Хендерсон взяла ложку и заглянула в неё. Она смотрела на своё серебристое отражение в вогнутой части ложки. Долго смотрела. Без слов. А потом она отвернулась от этого крошечного искривлённого зеркальца и уставилась в стол. Павлин тоже сидел, опустив глаза. Они так сидели достаточно долго, и Павлин что-то бормотал себе под нос. Очень тихо. Я не могла разобрать слов. А потом он поднял глаза и сказал уже внятно:
— Я не знаю. Я не знаю, какой я теперь, Не знаю. Он отвернулся.
— Я не знаю. Не знаю.
Тапело тихонько кашлянула, а потом вдруг сказала:
— Хочешь я расскажу?
— Что? — сказала Хендерсон.
— Я могу рассказать.
Я попыталась поймать взгляд Тапело, но она смотрела в другую сторону.
— Тапело… — сказала я. — Не надо…
— Но я могу.
— Она о чем вообще? — сказала Хендерсон.
— Вы мне не верите? Вот смотрите. — Девочка размотала шарф у себя на шее. — Видите? Здесь. — Она провела пальцем по голой коже.
Хендерсон наклонилась поближе.
— Это что у тебя, засос? Прикусили в порыве страсти?
— Нет, смотрите. Тапело повернула голову так, чтобы всем было видно. Хендерсон придвинулась ещё ближе. Отметины. Крошечные проколы.
— Ой, бля, — сказал Хендерсон.
Девочка замотала шею шарфом. Она улыбалась.
— Теперь вы мне верите?
Все это время Павлин сидел молча, но теперь он повернулся к Тапело и сказал:
— Да, расскажи мне. Какой я теперь. Как я выгляжу. Тапело быстро взглянула на него.
— Ну, выглядишь ты хреновато.
— Нет, правда. Скажи.
— Ну хорошо. Очень хреново.
— А если по правде, — сказал Павлин. — На самом деле… Хендерсон схватила Тапело за запястье.
— Скажи ему, девочка.
— Ну ладно. Сейчас скажу.
Теперь Тапело посмотрела на Павлина уже внимательнее. Прикоснулась к его лицу. Провела пальцем по шрамам.
— Ты красивый, не переживай.
— Правда? Я правда красивый?
— Правда.
— А теперь я, — сказала Хендерсон. — Какая я? Тапело изучила лицо Хендерсон.
— Ты тоже красивая.
— А какая красивая? Не как глупая кукла?
— Нет. Не как глупая кукла. А как что-то, что сейчас вспыхнет и загорится. Или как оружие. Как пистолет. Да. Ты красивая, как пистолет, который сейчас выстрелит.
— Хорошо, — сказала Хендерсон. — Это мне нравится. Теперь Марлин.
— Нет. Не надо.
— Теперь Марлин. Будь её зеркалом.
— Я не хочу. Не хочу знать.
— Скажи ей. Скажи ей правду.
И Тапело посмотрела на меня. Я хотела отвернуться, спастись от этого взгляда, но не смогла. Я не могу отвернуться, когда на меня смотрят.
— Скажи ей, девочка, — сказала Хендерсон. И Тапело сказала.
Она сказала мне, как я выгляжу.
* * *
Можно выглядеть хорошо. Можно выглядеть плохо. Я больше не знаю, что это такое: вообще как-то выглядеть. Зачем она это сказала, Тапело? Я прикасаюсь к своему лицу, провожу рукой по волосам, спутанным, грязным. Теперь я знаю себя только на ощупь, но даже тут я не уверена, что знаю правду. Может быть, некий элемент шума воздействует на осязательные сигналы, создавая помехи между пальцами и лицом, и искажает моё восприятие собственной кожи. Не знаю. Да, я никогда не была красавицей. По всем стандартам. И вряд ли я похорошела за последние пару месяцев. Но зачем Тапело это сказала? Что я выгляжу жутко. Паршиво. Убито. Её последнее слово. Конечно, я выгляжу жутко. И да — убито. Господи. Эти проклятые зеркала… надеюсь, они никогда не поправятся. Никогда.
