Соединившимися в постыдном грехе и…
— Да… Нет… Не обнаженными, — сказала одна из девочек, — но Елена клянется, что видела… — Тут бедняжка Елена, в сторону которой все посмотрели, словно поперхнулась словами, силясь выдавить их из себя; однако ее лепет заглушили голоса других девочек, поспешивших дать за нее показания.
— Елена говорит, когда ночная сорочка на Геркулине задралась на бедрах…
— Тогда она и увидела…
— Что у нее la partie honteuse d'un vrai demon !
Что они говорили? Кто говорил? Не знаю. Все голоса казались похожими один на другой.
— …А простыня, которой они были накрыты…
— …Мы сдернули ее с них, потому что знали, что вы захотите ее рассмотреть, ведь она служит доказательством того, что…
— Доказательством чего? — потребовала ответа сестра Клер и, прежде чем кто-либо отважился ответить, повторила, переходя на визг, тот же вопрос: — Доказательством чего? Говорите, что вы имеете в виду!
Несколько девочек ударились в слезы. Другие бросились вон из дормитория. Неужто мне улыбнулась удача? Неужели сестра Клер собирается опровергнуть клевету и наказать тех, кто ее выдумал?
Но тут раздался голос одной из старших воспитанниц:
— Вот самое неопровержимое доказательство.
Девицы расступились, чтобы пропустить говорившую к сестре Клер. Девушка подошла, держа на вытянутых руках подальше от тела простыню, сдернутую с меня и Перонетты… Внезапно, к собственному моему стыду, я поняла.
Простыня белым комом упала на пол к босым ногам сестры Клер. Раскинув крестом руки, словно изображая распятого Иисуса, та начала молиться… громко, неистово, на латыни. Она жестом предложила воспитанницам присоединиться, и большинство из них повиновались. Все время молитвы она не переставала смотреть на меня ужасными пылающими черными глазами, и тень улыбки блуждала по язвительному извиву ее губ.
…Однако теперь позвольте мне рассказать подробнее об этих простынях.
За несколько месяцев до того, как… как во мне опознали земное воплощение Сатаны, со мной по ночам стали происходить странные вещи. Мне никогда не было свойственно часто видеть сны, но за последние несколько месяцев мои видения становились все более частыми, отчетливыми и яркими, все более плотскими. На следующий день я могла вспомнить их с самыми пикантными, самыми волнующими подробностями, но предпочитала этого не делать: мне было стыдно. Наоборот, я старалась гнать от себя такие воспоминания. Так что правильнее всего было бы сказать: само тело мое начало грезить.
А по утрам, разглядывая влажную от пота простыню, я начала замечать, что сны мои материализуются, оставляя на ней следы каких-то выделений, словно выходят наружу. Густое млеко мечты.
Когда я впервые проснулась и почувствовала под собой влагу, то не могла понять, откуда она взялась, и посмотрела на потолок, чтобы проверить, не прохудилась ли крыша и не открыто ли слуховое окно. Я и подумать не могла, что это натекло из меня . Мне и в голову не пришло, что человеческое тело, а тем более мое, на такое способно. Мысль о том, что это возможно, посетила меня лишь позже, когда подобное повторилось несколько дней спустя, и тогда я сопоставила с происшедшим ночное сновидение, воспоминание о котором рождало столь знакомое мне теперь чувство неловкости… Эти сны волновали, смущали меня, а когда я их вспоминала, казались ужасно постыдными. В них я видела вещи, о которых совсем ничего не знала из реальной жизни… Enfin , прошло некоторое время, пока я не взяла в толк, пока не поняла , что именно эти сны исторгают из меня… семя?
Я знала, что это нужно скрывать, нужно молиться, чтобы этого не случалось. Я понимала, хорошо понимала , что так проявляется та моя необычность, моя непохожесть на всех, которую я ощущала. Конечно, я была нечиста, какое еще требовалось тому доказательство, когда само тело мое меня предавало? Я подверглась бы наказанию, когда бы о моей ночной невоздержанности стало известно. Ах, сколь долго я верила, что меня следует наказать, но хранила свой секрет в тайне!
