— А Фей — само воплощение красоты, но тебе этого не понять.
Он охнул. Потом фыркнул и упрямо уставился на меня.
— Тебе не понять, как много для меня значит такое чистое существо, как Фей. Она навсегда останется в моей памяти. Что касается Катринки, то я ее жалею. Фей была очень молода и потому все танцевала и танцевала, как бы трудно ни приходилось. Катринка многое испытала. А Розалинду я люблю всем сердцем. Ну и что?
Он вглядывался в меня, словно стараясь прочесть самые сокровенные мысли, и ничего не говорил.
— К чему все это? — спросила я.
— В душе ты так и осталась маленькой девочкой. Злой и жестокой, какими бывают дети. Только ты более озлоблена сейчас и нуждаешься во мне, хотя и отрицаешь это. Ведь ты заставила сестру Фей уехать, сама знаешь.
— Перестань!
— Да, ты… Ты заставила ее уехать, когда вышла замуж за Карла. Дело тут вовсе не в тех страницах отцовского дневника, которые она прочла после его смерти. Просто в дом, который она с тобой когда-то делила, ты привела нового хозяина…
— Перестань!
— Почему?
— А тебе-то какое дело? К чему сейчас об этом говорить? Ты промок под дождем. Но не замерз. И теплым тебя тоже не назовешь — разве не так? Ты выглядишь как бродяга-подросток — из тех, что с гитарой в руке увязываются за знаменитыми рок-музыкантами и клянчат четвертаки у входа в концертные залы. Где ты научился так играть? Откуда тебе известна столь невероятная, душераздирающая музыка?.. Он пришел в ярость.
— Язвительный язык, — прошептал он. — Я старше, чем ты можешь себе представить. Я лучше тебя знаю, что такое боль. Я восприимчивее тебя. Я освоил в совершенстве игру на этом инструменте еще до того, как умер. Я научился играть, и у меня был талант, который тебе никогда не понять, несмотря на все твои диски, сны и фантазии. Ты ведь спала, когда твоя маленькая дочь Лили умерла, — не забыла? В больнице в Пало-Альто ты на самом деле заснула и…
Я заткнула руками уши! Меня снова окружила обстановка больничной палаты двадцатилетней давности, вспомнились ее запах и свет.
— Нет! — выкрикнула я. — Ты наслаждаешься этими обвинениями! — Сердце колотилось чересчур сильно, но голосом я пока владела. — Почему? Что я для тебя и ты для меня?
— Но я думаю про тебя то же самое.
— Что именно? Объяснись.
— Я думал, что ты коришь себя и наслаждаешься этими обвинениями, я думал, ты упиваешься ими, примешивая сюда же и страх, и раболепие, и холодность, и праздность, с тем чтобы никогда не чувствовать себя одинокой, а всегда держать за руку какого-нибудь дорогого тебе мертвеца и мысленно распевать поэмы раскаяния, без конца возвращаясь к умершим, дабы отвлечься от правды: та музыка, которую ты любишь, тебе недоступна. То чувство, которое музыка исторгает из твоей души, никогда не получит воплощения.
Я не сумела что-либо сказать в ответ.
Осмелев, он продолжил:
— Вот ты и кормилась обвинениями, если воспользоваться твоим собственным словом. Ты буквально упивалась чувством вины, и это позволило мне надеяться, что мне легко удастся довести тебя до безумия, сделать так, чтобы ты…
Призрак умолк — точнее, заставил себя замолчать — и застыл в неподвижной позе.
— Сейчас я уйду, — после паузы произнес он. — Но вернусь, когда захочу, можешь не сомневаться.
— Не имеешь права. Тот, кто тебя прислал, должен забрать тебя обратно.
Я перекрестилась. Он улыбнулся.