* * *
По лондонской окружной. Вокруг города, по широкой орбите. Здесь машин больше, и надо быть осторожнее. Хотя тут стоят ограничители скорости и полицейские патрулируют автостраду, вокруг хватает придурков. Это либо отчаянные трудоголики, которые, несмотря ни на что, продолжают работать — даже притом, что уровень шума повышается с каждым днём. Либо пропащие люди, которым уже все равно. В нас уже чуть не въехали пару раз. Было по-настоящему страшно. И все бы ничего, но Павлин, похоже, уже на пределе. И он не даёт никому сесть за руль. Пытается что-то себе доказать; не желает смириться с тем, что болезнь побеждает, что ему стало хуже, что он теряет контроль.
Бежать уже некуда. Болезнь пожирает весь мир и когда-нибудь доберётся и до тебя…
Хендерсон сидит впереди. Она какая-то необычно тихая. Я знаю: она беспокоится.
Девочка, Тапело, сидит со мной, сзади.
На самом деле мы не то чтобы пришли к соглашению. Ну, что Тапело поедет с нами. «Она может нам пригодиться». Слова Павлина. А Хендерсон только кивнула, и мы все вчетвером вышли из той забегаловки и уселись в машину. У меня было чувство, что все, что со мной происходит, происходит само по себе, а меня просто тянет за происходящим. Эти события — они от меня не зависят, но если бы мне уда-лось ухватиться за них, если бы я поняла их смысл, если бы я сумела что-то из них сотворить, если бы…
Мы едем.
Тапело читает книжку. Эдгар Аллан По, издание в мягкой обложке. «Гротески и арабески».
Я помню, она говорила, что учится в колледже. Надо думать, она его бросила. Она бросила все: и семью, и друзей. Ведь наверняка у неё есть семья. Мама, папа. Может быть, и бойфренд, но она бросила все.
Это поспешное, опрометчивое решение.
Бросить все. Освободиться.
Я даже представить себе не могу, каково этим людям, у которых иммунитет к болезни. Я раньше таких не встречала. Я знаю, что их очень мало и им сейчас нелегко. За ними охотятся, их убивают. Известен один жуткий случай, когда мужчину нашли с перерезанным горлом — у него высосали всю кровь. Помню, у нас в журнале была статья об этих людях. Каждую неделю они должны появляться в больнице, к которой прикреплены, чтобы сдать кровь. У них в крови есть какой-то гормон, на основе которого делается «Просвет». Говорят, что одна капля такой гормональной вытяжки подавляет больше миллиона искажённых сигналов.
Тапело сняла свой шарф. Теперь она уже не напрягается так, как раньше. Она стала спокойнее. И как будто замкнулась в себе. Совершенно самодостаточный человек, который живёт в своём собственном мире. Может быть, мы все такие — теперь. Мы все движемся сквозь этот шум, ограниченные собственным существом. Наша плоть, волоски на коже, наше тесное маленькое пространство; мы боимся касаться друг друга, боимся слов, сказанных невпопад и не к месту, боимся внезапных порывов, потому что мы не решаемся доверять даже себе.
И все же…
И все же какая-то связь существует. Я постоянно ловлю себя на мысли о крови Тапело, об этой живительной вытяжке из её тела. Которую потом разводят, выпаривают, измельчают в порошок, подкрашивают, засыпают в капсулы. Или закачивают в шприцы — в жидком виде. Загружают в контейнеры, развозят по всей стране, и люди принимают лекарство, и кто знает, откуда берутся все эти капельки и где они завершают свой путь. Может быть, в моей утренней порции препарата была и частичка Тапело.
Самая ценная составляющая.
А потом я вспоминаю Анджелу. Все эти таблетки, инъекции, как препарат течёт в трубке капельницы — словно в замедленной съёмке. Жидкость в её барокамере. Постоянный приток препарата, чтобы дать ей отсрочку.
Затуманенное сознание.
Это — все. Больше уже ничего не будет. Все бесполезно. Ещё несколько месяцев жизни, а потом — недель жизни. Дней жизни.
Часов, минут и мгновений. Все…
Я не знаю, может быть, это неправильно, но, как бы там ни было, эти люди дают нам отсрочку. Такие, как Тапело. Эти одинокие люди, которых так мало.