К моему счастью, в те дни, когда такое со мной приключалось, я просыпалась очень рано, прежде других. Встав с постели, я снимала простыню, не зажигая свечи, одевалась на ощупь и крадучись покидала дормиторий. Затем я выходила из нашего корпуса, стараясь незаметно прошмыгнуть через погруженные в темноту холодные коридоры и галереи с закрытыми ставнями, где царила мертвая тишина. Обычно я шла босая, без тапочек, чтобы их сатиновые подошвы не шелестели по каменным полам. Затем я открывала кухонную дверь и только за ней отваживалась зажечь фонарь, чтобы пуститься в дальнейший путь — через огород сестры-экономки, вдоль помидорных грядок, плоды на которых представлялись мне черными сердцами, пульсирующими в темноте, привязанными кусками бечевки к позвоночным столбам; а еще мне чудилось, будто зрелые тыквы с любопытством поворачивают свои пухлые головы и глазеют на меня, когда я прохожу мимо них, и будто высокие стебли кукурузы, разодетые в пышные наряды, беззвучно смеются над моим уродством и над моим позором. Пройдя как можно скорее через огород, я шла к голубятне, что находилась за прачечной, уходя все дальше от главных зданий монастыря. Никто никогда не заглядывал в это стоящее на отшибе каменное строение, давно заброшенное, где вместо голубей обитали только летучие мыши, свисавшие вниз головой с полусгнивших стропил. Там, на его задворках, у меня было припасено ведро. Воду в нем я меняла дважды в неделю; и никто не удивлялся, когда встречал меня идущей с ведрами от кухни по направлению к прачечной. Порой мне приходилось запихивать в ведро испачканную простыню, ломая корку образовавшегося за ночь льда. При свете луны, а то и одних звезд я застирывала простыню, полоща ее в ледяной воде. Рукам было холодно, они становились красными, покрывались цыпками. Я терла ткань так сильно, что сдирала кожу с костяшек. Так умерщвляла я плоть. Сидя на корточках перед ведром, я часто бывала на грани того, чтобы расплакаться. Меня била дрожь, и я беспрестанно молилась. Молитвы мои обретали форму вопросов. Свидетельствуют ли ночные мои выделения, будто я дурна и греховна? Что они означают? Что я сделала? Когда я смогу жить в мире со всеми? Вопросы эти мучили меня, и я обращала их к Богу, словно молитву. Но последняя молитва, которую я возносила к Нему, прежде чем перекреститься немеющими от стужи, кровоточащими пальцами и прошептать «In nomine Patris, Filius et Spiritus Sanctus!» , была всегда одна и та же: я просила послать мне ответ.
Затем я вешала простыню сушиться. Я натягивала веревку, цепляла ее за крюки, вбитые в заднюю стену голубятни; снизу я прижимала простыню к земле камнями, чтобы та не полоскалась на ветру и ее не увидели, каким бы сильным ни был в тот день ветер.
За месяцы своего позора я ухитрилась стащить несколько простыней в лазарете — преступление, за которое, будь я поймана, мне пришлось бы расплачиваться в течение полугода работой на конюшне, если не хуже того. Но я старалась не думать об этом. Я готова была перелопачивать отбросы до второго пришествия, если бы это помогло мне сохранить все в тайне. Теперь у меня имелось четыре простыни, которыми я пользовалась по очереди. Одна из них обычно сушилась за голубятней. Другая всегда лежала завернутая в бумагу за статуей Богородицы, расположенной в нише на лестничной площадке второго этажа. Третью я хранила в ризнице под стопкою покровов для алтаря. Ну а четвертой — пользовалась.