— Ну как, помогло? А помнишь нелепую похоронную мессу по твоей дочери, что отслужили в Калифорнии? Как все там было чопорно и неуместно — все те умники интеллектуалы Западного побережья, которых заставили явиться на такое откровенно глупое мероприятие, как настоящие похороны в настоящей церкви, — не забыла? И скучающий священник, которому было на все наплевать. Он ведь знал, что ты ни разу не побывала в его церкви до того, как умерла твоя дочь. А теперь ты крестишься. Может, мне сыграть для тебя гимн? Простенькую мелодию на скрипке. Так обычно не делается, но я могу отыскать в закромах твоей памяти «Veni Creator» и сыграть его, и мы вместе помолимся.
— Значит, тебе не помогло обращение к Богу. — Я постаралась, чтобы мой голос звучал твердо, но не сурово. — Никто тебя не присылал. Ты бродяга.
Он был в замешательстве.
— Убирайся отсюда ко всем чертям!
— Ты ведь это несерьезно. — Он пожал плечами. — И не говори, что пульс у тебя не бьется как молот. Тебе до безумия хочется, чтобы я был рядом! Карл, Лев, твой отец… Во мне ты увидела мужчину, какого никогда раньше не встречала. А ведь меня даже человеком нельзя назвать.
— Ты наглый, грубый и отвратительный, — вскипела я. — И никакой ты не мужчина. Ты призрак, причем призрак какого-то молодого, неотесанного и отвратительного человека!
Мои слова его задели. По лицу было видно, что ранила я не одно только его тщеславие.
— Пусть так. — Он явно старался взять себя в руки. — И ты любишь меня из-за музыки. Но не только из-за нее.
— Может быть, ты и прав. — Я холодно кивнула. — Но о себе я тоже высокого мнения. Ты сам признался, что ошибся в расчетах. Я дважды была женой, один раз — матерью. Возможно, была и сиротой. Но слабой и ожесточенной? Никогда. Мне не хватает чувства, которое требуется для ожесточения.
— Какого именно?
— Сознания, что все должно было сложиться лучше. Это жизнь, только и всего, и ты пьешь из меня соки, потому что я жива. Но я не настолько снедаема чувством вины, чтобы ты мог являться сюда и лишать меня разума. Никоим образом. Я даже уверена, что ты не до конца понимаешь, что такое чувство вины.
— Разве? — Он был искренне удивлен.
— Неистовый страх, причитания «mea culpa, mea culpa» — это только первая стадия, — пояснила я. — Затем наступает нечто более тяжелое, тесно связанное с заблуждениями и ограничениями. Сожаления — это ничто, абсолютное ничто…
Теперь настала моя очередь недоговаривать, и все из-за недавних воспоминаний, вернувшихся, чтобы повергнуть меня в печаль. Я увидела свою мать, уходившую от меня в тот последний день. «Мамочка, позволь мне обнять тебя!» Кладбище в день ее похорон. Кладбище Святого Иосифа, заполненное маленькими могилами, — место последнего упокоения бедняков ирландцев и бедняков немцев. Повсюду горы цветов. А я смотрю в небо и думаю, что это никогда-никогда не изменится, что эта боль никогда не пройдет, что в этом мире никогда больше не будет света.
Я встряхнулась, отогнав от себя мрачные мысли, и подняла на него глаза.
Он внимательно изучал меня и, казалось, сам страдал от боли. Меня это взволновало. Я снова попыталась ухватить самое главное, отбросив все остальное в сторону, оставив лишь то, что нужно было осознать и постараться выразить.
— Думаю, теперь мне понятно, — сказала я, чувствуя волну облегчения. Волну любви. — Вот ты зато ничего не понимаешь. А жаль.
Я забыла об осторожности. Думала только о том, что пыталась постичь, а не о том, чтобы кому-то досадить или доставить удовольствие. Мне хотелось только достучаться до него, чтобы он понял и принял это.
