Значит, люди все-таки живут! Богдан Васильевич вышел на перевал, к долине малой речки Ольховушки, и уже без особого удивления заметил дымок над деревьями. Вообще-то, сначала он собирался заночевать прямо здесь, благо плечи оттягивал вполне подходящий тетерев, а уже утром идти в деревню… Но тропа как раз ныряла в долину, оставалось километров семь до деревни и часа два до темноты. Как раз! И Богдан Васильевич лихо потопал по тропе.
Путь уставшего человека под рюкзаком, под полутора пудами одних только образцов мало напоминает стремительный марш-бросок чудо-богатырей Суворова. И все же через полтора часа хода показались первые огороды. Странные огороды, без жердей и столбов, без ограды. И какие-то плохо прополотые огороды, где сорняки росли между кустиками картошки, свеклы и моркови. Странно, что все эти овощи росли вперемежку, а не особыми грядками. Тропа стала более широкой, и даже в этом месте различались следы медвежьих когтей: звери ходили и тут.
Еще несколько минут, и в сумерках выплыл деревянный бок строения.
– Эй, люди! Я иду! – прокричал изо всех сил Секацкий. Не из греха гордыни, нет – просто он совершенно не хотел, чтобы им занялись деревенские собаки. Пусть хозяева слышат, что гость подходит к деревне открыто, а не подкрадывается, как вор или как вражеский разведчик.
Ни один звук не ответил Секацкому: ни человеческий голос, ни собачий лай. Тут только геолог обратил внимание, что никаких обычных деревенских звуков не было и в помине. Ни коровьего мычания, ни лая, ни блеяния, ни девичьего пения или голосов тех, кто переговаривается издалека, пользуясь тишиной сельского вечера. Деревня стояла молчаливая, тихая, как будто и правда пустая. Хотя – огороды, и следы на тропе вроде свежие… Да и дымок вон, только сейчас уменьшается, а то валил из трубы, ясно видный.
И на деревенской улице было так же все пусто и тихо. Ни подгулявшей компании, ни старушек на лавочках, ни девичьих стаек, ни парней, спешащих познакомиться с чужим. Никого! И дыма из труб соседних домов не видно.
Уже приглядываясь внимательно, пытаясь сознательно понять, что же не так в этой деревне, Секацкий заметил: возле бревенчатых домов нет коровников, овчарен, свинарников. Запахи скота или навоза не реяли над деревней, солома или сено не втаптывались в грязь, копыта не отпечатывались на земле деревенской улицы. И не было мычания, блеяния, хрюканья, собачьего лая. Совсем не было… Странно.
Вот как будто симпатичный дом: почище остальных, с покосившейся лавочкой у ворот.
– Хозяева! Переночевать не пустите?
Откуда-то из недр усадьбы вывалился мужичонка, и Богдан Васильевич впервые увидел, кто же живет в этой деревне. Странный он был, этот мужик с руками почти до колен, с убегающим лбом, почти что без подбородка. Вывалился, уставился на Богдана глазками-бусинками с заросшего щетиной лица, только глаза сверкают из щетины. Вывалился и стоит, смотрит.
– Здравствуй, хозяин! Можно у вас переночевать? Я геолог, иду от Бирюсы, десять дней пробыл в тайге…
Мужик молчал, и Богдан Васильевич поспешно добавил:
– Я заплачу.
Вообще-то, предлагать плату – решительно не по-сибирски, и даже если вы даете деньги, то делается это перед самым уходом, неназойливо и порой даже преодолевая сопротивление хозяина. Вы не платите, вы дарите деньги. Хозяин хотя для виду сопротивляется, но принимает дар, чтобы вас не обидеть. Условности соблюдены, все довольны, потому что норма жизни в тайге – принимать, укладывать спать и кормить гостя, не спрашивая, кто таков.
Но Богдан Васильевич уже решительно не знал, как вести себя в этой деревне. Мужичонка еще с минуту стоял, напряженно наклонившись вперед, и у Секацкого мелькнула дикая мысль, что он принюхивается.
– Ну что ж, ночуй… – произнес мужичонка наконец, посторонился и снова замер в напряженной позе, немного подавшись вперед.
Секацкий прошел в ограду, удивляясь запущенности, примитивности строения. Даже крыльца не было при входе, открывай дверь, шагай – и ты на земляном полу, уже в доме.
– Здравствуйте, хозяева!
В углу возилась, что-то делала крупная женщина, заметно крупнее мужичонки. Возле нее – двое детишек, лет по восемь. Все трое обернулись и так же смотрели на Секацкого. Без злости, угрозы, но и без интереса, без приветливости.