Таким образом, секрет мой мне удавалось держать в тайне. Но лишь до того злосчастного утра, когда я пробудилась, держа Перонетту в объятиях; утра, пришедшего на смену той удивительной, столь полной жизнью ночи, когда я…
… Ах да, о сестре Клер.
Решившись наконец поднять с пола простыню, лежавшую рядом с моей койкой, сестра Клер де Сазильи осмотрела ее и тоном, достойным инквизитора, которым ей, впрочем, еще предстояло стать, изрекла:
— Оно холодно как лед, это… Это семя дьявола! — и она столь поспешно упала на колени, что я услышала стук, с которым кости ударились о каменный пол. Она буквально прокричала молитву. Некоторые девицы вторили ей; других взяла оторопь от ее приговора, от того, как театрально рухнула она на колени. Я лежала, изнемогая, совершенно бездвижно, ибо знала: малейший жест, одно только сказанное мной слово могут еще сильнее ухудшить мое положение. Сестра Клер встала и подошла к моей койке сбоку; кольцо девиц расступилось, оставляя проход. Она подняла с пола распятие, лежавшее у койки, и, ухватившись покрепче… замахнулась, как палкой. Залопотала по-латыни молитвы, но так неотчетливо, что ничего нельзя было разобрать. Однако я пребывала в уверенности, что никогда не слышала их раньше. Я ощущала, как наваливается сестра Клер всем своим весом на мою шаткую койку. Те девицы, которые еще оставались в дормитории, — сколько их было, пятнадцать, двадцать? — не издавали ни звука, молча уставившись на сестру Клер.
— Отойдите назад, — предостерегла она их. — Молитесь! — Им и вправду не оставалось ничего иного, как отпрянуть в сторону и хором вскрикнуть, когда сестра Клер де Сазиньи по-кошачьи вспрыгнула на койку! Не теряя ни секунды, она припала ко мне, придавив грудь коленом, вытесняя воздух из моих легких. Я извернулась и очертя голову кинулась на нее с кулаками. Но монахиня быстро сумела ступнями прижать мои руки к бокам и вновь так сильно уперлась мне в грудь коленями, что в тех местах, где они соприкасались с ребрами, впоследствии долго не проходили синяки.
Вновь последовало чтение нараспев каких-то молитв на латыни. Сестра Клер наклонила свое лицо к моему. Ее лицо! Эта страшная маска, бесформенное пятно костей и плоти, налившейся кровью! Казалось, откуда-то из середины ее расширенных, полных ярости зрачков вылетают золотисто-серебряные искры. Белки глаз пожелтели, пошли крапинками, как яичная скорлупа. Бесцветные, потрескавшиеся губы ее кровоточили — она сама искусала их в исступлении. Она так сильно стиснула свои ужасные зубы, что у нее задрожал подбородок; ноздри трепетали; дыхание, исходящее от нее, было наполнено гнилостными запахами. Дышала она часто, сипло, словно животное, и очень тяжело, несмотря на то, что на мне она сидела неподвижно. В какой-то момент — я всегда вспоминаю о нем с таким отвращением, что меня пробирает дрожь, — в какой-то момент, когда мучительница моя особенно низко склонилась надо мной, скрипучие колеса ее мыслей неожиданно сделали новый оборот, и она с мерзким смешком, так тихо, что ее могла слышать одна я, прошептала:
— Стигматы вам, дурочки?.. Думаете, это так просто? Ты должна поблагодарить за меня свою неженку-подружку. — И при этих словах слюна потекла с ее губ на мои.
Я задохнулась и, отплевываясь, ловя ртом воздух, взмолилась о пощаде.
