука, когда заметила что-то слегка выступающее среди слоев полотна и кружев. Поначалу мне почудилось, будто это мордочка некоего зверька; я даже отпрянула. Знаю, это смешно; как могла я подумать, что Перонетта захочет прятать в сундуке любимого хомячка? Но разве я только что не обнаружила под моей койкою покалеченную кошку и разве не смешно, что меня обвинили в связях с Люцифером и… Alors , да это же пробка, торчащая из горлышка бутылки синего стекла! Я просунула руку, добралась до самого донышка бутыли и вытащила ту из сундука. В ней плескалось вино, явно хорошее: у Перонетты все было самое лучшее. И она, похоже, еще не пила его. Странно, что ей не захотелось поделиться со мной если не вином, то хотя бы секретом; это было бы так похоже на Перонетту: похвастаться, что у нее тайно припасена бутылка бургундского. Я вытащила пробку. Ах, какой богатый, насыщенный вкус… Еще глоточек… Еще один…
Не выпуская бутылку из рук, я осмотрела содержимое сундука некой долговязой девицы по прозвищу Паучиха, самой высокой после меня в С***. Но несмотря на это, ее хорошо разношенные башмаки из мягкой белой козлиной кожи с трудом на меня налезли. Зашнуровывая их, я хлебнула еще вина.
Быстро уложила волосы в тугой пучок, скрепила его заколкою, украшенной перламутром. На шею повесила искрящиеся синие четки сестры Бригитты. А поскольку у одной из девиц, оставшейся в монастыре на лето, имелись очень приятные духи, я… Нужно ли добавлять, что вскоре мои шея, локти и даже колени стали совсем мокрыми? Я разоделась как никогда прежде, хотя у меня все так же не было за душой ни гроша, — тут мне пришла в голову дерзкая мысль, что крестьяне-бедняки хоронят своих жен и дочерей в очень красивых платьях, — и в таком наряде вышла в коридор, держа в левой руке Малуэнду, а в правой — бутылку бургундского, и вскоре очутилась на ведущей к церкви галерее, окна которой были закрыты ставнями.
По пристроенной к этой галерее лестнице я могла бы спуститься к монастырской конюшне и оседлать там какую-нибудь пони — ах, думала я, хоть бы там оказалась лошадка получше гнедого в яблоках битюга, долгие годы служившего верой и правдой сестре-экономке и терпеливо сносившего ее побои, — а затем отправиться на поиски безопасного пристанища. На что надеялась я? Как могла строить планы? Возможно, причиной тому было вино, ведь я совсем не имела к нему привычки, потому что доселе только робко пробовала его на вкус в обществе Перонетты, а теперь выпила много. А может, здесь было нечто другое — то, что называют Провидением, даруемым таинством Веры, — и оно помогло мне слепо идти вперед. Конечно, я верила или, скорей, доверяла. Я доверилась чему-то невидимому; тому, существованию чего у меня не было доказательств. Вернее, их не имелось тогда, ибо еще не пришло время.
Неожиданно я вновь ощутила прежнее чувство, ощутила присутствие. Нечто почудилось мне в проникающих через ставни лучиках света. Мелькнуло и пропало.
Когда я кралась на цыпочках по галерее, страшась, что меня выдадут каблуки на краденых башмаках, я почувствовала — меня что-то направляет. Я ничего не видела и не слышала, но… Все-таки меня куда-то вели, да столь настойчиво, что я с трудом смогла остановиться, чтобы перевести дыхание и оглядеться.
Галерея вела в малую библиотеку, названную так потому, что она действительно размещалась в крошечной комнатке, все стены которой были уставлены стеллажами, на которых теснились полки с документами ордена. Она располагалась над церковью, и обычно туда поднимались по тесной лесенке, ведущей прямо из церкви, причем вход на нее находился у самого алтаря. Я хорошо знала эту почти не используемую галерею. В ней было три больших стрельчатых окна с такими широкими подоконниками, что на них так и хотелось присесть. За окнами, если посмотреть в щелку, открывался вид на монастырский двор, сады и далекое море. Кроме этих выходящих на юг окон, на галерее ничего не было, только глухие стены. Северные же окна давно заложили кирпичами для защиты от ледяных ветров.
Я примостилась на любимом своем подоконнике, самом дальнем от входа в спальню, шагах в тридцати от библиотеки. Я не видела причины, по которой мне следовало идти дальше, — если, конечно, не считать опасности, грозившей мне, коли меня здесь найдут! На самом же деле я скорее всего просто сопротивлялась невидимой силе, а может быть, ждала, когда та вновь проявит себя. А кроме того, я ждала, когда воспитанницы гурьбою пойдут из церкви: они отвлекут внимание, и под таким прикрытием мне легче будет совершить побег. Сидя на подоконнике, я прикрыла глаза и подставила израненное лицо лучам солнца, Малуэнда тыкалась носом мне в шею. Было приятно ощущать на груди ее тяжесть. Рядом стояла бутылка вина; солнечные блики играли на синем стекле, как на морской глади.
Тишина; лишь из церкви доносится отдаленный рокот — гудение собравшихся там воспитанниц. И вдруг меня посетила мысль: не может быть, чтобы служба по случаю праздника Успения длилась так долго. Тут что-то не так. Ведь не могла же я настолько потерять счет времени. Неужели размеренное «тиканье» монастырских «часов» — церковных служб в С*** — прекратилось, не выдержав необычных событий последних двух дней?