— Так просвети же меня, — насмешливо сказал он. Ужасная боль накрыла меня с головой — слишком огромная и всепоглощающая, чтобы быть пронзительной. Она полностью завладела мною. Я взглянула на него в мольбе и разомкнула губы, собираясь заговорить, признаться, попробовать вместе с ним найти определение этой боли и высказать его вслух. Но как охарактеризовать эту боль, это чувство ответственности, осознанный факт, что кто-то в этом мире стал причиной ненужных горестей и разрушения и уже ничего нельзя переделать — нет, никогда не переделать; мгновения навсегда потеряны, они остались только в памяти, искаженные и болезненные, и тем не менее есть что-то гораздо более тонкое, гораздо более значительное, что-то подавляющее и запутанное, о чем мы оба знаем — он и я…
Он исчез.
Пропал внезапно, без следа, и проделал это с улыбкой, оставив меня натянутой как струна. Какое коварство — покинуть меня сейчас, в мгновение ужасной боли и, что еще хуже, наедине с нестерпимой потребностью хоть с кем-нибудь разделить эту боль!
Я обратила свой взор на тени. Передо окном мягко покачивались деревья. То и дело принимался моросить редкий дождик.
Он исчез.
— Мне ясна твоя игра, — тихо произнесла я. — Я ее поняла.
Подойдя к кровати, я сунула руку под подушку и вытащила четки. Хрустальные четки с серебряным крестиком. Они оказались в кровати, потому что в ней всегда спала мать Карла, когда приезжала, а еще, после того как мы с Карлом поженились, здесь спала во время своих визитов моя любимая крестная, тетушка Бриджит. А может быть, четки лежали под подушкой потому, что были моими и я сама по рассеянности сунула их туда. Мои четки. С первого причастия.
Я внимательно их разглядела. После смерти матери мы с Розалиндой жутко поссорились. И все из-за материнских четок. Мы буквально разорвали их, рассыпав по полу звенья и фальшивые жемчужины —это была дешевая вещь, но я ее сделала собственными руками, для мамы, и теперь захотела вернуть. Но мы порвали их, а когда Розалинда бросилась вслед за мной, я с такой силой захлопнула дверь перед ее лицом, что стекла разбитых при этом очков глубоко врезались сестре в лоб. Сколько ярости. И снова на полу кровь.
Снова кровь… Словно мама до сих пор жива, опять пьет, падает с кровати и ударяется лбом, как случалось по меньшей мере дважды, когда она разбивалась в кровь о газовую горелку. Кровь, кровь… Кровь на полу. Розалинда, моя скорбная, яростная сестра Розалинда! Порванные четки на полу.
Теперь я снова смотрю на четки и поступаю абсолютно по-детски: порывисто целую крестик, крошечное тело страдающего Христа, после чего сую четки обратно под подушку.
Во мне клокотала ярость, словно я подготовилась к битве. Я вспомнила первые стадии опьянения в молодости, когда пиво божественно ударяло в голову и я, раскинув руки, бежала по улице и пела.
Каждая клеточка моей кожи горела огнем. Дверь открылась без малейшего усилия.
Убранство столовой выглядело как новое. Неужели предметы начинают сиять для тех, кому предстоит сражение?
Алфея и Лакоум застыли на пороге кладовой в другом конце столовой — в ожидании, не понадобятся ли мне их услуги. Алфея не скрывала своего страха, а Лакоум, как всегда, излучал цинизм и любопытство.
— А мы думали, вы вскрикнете от неожиданности! — сообщил Лакоум.
— Я не нуждалась в чьей-либо помощи. Но я знала, что вы здесь.
Я оглянулась, увидела мокрые пятна на кровати, воду на полу, но решила не беспокоить слуг из-за таких пустяков и сказала первое, что пришло в голову:
— Пойду, пожалуй, прогуляюсь. Сто лет не гуляла под дождем.
Вперед выступил Лакоум.
— Вы хотите выйти на улицу? Сейчас? В такой дождь?
— Тебе нет нужды сопровождать меня, — сказала я. — Где мой плащ? Алфея, на улице холодно?
Я вышла из дома и направилась по Сент-Чарльз-авеню.
Дождь к этому времени едва моросил. Впервые за много лет я прошлась по своей улице — просто прошлась, как в детстве или юности, когда мы бегали в аптеку «К и В» за мороженым. Хороший предлог, чтобы лишний раз полюбоваться красивыми домами со стеклянными дверями и поболтать по дороге.