Сестра Клер выпрямилась и, слегка приподняв колени, дала мне вздохнуть, но, когда мне почудилось, что она хочет отпустить меня, быстрым движением ткнула мне в лицо серебряное распятие. Какое-то время она держала его неподвижно. Казалось, она хочет перед ним помолиться, прежде чем обрушить его на мою голову, а затем втереть мне в лоб. От боли у меня потемнело в глазах! Слезы потекли ручьями. Пытаясь повернуть голову, я лишь усиливала боль и старалась не шевельнуться. Сестра Клер опять согнулась надо мной и так сильно вжала распятие мне в лоб, что голова Христа разорвала мне кожу. Она вдавливала его всем своим весом, при этом молясь и накладывая заклятия на вселившихся в меня бесов, на дьявола, которым была я сама. Такую боль я прежде и представить себе не могла. Все руки мои покрылись глубокими ссадинами, полученными, когда я защищалась. В итоге я сдалась и опустила руки, готовая принять любое наказание от начальницы школы.
Когда наконец она убрала распятие, я увидела, то ли при свете свечи, то ли в свете луны, а может быть, восходящего солнца, что серебряная фигурка Христа потемнела от крови.
— Ах, посмотрите, — обратилась сестра Клер к присутствующим, — как Святой Крест Христов пометил ей лоб, так же пометит он и всех остальных бесов во главе с Люцифером!
Кровь жгла мне глаза; сама же рана казалась до странного холодной. Почувствовав удовлетворение, сестра Клер перевела дух и немного размякла, однако не торопилась ослабить свою хватку, считая, что еще рано.
Она вновь оборотилась ко мне, держа все то же распятие. Мгновение — и я скорее почувствовала, чем увидела, как оно ударилось о мой висок и рассекло его рядом с ухом. Еще взмах — и она снова ударила меня им, словно молотком, чуть ниже правого глаза. Возьми она дюймом выше, и я бы могла остаться кривой. Но все-таки мягкие ткани были повреждены, под глазом зияла открытая рана, из коей, равно как из другой, рядом с ухом, хлестала кровь, заливая ушную раковину, в которую вскоре натекла целая лужица.
Тогда я поддалась простейшему из инстинктов и завопила что есть мочи. Криками я звала на помощь и Перонетту, и мать Марию-дез-Анжес, и самого Христа;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96
— Да… Нет… Не обнаженными, — сказала одна из девочек, — но Елена клянется, что видела… — Тут бедняжка Елена, в сторону которой все посмотрели, словно поперхнулась словами, силясь выдавить их из себя; однако ее лепет заглушили голоса других девочек, поспешивших дать за нее показания.
— Елена говорит, когда ночная сорочка на Геркулине задралась на бедрах…
— Тогда она и увидела…
— Что у нее la partie honteuse d'un vrai demon !
Что они говорили? Кто говорил? Не знаю. Все голоса казались похожими один на другой.
— …А простыня, которой они были накрыты…
— …Мы сдернули ее с них, потому что знали, что вы захотите ее рассмотреть, ведь она служит доказательством того, что…
— Доказательством чего? — потребовала ответа сестра Клер и, прежде чем кто-либо отважился ответить, повторила, переходя на визг, тот же вопрос: — Доказательством чего? Говорите, что вы имеете в виду!
Несколько девочек ударились в слезы. Другие бросились вон из дормитория. Неужто мне улыбнулась удача? Неужели сестра Клер собирается опровергнуть клевету и наказать тех, кто ее выдумал?
Но тут раздался голос одной из старших воспитанниц:
— Вот самое неопровержимое доказательство.
Девицы расступились, чтобы пропустить говорившую к сестре Клер. Девушка подошла, держа на вытянутых руках подальше от тела простыню, сдернутую с меня и Перонетты… Внезапно, к собственному моему стыду, я поняла.
Простыня белым комом упала на пол к босым ногам сестры Клер. Раскинув крестом руки, словно изображая распятого Иисуса, та начала молиться… громко, неистово, на латыни. Она жестом предложила воспитанницам присоединиться, и большинство из них повиновались. Все время молитвы она не переставала смотреть на меня ужасными пылающими черными глазами, и тень улыбки блуждала по язвительному извиву ее губ.