Я ожидала, что девицы вот-вот начнут выходить из церкви; затем их шеренга пройдет как раз подо мною, по открытой галерее, вымощенной кирпичом. Затем они столпятся на первом этаже нашего корпуса, где под спальней находятся похожие на пчелиные соты кельи престарелых монахинь — выживших из ума созданий, стоящих на краю смерти, — а также тесные помещения классных комнат. Затем они прошествуют вдоль по затхлому и холодному коридору, в котором нет окон и на стенах которого развешаны едва видимые в полумраке картины в затейливых рамах и по бокам стоят пыльные гипсовые статуи, белизна которых проступает сквозь тьму… А может быть, — ах, знать бы мне точное время — они пересекут наискось внутренний двор и направятся к корпусу Святой Урсулы, в трапезную, что рядом с кухней. Если они туда пойдут, я слезу с подоконника и буду во все глаза следить за ними через щели в рассохшихся ставнях; да, и не забыть бы присесть пониже, а то ставни не доходят до верха окон.
Почему-то я не чувствую никаких признаков давешнего присутствия … Неужели то было всего лишь проявление моего страха?
Малуэнда взглянула мне прямо в лицо. Ее глаза были огромны и оранжевы, точно две осенние луны. Она лениво потянулась и поуютнее устроилась у меня на коленях. Вид у нее был довольный и сытый. Я вновь отхлебнула вина из бутыли; казалось, его только что подняли из глубокого-преглубокого колодца.
Ожидая, когда можно будет совершить побег, — ибо разве не этого ждала я на подоконнике? — я наблюдала за кошкой, свернувшейся калачиком у меня на коленях, и вдруг… Не может быть! Невероятно! Неужто я так долго смотрела на солнце, что у меня зарябило в глазах? Я заморгала, прикрыла глаза, но, когда вновь их открыла, все сомнения исчезли.
Темные щелки кошачьих зрачков, перечертившие поперек оранжевые глаза Малуэнды, вращались. При этом они постепенно меняли форму. Сперва меня поразило само их движение, но затем… Неужели они действительно изменяют свои очертания? Я была не вполне уверена. Но мне казалось, что да… именно так. Однако же на что они становились похожи? Я не смогла определить — во всяком случае, тогда. А ведь очертания их были отчетливы; и они вращались — причем оба зрачка одинаково. Временами они останавливались, но потом вращение возобновлялось, и глаза обретали новый образ, отличный от прежнего.
Я встала, да так резко, что ставня приоткрылась, а я чуть не уронила бутылку во двор. Малуэнда спрыгнула на пол и, пока я изумленно смотрела на нее, прошла от окна, через которое слепящим потоком хлынул солнечный свет, в полутемный конец галереи. Я схватила бутыль с подоконника, отпила еще раз-другой и пошла вслед за кошкой.
Когда глаза мои слегка привыкли к царившему там полумраку, я вновь увидела Малуэнду — или то, что я сочла ею: одинокую подвижную тень, серое на черном. Я вышла в коридорчик перед библиотекой, где висели три составляющих триптих гобелена в очень дурном состоянии, полностью предоставленные как власти стихий, так и безжалостной алчности прожорливой моли.
Любой девочке в монастыре приходилось не один раз выслушивать напоминание о том, что наши гобелены — за исключением, должно быть, тех, что висели здесь, — вовсе не игрушки и за ними запрещено прятаться. Самый большой и самый ценный в С*** гобелен висел в рефектории, согревая, таким образом, холодную стену самого холодного в монастыре помещения и не пропуская в него звуки из помещения самого шумного. Он назывался «Прием у китайского императора», был создан по картону самого Буше и принадлежал к числу работ из Бове. Сам картон, написанный маслом, прежде висел в общей комнате для учениц, но, когда в монастырь приехала мать Мария, она велела перевесить его в свои покои, чем, помнится, вызвала некоторое брожение среди сестер…
Из трех висевших в коридорчике гобеленов — повторю, что я их очень хорошо знала, ведь это была моя галерея, точно так же как маленькая кладовка была моим домом, — так вот, из трех висевших там гобеленов, на каждом из которых был изображен святой в состоянии молитвенного экстаза, моим самым любимым являлся гобелен со святым Франциском, висевший в дальнем конце коридорчика. Я часто ходила туда, прихватив лампу или факел, чтобы посмотреть на изумленное лицо святого, преклонившего колени, дабы получить стигматы, Пять Ран Христовых, истекающие в виде золотых нитей из сердца парящего над ним ангела и опускающиеся на его руки, ноги и обнаженный торс. Так велико было искусство мастера, что кожа святого вокруг ран казалась припухшей. Святой был выткан таким осязаемо плотским и полным чувств, что художник, несомненно, заслужил, чтобы его творение оказалось запрятанным в самый дальний и самый темный закуток монастыря.
Я смогла догнать Малуэнду только у гобелена со святым Франциском. Глаз ее я не видела, но каким-то образом знала , что они неподвижны. И я знала, что они смотрят на меня: она хотела, чтобы я увидела что-то важное, хотела, чтобы я что-то поняла.
Но похоже, у меня теперь совсем не было желания ничего видеть или понимать.
Бутылка. Конечно. Пара быстрых глотков.
Слабый луч солнца протянулся от одного из окон галереи, проник через щель в ставне. Шелковистые нити замерцали в его неверном свете, когда неощутимый ветерок приподнял шпалеру, висевшую на железном пруте, и пошевелил ее.
И снова я ощутила присутствие . Я не одна. Долго, пристально всматриваюсь в полосатые тени, скрывавшие в своих глубинах какую-то тайну. «Кто там?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96