У всех трех было такое же странноватое выражение лиц, низкие лбы, почти полное отсутствие подбородков, как и у того первого мужичонки, что неслышно вошел вслед за Богданом.
– Здравствуйте! – повторил он, изображая милую улыбку. – Можно, я у вас переночую?
Все трое так же смотрели, не выражая почти ничего взглядами, не шевелясь.
– У меня документы в порядке, посмотрите!
И тут никто не шелохнулся. Идти в другой дом? А если и там будет то же самое? И Богдан Васильевич сбросил рюкзак, вытащил банку сгущеного молока, поставил на заросший грязью стол.
– Вот, прошу откушать городского лакомства!
И поймал самого себя за язык, едва не произнеся вслух второй части этой обычнейшей шутки: что в деревнях вот доят, а в городе сгущают и сахарят. Тут, пожалуй, говорить этого не стоило.
– Ночуй… – разлепила губы хозяйка, и дети тоже подхватили вдруг с каким-то ворчащим акцентом:
– Ночуй… Ночуй…
И хозяйка уже повернулась к гостю спиной, что-то стала делать в углу. Дети повернулись и присоединились к матери, и Богдан остался один стоять посреди комнаты.
– А почему вы, Богдан Васильевич, не выложили им своего свежего тетерева? Логичнее всего, как будто…
– А вот этого я и сам не могу объяснить… Сейчас я думаю, что правильно поступил… Вот расскажу до конца, тогда суди сам, правильно я сделал, что не выложил, или неправильно. Но тогда я ведь не думал ни о чем, просто действовал, как удобнее… психологически удобнее, и все. Как-то мне вот не хотелось им давать тетерева, а почему – не знаю, врать не хочется.
Богдан Васильевич оказался в странном и непочтенном положении: сидел посреди избы на лавке и изо всех сил пытался разговорить хозяев, стоявших к нему спиной. Опыт подсказывал, что рассказы – естественная часть лесной вежливости. Тебя кормят и поят, ты ночуешь в тепле и безопасности и даешь хозяевам то, что в силах им дать, – свои рассказы, информацию о чем-то. Они ведь не знают то, что знаешь ты, не видели мест, где ты побывал, и не шли твоими дорогами. Уважай хозяев, расскажи!
Но эти хозяева не спрашивали ни о чем; они даже и на все разговоры Богдана молчали, не пытаясь отделываться и ни к чему не обязывающими междометиями типа «ай-яй-яй!», «да?» или хотя бы «угу». Они просто молчали, и все. Ни враждебности, ни недовольства не чувствовал Богдан в этих обращенных к нему спинах, но точно так же не чувствовал он к себе и ни малейшего интереса. Уже стемнело, и в избе царила практически полная тьма, а хозяева так же уверенно передвигались по жилищу, так же не нуждались в свете.
– Хозяйка, давай свет зажгу!
В рюкзаке у Богдана Секацкого, среди всего прочего, был и огарок свечки.
– Сейчас.
Это были первые слова, сказанные хозяйкой за весь вечер, и после этих слов она с ворчанием, сопением наклонилась к печке, стала на что-то дуть и выпрямилась с сосновой щепочкой длиной сантиметров двадцать, ясно горящей с одной стороны. Лучина! Богдан, конечно, слышал о таком, но никогда не видел, даже в самых глухих деревнях.
Хозяйка сунула лучину в щель между бревнами стены, совершенно не боясь пожара, и стукнула об стол чугунком. Богдан понял, что это и есть ужин, и удивился: вроде бы никто ужином не занимался. Да, это и был ужин – неизвестно когда сваренные клубни картошки и свеклы. Сварены они были неочищенными и, судя по всему, непромытыми – на зубах все время хрустел песок, губы пачкала земля. Хозяева ели все прямо так, не очищая. Богдан слышал о семьях старообрядцев, где не полагается чистить картошку, чтобы есть ее «как сотворил Господь», но тут-то было что-то другое… да и молитвы перед едой никто не прочитал.
Богдан открыл банку сгущенки (до него никто к банке и не прикоснулся), дал одному из мальчиков полизать сладкую струю. Парень тут же сграбастал банку, стал шумно сосать из нее. Младший потянул банку к себе, возникла борьба, и мать быстро, ловко дала каждому по подзатыльнику. Банка осталась у младшего, и Богдан счел разумным достать еще одну. Банка была последняя, но идти оставалось от силы два дня, уже не страшно…
Что еще было странно, так это какие-то скользящие, не прямые взгляды исподтишка, которые бросались на него. В любой деревне, где он бывал до того, его рассматривали в упор, откровенно, как всякого нового человека. А тут – никакого интереса к рассказам, никакого общения, только эти странные быстрые взгляды. А из всей остальной деревни вообще никто не пришел посмотреть на гостя…
Стоило подумать об этом – и удивительно бесшумно, с какой-то неуклюжей грациозностью возник в дверном проеме еще один человек – крупнее хозяина, но мельче хозяйки, с такими же длинными руками и убегающим лбом (как, наверное у всех в этой деревне).