…Однако теперь позвольте мне рассказать подробнее об этих простынях.
За несколько месяцев до того, как… как во мне опознали земное воплощение Сатаны, со мной по ночам стали происходить странные вещи. Мне никогда не было свойственно часто видеть сны, но за последние несколько месяцев мои видения становились все более частыми, отчетливыми и яркими, все более плотскими. На следующий день я могла вспомнить их с самыми пикантными, самыми волнующими подробностями, но предпочитала этого не делать: мне было стыдно. Наоборот, я старалась гнать от себя такие воспоминания. Так что правильнее всего было бы сказать: само тело мое начало грезить.
А по утрам, разглядывая влажную от пота простыню, я начала замечать, что сны мои материализуются, оставляя на ней следы каких-то выделений, словно выходят наружу. Густое млеко мечты.
Когда я впервые проснулась и почувствовала под собой влагу, то не могла понять, откуда она взялась, и посмотрела на потолок, чтобы проверить, не прохудилась ли крыша и не открыто ли слуховое окно. Я и подумать не могла, что это натекло из меня . Мне и в голову не пришло, что человеческое тело, а тем более мое, на такое способно. Мысль о том, что это возможно, посетила меня лишь позже, когда подобное повторилось несколько дней спустя, и тогда я сопоставила с происшедшим ночное сновидение, воспоминание о котором рождало столь знакомое мне теперь чувство неловкости… Эти сны волновали, смущали меня, а когда я их вспоминала, казались ужасно постыдными. В них я видела вещи, о которых совсем ничего не знала из реальной жизни… Enfin , прошло некоторое время, пока я не взяла в толк, пока не поняла , что именно эти сны исторгают из меня… семя?
Я знала, что это нужно скрывать, нужно молиться, чтобы этого не случалось. Я понимала, хорошо понимала , что так проявляется та моя необычность, моя непохожесть на всех, которую я ощущала. Конечно, я была нечиста, какое еще требовалось тому доказательство, когда само тело мое меня предавало? Я подверглась бы наказанию, когда бы о моей ночной невоздержанности стало известно. Ах, сколь долго я верила, что меня следует наказать, но хранила свой секрет в тайне!
К моему счастью, в те дни, когда такое со мной приключалось, я просыпалась очень рано, прежде других. Встав с постели, я снимала простыню, не зажигая свечи, одевалась на ощупь и крадучись покидала дормиторий. Затем я выходила из нашего корпуса, стараясь незаметно прошмыгнуть через погруженные в темноту холодные коридоры и галереи с закрытыми ставнями, где царила мертвая тишина. Обычно я шла босая, без тапочек, чтобы их сатиновые подошвы не шелестели по каменным полам. Затем я открывала кухонную дверь и только за ней отваживалась зажечь фонарь, чтобы пуститься в дальнейший путь — через огород сестры-экономки, вдоль помидорных грядок, плоды на которых представлялись мне черными сердцами, пульсирующими в темноте, привязанными кусками бечевки к позвоночным столбам; а еще мне чудилось, будто зрелые тыквы с любопытством поворачивают свои пухлые головы и глазеют на меня, когда я прохожу мимо них, и будто высокие стебли кукурузы, разодетые в пышные наряды, беззвучно смеются над моим уродством и над моим позором. Пройдя как можно скорее через огород, я шла к голубятне, что находилась за прачечной, уходя все дальше от главных зданий монастыря. Никто никогда не заглядывал в это стоящее на отшибе каменное строение, давно заброшенное, где вместо голубей обитали только летучие мыши, свисавшие вниз головой с полусгнивших стропил. Там, на его задворках, у меня было припасено ведро. Воду в нем я меняла дважды в неделю; и никто не удивлялся, когда встречал меня идущей с ведрами от кухни по направлению к прачечной. Порой мне приходилось запихивать в ведро испачканную простыню, ломая корку образовавшегося за ночь льда. При свете луны, а то и одних звезд я застирывала простыню, полоща ее в ледяной воде. Рукам было холодно, они становились красными, покрывались цыпками. Я терла ткань так сильно, что сдирала кожу с костяшек. Так умерщвляла я плоть. Сидя на корточках перед ведром, я часто бывала на грани того, чтобы расплакаться. Меня била дрожь, и я беспрестанно молилась. Молитвы мои обретали форму вопросов. Свидетельствуют ли ночные мои выделения, будто я дурна и греховна? Что они означают? Что я сделала? Когда я смогу жить в мире со всеми? Вопросы эти мучили меня, и я обращала их к Богу, словно молитву. Но последняя молитва, которую я возносила к Нему, прежде чем перекреститься немеющими от стужи, кровоточащими пальцами и прошептать «In nomine Patris, Filius et Spiritus Sanctus!» , была всегда одна и та же: я просила послать мне ответ.