Я долго шла в сторону окраины квартала, мимо знакомых оград, зданий и заросших сорняком пустырей, где когда-то стояли огромные особняки. Эту улицу всегда пытались уничтожить — либо прогрессом, либо запущенностью, и она всегда словно балансировала на грани исчезновения: еще одно убийство, еще одна перестрелка, еще один пожар — и ее судьба будет безжалостно решена.
Пожар. Меня передернуло. Пожар. Когда мне было пять, пожар охватил один дом — старую, мрачную постройку викторианской эпохи, возвышавшуюся кошмаром на углу Сент-Чарльз-авеню и Филипп-стрит. Помню, как отец отнес меня на руках «посмотреть на огонь» и как я зашлась истерикой, увидев пламя. Оно так высоко взметнулось над людскими толпами и пожарными машинами, что казалось, способно поглотить ночь.
Я стряхнула с себя этот страх и смутно припомнила, как люди лили на меня воду, пытаясь успокоить. Розалинда пришла в восторг от зрелища. Для меня же это было откровение такого масштаба, с которым не шла ни в какое сравнение даже новость, что все мы смертны.
Меня охватило приятное чувство. Давний страх, что этот дом тоже сгорит, исчезли вместе с юностью — как и многие другие опасения. Взять, к примеру, огромных ленивых черных тараканов, которые носились толпами по обочинам дорог: я каждый раз в ужасе отступала в сторону. Сейчас и эта боязнь почти исчезла, как и сами тараканы в век пластиковых мешков и холодных, как ледник, домов.
Внезапно я вспомнила, что он сказал насчет Льва и тогда еще совсем юной Катринки: будто мой молодой и очень любимый муж и моя не менее любимая сестра оказались в одной постели и я всегда корила за это саму себя. Хиппи, марихуана, дешевое вино, слишком много заумных разговоров… Моя вина, моя вина. Я была трусливой верной женой, глубоко любящей своего мужа. Катринка же всегда отличалась дерзостью.
Что он сказал, этот мой призрак?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Он охнул. Потом фыркнул и упрямо уставился на меня.
— Тебе не понять, как много для меня значит такое чистое существо, как Фей. Она навсегда останется в моей памяти. Что касается Катринки, то я ее жалею. Фей была очень молода и потому все танцевала и танцевала, как бы трудно ни приходилось. Катринка многое испытала. А Розалинду я люблю всем сердцем. Ну и что?
Он вглядывался в меня, словно стараясь прочесть самые сокровенные мысли, и ничего не говорил.
— К чему все это? — спросила я.
— В душе ты так и осталась маленькой девочкой. Злой и жестокой, какими бывают дети. Только ты более озлоблена сейчас и нуждаешься во мне, хотя и отрицаешь это. Ведь ты заставила сестру Фей уехать, сама знаешь.
— Перестань!
— Да, ты… Ты заставила ее уехать, когда вышла замуж за Карла. Дело тут вовсе не в тех страницах отцовского дневника, которые она прочла после его смерти. Просто в дом, который она с тобой когда-то делила, ты привела нового хозяина…
— Перестань!
— Почему?
— А тебе-то какое дело? К чему сейчас об этом говорить? Ты промок под дождем. Но не замерз. И теплым тебя тоже не назовешь — разве не так? Ты выглядишь как бродяга-подросток — из тех, что с гитарой в руке увязываются за знаменитыми рок-музыкантами и клянчат четвертаки у входа в концертные залы. Где ты научился так играть? Откуда тебе известна столь невероятная, душераздирающая музыка?.. Он пришел в ярость.
— Язвительный язык, — прошептал он. — Я старше, чем ты можешь себе представить. Я лучше тебя знаю, что такое боль. Я восприимчивее тебя. Я освоил в совершенстве игру на этом инструменте еще до того, как умер. Я научился играть, и у меня был талант, который тебе никогда не понять, несмотря на все твои диски, сны и фантазии. Ты ведь спала, когда твоя маленькая дочь Лили умерла, — не забыла? В больнице в Пало-Альто ты на самом деле заснула и…
Я заткнула руками уши! Меня снова окружила обстановка больничной палаты двадцатилетней давности, вспомнились ее запах и свет.