Гость стоял в сторожкой позе, наклонившись вперед, и Секацкому опять пришла в голову неприятная мысль, что сосед тоже принюхивается.
– Здравствуйте.
Гость кивнул обросшим лицом в сторону Секацкого, вошел и сел, а хозяева не поздоровались.
– Не расскажете, как выйти в жилуху? – обратился к гостю Секацкий. Он чувствовал, что еще немного – и начнется нервный срыв от всей этой напряженной, звенящей неясности.
– Куда-куда?
Голос у гостя трескучий, нечеткий.
– Не расскажете, как выйти к другим людям?
– А… К людям. Это пойдешь по тропе, вдоль ручья. Тропа выведет на просеку. По ней пойдешь до дороги. По дороге будет уже близко.
– По просеке сколько идти?
– До самой дороги, сворачивать не надо.
– А километров сколько?
Гость раздраженно дернул плечом, буркнул что-то неопределенное. Они с хозяином переглянулись, вышли.
– Спасибо, хозяйка.
Молчание.
Секацкий тоже вышел вслед за ними, разминая в пальцах папиросу. Хозяин и гость стояли возле забора и что-то бормотали на непонятном языке… или просто показалось так Секацкому? Позже он не был уверен, что эти двое издавали членораздельные звуки.
Богдан чиркнул спичкой, закурил. Мужики не сдвинулись с места, когда он вышел, а теперь сделали несколько шагов, отодвигаясь от папиросного дыма.
– Не курите, мужики?
В ответ – невнятное ворчание.
– Ну не курите – и не курите, мне больше останется… А ручей – он в той стороне?
– В той…
Богдан трепался еще несколько минут – пока курил эту папиросу и еще одну, вслед за первой. Мужики так и стояли неподвижно, в тех же сутулых, напряженных позах.
Они не знали совершенно ничего про самые обычные вещи: про сельпо, про геологические партии, про электричество или, скажем, про строительство ДнепроГЭСа. Не знали, или не понимали, про что ведет речь Секацкий?! Богдан Васильевич был не в силах этого понять и вернулся укладываться спать.
– Хозяйка! Куда мне лечь? Сюда можно?
В ответ – невнятное ворчание из глубины угольно-черной избы, какое-то повизгивание, поскребывание. Судя по звукам, хозяйка с детьми легла на широкой лавке, под окном. У противоположной стены свободна другая лавка, и на ней-то устроился Богдан. Было ясно, что никакого постельного белья тут не будет, и Секацкий стал пристраивать на лавке свой спальный мешок. Лавка оказалась липкая, пропитанная кислым мерзким запахом; Богдан с ужасом подумал, как он будет потом отстирывать спальник… да и постелил его на пол, оставив лавку между собой и комнатой.
Где-то ворочалась, возилась хозяйка, повизгивали дети, как собачонки, хозяин так и не пришел. Богдан Васильевич только сейчас понял, что не знает имен никого из этих людей.
Не спать до утра? Секацкий готов был не спать, не то чтобы из страха, но все же смутно опасаясь непонятного. Хорошо хоть, что он знал, куда идти: сказанное гостем подтверждало известное по карте. Для Богдана было главное узнать, как удобнее дойти от этой деревни до просеки, уже показанной на его карте. Если вдоль ручья вьется тропа – все просто, как таблица умножения,
Нет, ну кто они, эти непонятнейшие люди?! Убежавшие от Советской власти? Но почему такие странные? За несколько лет не могло появиться у них обезьяньих черт! Может, это старообрядцы?! Говорят, есть такие, сбежавшие в леса еще при Екатерине. Но и за двести лет не могли они превратиться в человекообразных обезьян.
Богдан размышлял, вдыхая холодное, липкое зловоние скамейки, жалел, что нельзя закурить; все вокруг него поплыло от усталости. Не спать бы… А с другой стороны, так недолго и потерять силы. Тогда, может быть, завтра утром убежать из деревни и уже на просеке поспать? Мысли путались, словно пускались в пляс, и Богдан незаметно уснул.
Стояла глухая ночь, не меньше часу ночи, когда Секацкий вдруг проснулся. Когда долго проживешь в лесу, чувства обостряются. Как в тайге Секацкий не боялся, что к нему неожиданно подойдут, так и здесь, в избе, почувствовал – кто-то рядом, кто-то подвигается все ближе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60