Я прикоснулась к её руке.
— Что?
— Слушай…
— Что там у вас происходит? — спросила Хендерсон.
— Я хочу ей рассказать.
Хендерсон не обернулась к нам. Она только хмыкнула и покачала головой.
— Что рассказать? О чем? — спросила Тапело.
— Дело твоё, Марлин, — сказала Хендерсон. — Мы тут вообще ни при чем, только, как говорится, за ради денег.
— Каких денег?
— Больших денег, девочка. Ты столько в жизни не видела.
Мы выехали на эстакаду над промышленной зоной: большие здания без окон, автостоянки, складские ангары. Рваные клочья дыма. Все — бесцветное, тусклое. А вдалеке — стеклянный фасад офисной башни, сжимающей небо в холодных объятиях.
— Так что ты хотела мне рассказать? — спросила Тапело. Я посмотрела на неё.
— Есть один человек. Его зовут Кингсли.
— Да, это я уже знаю.
— Я брала у него интервью для журнала. Так мы с ним и познакомились.
— И этот Кингсли…
— Коллекционер.
Тапело на секунду задумалась.
— Ага. И что он коллекционирует?
— Да разные вещи. Диковины, хитрые изобретения. Зеркала…
— А он что, красивый мужчина?
— Дело не в этом…
— Значит, он сумасшедший? — Сумасшедший?
— Ага, — сказала Тапело. — Это такой сумасшедший красавец, который только и делает, что целыми днями смотрится в зеркало. И по ночам тоже.
— Нет. Он не сумасшедший…
— Ну еб твою мать, — сказала Хендерсон. — Чего тут рассказывать? У нас есть работа, и мы её делаем.
— Да ладно, Бев, — сказал Павлин. — Все очень непросто.
Мы слегка сбавили скорость, чтобы нас обогнал грузовик доставки. Впереди машин было больше — они выезжали на автостраду с подъездной дороги. Водители психовали, машины сигналили. Клочья дыма подплывали все ближе.
— Кажется, я пропустил нужный съезд, — сказал Павлин.
— Что? — сказала Хендерсон.
— Я не знаю…
У меня перед глазами стояла мутная жёлтая пелена, которая дрожала, как пламя.
— И вчера вечером, — сказала Тапело, — это зеркало…
— Да, это тоже часть нашей работы, — сказала Хендерсон.
— Это особое зеркало, да? Не простое?
— Ага. Непростое — очень верное определение. Спроси у Марлин.
И тогда девочка прикоснулась к моей руке. Я уверена, что так и было. Она протянула руку, и прикоснулась ко мне, и, может быть, что-то спросила. Но теперь я могла сосредоточиться лишь на дороге, где машины и дым. И предупредительные огни на сигнальных мостах над шоссе. И жёлтое пламя перед глазами, что пульсировало и дрожало в своём собственном ритме.
— Осторожнее, — сказала Хендерсон.
— Я осторожно, — сказал Павлин.
Машины заполнили всю автостраду. Кто-то ехал гораздо быстрее, чем положено. Кто-то еле тащился — как мы. И я вдруг поняла, что никто на дороге не едет с нормальной скоростью. Причём медленные и быстрые не уравновешивали друг друга; эти два противоречия вступали в конфликт, бились, сталкивались, скрежетали.
— Блядь.
— Павлин…
Я периодически выпадала из зримой реальности, как будто мои глаза закрывались и открывались сами по себе. Машины менялись местами, но я не видела, как это происходило.
— Смотри, куда едешь!
Не было ровной дороги, мир стал зернистым, он как будто крошился, беззащитный, открытый, жестокий — мир крупным планом, — и машину занесло, и протащило через две полосы, когда руки Павлина сбились на руле, и нас закружило, и унесло прочь от себя.