— Нет! — выкрикнула я. — Ты наслаждаешься этими обвинениями! — Сердце колотилось чересчур сильно, но голосом я пока владела. — Почему? Что я для тебя и ты для меня?
— Но я думаю про тебя то же самое.
— Что именно? Объяснись.
— Я думал, что ты коришь себя и наслаждаешься этими обвинениями, я думал, ты упиваешься ими, примешивая сюда же и страх, и раболепие, и холодность, и праздность, с тем чтобы никогда не чувствовать себя одинокой, а всегда держать за руку какого-нибудь дорогого тебе мертвеца и мысленно распевать поэмы раскаяния, без конца возвращаясь к умершим, дабы отвлечься от правды: та музыка, которую ты любишь, тебе недоступна. То чувство, которое музыка исторгает из твоей души, никогда не получит воплощения.
Я не сумела что-либо сказать в ответ.
Осмелев, он продолжил:
— Вот ты и кормилась обвинениями, если воспользоваться твоим собственным словом. Ты буквально упивалась чувством вины, и это позволило мне надеяться, что мне легко удастся довести тебя до безумия, сделать так, чтобы ты…
Призрак умолк — точнее, заставил себя замолчать — и застыл в неподвижной позе.
— Сейчас я уйду, — после паузы произнес он. — Но вернусь, когда захочу, можешь не сомневаться.
— Не имеешь права. Тот, кто тебя прислал, должен забрать тебя обратно.
Я перекрестилась. Он улыбнулся.
— Ну как, помогло? А помнишь нелепую похоронную мессу по твоей дочери, что отслужили в Калифорнии? Как все там было чопорно и неуместно — все те умники интеллектуалы Западного побережья, которых заставили явиться на такое откровенно глупое мероприятие, как настоящие похороны в настоящей церкви, — не забыла? И скучающий священник, которому было на все наплевать. Он ведь знал, что ты ни разу не побывала в его церкви до того, как умерла твоя дочь. А теперь ты крестишься. Может, мне сыграть для тебя гимн? Простенькую мелодию на скрипке. Так обычно не делается, но я могу отыскать в закромах твоей памяти «Veni Creator» и сыграть его, и мы вместе помолимся.
— Значит, тебе не помогло обращение к Богу. — Я постаралась, чтобы мой голос звучал твердо, но не сурово. — Никто тебя не присылал. Ты бродяга.
Он был в замешательстве.
— Убирайся отсюда ко всем чертям!
— Ты ведь это несерьезно. — Он пожал плечами. — И не говори, что пульс у тебя не бьется как молот. Тебе до безумия хочется, чтобы я был рядом! Карл, Лев, твой отец… Во мне ты увидела мужчину, какого никогда раньше не встречала. А ведь меня даже человеком нельзя назвать.
— Ты наглый, грубый и отвратительный, — вскипела я. — И никакой ты не мужчина. Ты призрак, причем призрак какого-то молодого, неотесанного и отвратительного человека!
Мои слова его задели. По лицу было видно, что ранила я не одно только его тщеславие.
— Пусть так. — Он явно старался взять себя в руки. — И ты любишь меня из-за музыки. Но не только из-за нее.
— Может быть, ты и прав. — Я холодно кивнула. — Но о себе я тоже высокого мнения. Ты сам признался, что ошибся в расчетах. Я дважды была женой, один раз — матерью. Возможно, была и сиротой. Но слабой и ожесточенной? Никогда. Мне не хватает чувства, которое требуется для ожесточения.
— Какого именно?
— Сознания, что все должно было сложиться лучше. Это жизнь, только и всего, и ты пьешь из меня соки, потому что я жива. Но я не настолько снедаема чувством вины, чтобы ты мог являться сюда и лишать меня разума. Никоим образом. Я даже уверена, что ты не до конца понимаешь, что такое чувство вины.