Затем я вешала простыню сушиться. Я натягивала веревку, цепляла ее за крюки, вбитые в заднюю стену голубятни; снизу я прижимала простыню к земле камнями, чтобы та не полоскалась на ветру и ее не увидели, каким бы сильным ни был в тот день ветер.
За месяцы своего позора я ухитрилась стащить несколько простыней в лазарете — преступление, за которое, будь я поймана, мне пришлось бы расплачиваться в течение полугода работой на конюшне, если не хуже того. Но я старалась не думать об этом. Я готова была перелопачивать отбросы до второго пришествия, если бы это помогло мне сохранить все в тайне. Теперь у меня имелось четыре простыни, которыми я пользовалась по очереди. Одна из них обычно сушилась за голубятней. Другая всегда лежала завернутая в бумагу за статуей Богородицы, расположенной в нише на лестничной площадке второго этажа. Третью я хранила в ризнице под стопкою покровов для алтаря. Ну а четвертой — пользовалась.
Таким образом, секрет мой мне удавалось держать в тайне. Но лишь до того злосчастного утра, когда я пробудилась, держа Перонетту в объятиях; утра, пришедшего на смену той удивительной, столь полной жизнью ночи, когда я…
… Ах да, о сестре Клер.
Решившись наконец поднять с пола простыню, лежавшую рядом с моей койкой, сестра Клер де Сазильи осмотрела ее и тоном, достойным инквизитора, которым ей, впрочем, еще предстояло стать, изрекла:
— Оно холодно как лед, это… Это семя дьявола! — и она столь поспешно упала на колени, что я услышала стук, с которым кости ударились о каменный пол. Она буквально прокричала молитву. Некоторые девицы вторили ей; других взяла оторопь от ее приговора, от того, как театрально рухнула она на колени. Я лежала, изнемогая, совершенно бездвижно, ибо знала: малейший жест, одно только сказанное мной слово могут еще сильнее ухудшить мое положение. Сестра Клер встала и подошла к моей койке сбоку; кольцо девиц расступилось, оставляя проход. Она подняла с пола распятие, лежавшее у койки, и, ухватившись покрепче… замахнулась, как палкой. Залопотала по-латыни молитвы, но так неотчетливо, что ничего нельзя было разобрать. Однако я пребывала в уверенности, что никогда не слышала их раньше. Я ощущала, как наваливается сестра Клер всем своим весом на мою шаткую койку. Те девицы, которые еще оставались в дормитории, — сколько их было, пятнадцать, двадцать? — не издавали ни звука, молча уставившись на сестру Клер.
— Отойдите назад, — предостерегла она их. — Молитесь! — Им и вправду не оставалось ничего иного, как отпрянуть в сторону и хором вскрикнуть, когда сестра Клер де Сазиньи по-кошачьи вспрыгнула на койку! Не теряя ни секунды, она припала ко мне, придавив грудь коленом, вытесняя воздух из моих легких. Я извернулась и очертя голову кинулась на нее с кулаками. Но монахиня быстро сумела ступнями прижать мои руки к бокам и вновь так сильно уперлась мне в грудь коленями, что в тех местах, где они соприкасались с ребрами, впоследствии долго не проходили синяки.