* * *
Тело Анджелы, её очень красивый гроб, её волосы, кожа, её кости и плоть — сейчас все отправится в печь крематория. Маленькая церквушка. Лицо моей матери смято болью, вне досягаемости; и пустота рядом с ней — там, где должен был стоять мой отец. И мой муж, через проход от меня. Такой далёкий. Чёрный занавес отъезжает в сторону, возвращает-; ся на место. Закрывается. Вне досягаемости. Я не знаю, что это было, но я действительно чувствовала, как во мне что-то сгорает. Вместе с ней.
Закрывается. В дыму, в пепле, во мне.
Вместе с ней…
Я не помню, что было потом. Дни слились в сплошное пятно. Ничто. Темнота. Все утонуло в шуме. А потом, где-то через неделю после похорон, я очнулась перед дверью Кингсли — вообще без понятия, как я там оказалась. Мне вспомнилось, как я была здесь в последний раз. Наша прогулка по саду, по тропинкам среди деревьев. Церковная купель, зеркало, искрящееся под водой. Тогда Кингсли предложил мне работу, но я отказалась, хотя и не без сожаления, потому что мне было страшно. Я испугалась того, что открылось мне в той воде. Лицо, поднявшееся со дна, образ, который потом обернулся правдой, долгие недели болезни, Анджела, за последней чертой, куда я уже не смогу дотянуться, и никто не сможет…
Моё лицо, все в слезах.
И вот теперь я опять пришла к Кингсли. Он провёл меня и маленькую гостиную. Занавески на окнах были плотно задёрнуты. Было темно. И очень тихо. На столе стояла большая деревянная рамка. В неё были вставлены те немногие осколки зеркала, которые Кингсли уже собрал: они словно ждали своих отсутствующих соседей. И голос Кингсли из сумрака. Голос, который шептал о любви. К тому, что заключает в себе это зеркало. Тайна. Обещание чуда.
Хендерсон не знает всей правды. И Павлин тоже не знает. На самом деле. А девочка знает и того меньше. Я кое-что им рассказала — надеюсь, достаточно, чтобы им не захотелось знать больше. Я бы и не смогла рассказать им больше, потому что я тоже не знаю всей правды.
Осколки стекла, нитрат серебра, отражения, которые видно отчасти, если смотреть под определённым углом. Разбитое зеркало. Украденные фрагменты, разделённые, проданные, перепроданные, ставшие причиной раздоров, потерянные, обретённые, снова потерянные, теперь разбросанные по всей стране. Сто осколков, как называет их Кингсли, и у каждого — разные свойства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
— Я не знаю. Я не знаю, какой я теперь, Не знаю. Он отвернулся.
— Я не знаю. Не знаю.
Тапело тихонько кашлянула, а потом вдруг сказала:
— Хочешь я расскажу?
— Что? — сказала Хендерсон.
— Я могу рассказать.
Я попыталась поймать взгляд Тапело, но она смотрела в другую сторону.
— Тапело… — сказала я. — Не надо…
— Но я могу.
— Она о чем вообще? — сказала Хендерсон.
— Вы мне не верите? Вот смотрите. — Девочка размотала шарф у себя на шее. — Видите? Здесь. — Она провела пальцем по голой коже.
Хендерсон наклонилась поближе.
— Это что у тебя, засос? Прикусили в порыве страсти?
— Нет, смотрите. Тапело повернула голову так, чтобы всем было видно. Хендерсон придвинулась ещё ближе. Отметины. Крошечные проколы.
— Ой, бля, — сказал Хендерсон.
Девочка замотала шею шарфом. Она улыбалась.
— Теперь вы мне верите?
Все это время Павлин сидел молча, но теперь он повернулся к Тапело и сказал:
— Да, расскажи мне. Какой я теперь. Как я выгляжу. Тапело быстро взглянула на него.
— Ну, выглядишь ты хреновато.
— Нет, правда. Скажи.
— Ну хорошо. Очень хреново.
— А если по правде, — сказал Павлин. — На самом деле… Хендерсон схватила Тапело за запястье.
— Скажи ему, девочка.
— Ну ладно. Сейчас скажу.
Теперь Тапело посмотрела на Павлина уже внимательнее. Прикоснулась к его лицу. Провела пальцем по шрамам.
— Ты красивый, не переживай.
— Правда? Я правда красивый?
— Правда.
— А теперь я, — сказала Хендерсон. — Какая я? Тапело изучила лицо Хендерсон.
— Ты тоже красивая.
— А какая красивая? Не как глупая кукла?
— Нет. Не как глупая кукла. А как что-то, что сейчас вспыхнет и загорится. Или как оружие. Как пистолет. Да. Ты красивая, как пистолет, который сейчас выстрелит.
— Хорошо, — сказала Хендерсон. — Это мне нравится. Теперь Марлин.
— Нет. Не надо.
— Теперь Марлин. Будь её зеркалом.
— Я не хочу. Не хочу знать.
— Скажи ей. Скажи ей правду.
И Тапело посмотрела на меня. Я хотела отвернуться, спастись от этого взгляда, но не смогла. Я не могу отвернуться, когда на меня смотрят.
— Скажи ей, девочка, — сказала Хендерсон. И Тапело сказала.
Она сказала мне, как я выгляжу.
* * *
Можно выглядеть хорошо. Можно выглядеть плохо. Я больше не знаю, что это такое: вообще как-то выглядеть. Зачем она это сказала, Тапело? Я прикасаюсь к своему лицу, провожу рукой по волосам, спутанным, грязным. Теперь я знаю себя только на ощупь, но даже тут я не уверена, что знаю правду. Может быть, некий элемент шума воздействует на осязательные сигналы, создавая помехи между пальцами и лицом, и искажает моё восприятие собственной кожи. Не знаю. Да, я никогда не была красавицей. По всем стандартам. И вряд ли я похорошела за последние пару месяцев. Но зачем Тапело это сказала? Что я выгляжу жутко. Паршиво. Убито. Её последнее слово. Конечно, я выгляжу жутко. И да — убито. Господи. Эти проклятые зеркала… надеюсь, они никогда не поправятся. Никогда.
* * *
По лондонской окружной. Вокруг города, по широкой орбите. Здесь машин больше, и надо быть осторожнее. Хотя тут стоят ограничители скорости и полицейские патрулируют автостраду, вокруг хватает придурков. Это либо отчаянные трудоголики, которые, несмотря ни на что, продолжают работать — даже притом, что уровень шума повышается с каждым днём. Либо пропащие люди, которым уже все равно. В нас уже чуть не въехали пару раз. Было по-настоящему страшно. И все бы ничего, но Павлин, похоже, уже на пределе. И он не даёт никому сесть за руль. Пытается что-то себе доказать; не желает смириться с тем, что болезнь побеждает, что ему стало хуже, что он теряет контроль.
Бежать уже некуда. Болезнь пожирает весь мир и когда-нибудь доберётся и до тебя…
Хендерсон сидит впереди. Она какая-то необычно тихая. Я знаю: она беспокоится.
Девочка, Тапело, сидит со мной, сзади.
На самом деле мы не то чтобы пришли к соглашению. Ну, что Тапело поедет с нами. «Она может нам пригодиться». Слова Павлина. А Хендерсон только кивнула, и мы все вчетвером вышли из той забегаловки и уселись в машину. У меня было чувство, что все, что со мной происходит, происходит само по себе, а меня просто тянет за происходящим. Эти события — они от меня не зависят, но если бы мне уда-лось ухватиться за них, если бы я поняла их смысл, если бы я сумела что-то из них сотворить, если бы…
Мы едем.
Тапело читает книжку. Эдгар Аллан По, издание в мягкой обложке. «Гротески и арабески».
Я помню, она говорила, что учится в колледже. Надо думать, она его бросила. Она бросила все: и семью, и друзей. Ведь наверняка у неё есть семья. Мама, папа. Может быть, и бойфренд, но она бросила все.
Это поспешное, опрометчивое решение.
Бросить все. Освободиться.
Я даже представить себе не могу, каково этим людям, у которых иммунитет к болезни. Я раньше таких не встречала. Я знаю, что их очень мало и им сейчас нелегко. За ними охотятся, их убивают. Известен один жуткий случай, когда мужчину нашли с перерезанным горлом — у него высосали всю кровь. Помню, у нас в журнале была статья об этих людях. Каждую неделю они должны появляться в больнице, к которой прикреплены, чтобы сдать кровь. У них в крови есть какой-то гормон, на основе которого делается «Просвет». Говорят, что одна капля такой гормональной вытяжки подавляет больше миллиона искажённых сигналов.