Вновь последовало чтение нараспев каких-то молитв на латыни. Сестра Клер наклонила свое лицо к моему. Ее лицо! Эта страшная маска, бесформенное пятно костей и плоти, налившейся кровью! Казалось, откуда-то из середины ее расширенных, полных ярости зрачков вылетают золотисто-серебряные искры. Белки глаз пожелтели, пошли крапинками, как яичная скорлупа. Бесцветные, потрескавшиеся губы ее кровоточили — она сама искусала их в исступлении. Она так сильно стиснула свои ужасные зубы, что у нее задрожал подбородок; ноздри трепетали; дыхание, исходящее от нее, было наполнено гнилостными запахами. Дышала она часто, сипло, словно животное, и очень тяжело, несмотря на то, что на мне она сидела неподвижно. В какой-то момент — я всегда вспоминаю о нем с таким отвращением, что меня пробирает дрожь, — в какой-то момент, когда мучительница моя особенно низко склонилась надо мной, скрипучие колеса ее мыслей неожиданно сделали новый оборот, и она с мерзким смешком, так тихо, что ее могла слышать одна я, прошептала:
— Стигматы вам, дурочки?.. Думаете, это так просто? Ты должна поблагодарить за меня свою неженку-подружку. — И при этих словах слюна потекла с ее губ на мои.
Я задохнулась и, отплевываясь, ловя ртом воздух, взмолилась о пощаде.
Сестра Клер выпрямилась и, слегка приподняв колени, дала мне вздохнуть, но, когда мне почудилось, что она хочет отпустить меня, быстрым движением ткнула мне в лицо серебряное распятие. Какое-то время она держала его неподвижно. Казалось, она хочет перед ним помолиться, прежде чем обрушить его на мою голову, а затем втереть мне в лоб. От боли у меня потемнело в глазах! Слезы потекли ручьями. Пытаясь повернуть голову, я лишь усиливала боль и старалась не шевельнуться. Сестра Клер опять согнулась надо мной и так сильно вжала распятие мне в лоб, что голова Христа разорвала мне кожу. Она вдавливала его всем своим весом, при этом молясь и накладывая заклятия на вселившихся в меня бесов, на дьявола, которым была я сама. Такую боль я прежде и представить себе не могла. Все руки мои покрылись глубокими ссадинами, полученными, когда я защищалась. В итоге я сдалась и опустила руки, готовая принять любое наказание от начальницы школы.
Когда наконец она убрала распятие, я увидела, то ли при свете свечи, то ли в свете луны, а может быть, восходящего солнца, что серебряная фигурка Христа потемнела от крови.
— Ах, посмотрите, — обратилась сестра Клер к присутствующим, — как Святой Крест Христов пометил ей лоб, так же пометит он и всех остальных бесов во главе с Люцифером!
Кровь жгла мне глаза; сама же рана казалась до странного холодной. Почувствовав удовлетворение, сестра Клер перевела дух и немного размякла, однако не торопилась ослабить свою хватку, считая, что еще рано.
Она вновь оборотилась ко мне, держа все то же распятие. Мгновение — и я скорее почувствовала, чем увидела, как оно ударилось о мой висок и рассекло его рядом с ухом. Еще взмах — и она снова ударила меня им, словно молотком, чуть ниже правого глаза. Возьми она дюймом выше, и я бы могла остаться кривой. Но все-таки мягкие ткани были повреждены, под глазом зияла открытая рана, из коей, равно как из другой, рядом с ухом, хлестала кровь, заливая ушную раковину, в которую вскоре натекла целая лужица.
Тогда я поддалась простейшему из инстинктов и завопила что есть мочи. Криками я звала на помощь и Перонетту, и мать Марию-дез-Анжес, и самого Христа;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96