Тапело сняла свой шарф. Теперь она уже не напрягается так, как раньше. Она стала спокойнее. И как будто замкнулась в себе. Совершенно самодостаточный человек, который живёт в своём собственном мире. Может быть, мы все такие — теперь. Мы все движемся сквозь этот шум, ограниченные собственным существом. Наша плоть, волоски на коже, наше тесное маленькое пространство; мы боимся касаться друг друга, боимся слов, сказанных невпопад и не к месту, боимся внезапных порывов, потому что мы не решаемся доверять даже себе.
И все же…
И все же какая-то связь существует. Я постоянно ловлю себя на мысли о крови Тапело, об этой живительной вытяжке из её тела. Которую потом разводят, выпаривают, измельчают в порошок, подкрашивают, засыпают в капсулы. Или закачивают в шприцы — в жидком виде. Загружают в контейнеры, развозят по всей стране, и люди принимают лекарство, и кто знает, откуда берутся все эти капельки и где они завершают свой путь. Может быть, в моей утренней порции препарата была и частичка Тапело.
Самая ценная составляющая.
А потом я вспоминаю Анджелу. Все эти таблетки, инъекции, как препарат течёт в трубке капельницы — словно в замедленной съёмке. Жидкость в её барокамере. Постоянный приток препарата, чтобы дать ей отсрочку.
Затуманенное сознание.
Это — все. Больше уже ничего не будет. Все бесполезно. Ещё несколько месяцев жизни, а потом — недель жизни. Дней жизни.
Часов, минут и мгновений. Все…
Я не знаю, может быть, это неправильно, но, как бы там ни было, эти люди дают нам отсрочку. Такие, как Тапело. Эти одинокие люди, которых так мало.
Я прикоснулась к её руке.
— Что?
— Слушай…
— Что там у вас происходит? — спросила Хендерсон.
— Я хочу ей рассказать.
Хендерсон не обернулась к нам. Она только хмыкнула и покачала головой.
— Что рассказать? О чем? — спросила Тапело.
— Дело твоё, Марлин, — сказала Хендерсон. — Мы тут вообще ни при чем, только, как говорится, за ради денег.
— Каких денег?
— Больших денег, девочка. Ты столько в жизни не видела.
Мы выехали на эстакаду над промышленной зоной: большие здания без окон, автостоянки, складские ангары. Рваные клочья дыма. Все — бесцветное, тусклое. А вдалеке — стеклянный фасад офисной башни, сжимающей небо в холодных объятиях.
— Так что ты хотела мне рассказать? — спросила Тапело. Я посмотрела на неё.
— Есть один человек. Его зовут Кингсли.
— Да, это я уже знаю.
— Я брала у него интервью для журнала. Так мы с ним и познакомились.
— И этот Кингсли…
— Коллекционер.
Тапело на секунду задумалась.
— Ага. И что он коллекционирует?
— Да разные вещи. Диковины, хитрые изобретения. Зеркала…
— А он что, красивый мужчина?
— Дело не в этом…
— Значит, он сумасшедший? — Сумасшедший?
— Ага, — сказала Тапело. — Это такой сумасшедший красавец, который только и делает, что целыми днями смотрится в зеркало. И по ночам тоже.
— Нет. Он не сумасшедший…
— Ну еб твою мать, — сказала Хендерсон. — Чего тут рассказывать? У нас есть работа, и мы её делаем.
— Да ладно, Бев, — сказал Павлин. — Все очень непросто.
Мы слегка сбавили скорость, чтобы нас обогнал грузовик доставки. Впереди машин было больше — они выезжали на автостраду с подъездной дороги. Водители психовали, машины сигналили. Клочья дыма подплывали все ближе.
— Кажется, я пропустил нужный съезд, — сказал Павлин.
— Что? — сказала Хендерсон.
— Я не знаю…
У меня перед глазами стояла мутная жёлтая пелена, которая дрожала, как пламя.
— И вчера вечером, — сказала Тапело, — это зеркало…
— Да, это тоже часть нашей работы, — сказала Хендерсон.
— Это особое зеркало, да? Не простое?
— Ага. Непростое — очень верное определение. Спроси у Марлин.
И тогда девочка прикоснулась к моей руке. Я уверена, что так и было. Она протянула руку, и прикоснулась ко мне, и, может быть, что-то спросила. Но теперь я могла сосредоточиться лишь на дороге, где машины и дым. И предупредительные огни на сигнальных мостах над шоссе. И жёлтое пламя перед глазами, что пульсировало и дрожало в своём собственном ритме.
— Осторожнее, — сказала Хендерсон.
— Я осторожно, — сказал Павлин.
Машины заполнили всю автостраду. Кто-то ехал гораздо быстрее, чем положено. Кто-то еле тащился — как мы. И я вдруг поняла, что никто на дороге не едет с нормальной скоростью. Причём медленные и быстрые не уравновешивали друг друга; эти два противоречия вступали в конфликт, бились, сталкивались, скрежетали.
— Блядь.
— Павлин…
Я периодически выпадала из зримой реальности, как будто мои глаза закрывались и открывались сами по себе. Машины менялись местами, но я не видела, как это происходило.
— Смотри, куда едешь!
Не было ровной дороги, мир стал зернистым, он как будто крошился, беззащитный, открытый, жестокий — мир крупным планом, — и машину занесло, и протащило через две полосы, когда руки Павлина сбились на руле, и нас закружило, и унесло прочь от себя.
* * *
Тело Анджелы, её очень красивый гроб, её волосы, кожа, её кости и плоть — сейчас все отправится в печь крематория. Маленькая церквушка. Лицо моей матери смято болью, вне досягаемости; и пустота рядом с ней — там, где должен был стоять мой отец. И мой муж, через проход от меня. Такой далёкий. Чёрный занавес отъезжает в сторону, возвращает-; ся на место. Закрывается. Вне досягаемости. Я не знаю, что это было, но я действительно чувствовала, как во мне что-то сгорает. Вместе с ней.
Закрывается. В дыму, в пепле, во мне.
Вместе с ней…
Я не помню, что было потом. Дни слились в сплошное пятно. Ничто. Темнота. Все утонуло в шуме. А потом, где-то через неделю после похорон, я очнулась перед дверью Кингсли — вообще без понятия, как я там оказалась. Мне вспомнилось, как я была здесь в последний раз. Наша прогулка по саду, по тропинкам среди деревьев. Церковная купель, зеркало, искрящееся под водой. Тогда Кингсли предложил мне работу, но я отказалась, хотя и не без сожаления, потому что мне было страшно. Я испугалась того, что открылось мне в той воде. Лицо, поднявшееся со дна, образ, который потом обернулся правдой, долгие недели болезни, Анджела, за последней чертой, куда я уже не смогу дотянуться, и никто не сможет…
Моё лицо, все в слезах.
И вот теперь я опять пришла к Кингсли. Он провёл меня и маленькую гостиную. Занавески на окнах были плотно задёрнуты. Было темно. И очень тихо. На столе стояла большая деревянная рамка. В неё были вставлены те немногие осколки зеркала, которые Кингсли уже собрал: они словно ждали своих отсутствующих соседей. И голос Кингсли из сумрака. Голос, который шептал о любви. К тому, что заключает в себе это зеркало. Тайна. Обещание чуда.
Хендерсон не знает всей правды. И Павлин тоже не знает. На самом деле. А девочка знает и того меньше. Я кое-что им рассказала — надеюсь, достаточно, чтобы им не захотелось знать больше. Я бы и не смогла рассказать им больше, потому что я тоже не знаю всей правды.
Осколки стекла, нитрат серебра, отражения, которые видно отчасти, если смотреть под определённым углом. Разбитое зеркало. Украденные фрагменты, разделённые, проданные, перепроданные, ставшие причиной раздоров, потерянные, обретённые, снова потерянные, теперь разбросанные по всей стране. Сто осколков, как называет их Кингсли, и у каждого — разные свойства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33