— Разве? — Он был искренне удивлен.
— Неистовый страх, причитания «mea culpa, mea culpa» — это только первая стадия, — пояснила я. — Затем наступает нечто более тяжелое, тесно связанное с заблуждениями и ограничениями. Сожаления — это ничто, абсолютное ничто…
Теперь настала моя очередь недоговаривать, и все из-за недавних воспоминаний, вернувшихся, чтобы повергнуть меня в печаль. Я увидела свою мать, уходившую от меня в тот последний день. «Мамочка, позволь мне обнять тебя!» Кладбище в день ее похорон. Кладбище Святого Иосифа, заполненное маленькими могилами, — место последнего упокоения бедняков ирландцев и бедняков немцев. Повсюду горы цветов. А я смотрю в небо и думаю, что это никогда-никогда не изменится, что эта боль никогда не пройдет, что в этом мире никогда больше не будет света.
Я встряхнулась, отогнав от себя мрачные мысли, и подняла на него глаза.
Он внимательно изучал меня и, казалось, сам страдал от боли. Меня это взволновало. Я снова попыталась ухватить самое главное, отбросив все остальное в сторону, оставив лишь то, что нужно было осознать и постараться выразить.
— Думаю, теперь мне понятно, — сказала я, чувствуя волну облегчения. Волну любви. — Вот ты зато ничего не понимаешь. А жаль.
Я забыла об осторожности. Думала только о том, что пыталась постичь, а не о том, чтобы кому-то досадить или доставить удовольствие. Мне хотелось только достучаться до него, чтобы он понял и принял это.
— Так просвети же меня, — насмешливо сказал он. Ужасная боль накрыла меня с головой — слишком огромная и всепоглощающая, чтобы быть пронзительной. Она полностью завладела мною. Я взглянула на него в мольбе и разомкнула губы, собираясь заговорить, признаться, попробовать вместе с ним найти определение этой боли и высказать его вслух. Но как охарактеризовать эту боль, это чувство ответственности, осознанный факт, что кто-то в этом мире стал причиной ненужных горестей и разрушения и уже ничего нельзя переделать — нет, никогда не переделать; мгновения навсегда потеряны, они остались только в памяти, искаженные и болезненные, и тем не менее есть что-то гораздо более тонкое, гораздо более значительное, что-то подавляющее и запутанное, о чем мы оба знаем — он и я…
Он исчез.
Пропал внезапно, без следа, и проделал это с улыбкой, оставив меня натянутой как струна. Какое коварство — покинуть меня сейчас, в мгновение ужасной боли и, что еще хуже, наедине с нестерпимой потребностью хоть с кем-нибудь разделить эту боль!
Я обратила свой взор на тени. Передо окном мягко покачивались деревья. То и дело принимался моросить редкий дождик.
Он исчез.
— Мне ясна твоя игра, — тихо произнесла я. — Я ее поняла.
Подойдя к кровати, я сунула руку под подушку и вытащила четки. Хрустальные четки с серебряным крестиком. Они оказались в кровати, потому что в ней всегда спала мать Карла, когда приезжала, а еще, после того как мы с Карлом поженились, здесь спала во время своих визитов моя любимая крестная, тетушка Бриджит. А может быть, четки лежали под подушкой потому, что были моими и я сама по рассеянности сунула их туда. Мои четки. С первого причастия.
Я внимательно их разглядела. После смерти матери мы с Розалиндой жутко поссорились. И все из-за материнских четок. Мы буквально разорвали их, рассыпав по полу звенья и фальшивые жемчужины —это была дешевая вещь, но я ее сделала собственными руками, для мамы, и теперь захотела вернуть. Но мы порвали их, а когда Розалинда бросилась вслед за мной, я с такой силой захлопнула дверь перед ее лицом, что стекла разбитых при этом очков глубоко врезались сестре в лоб. Сколько ярости. И снова на полу кровь.
Снова кровь… Словно мама до сих пор жива, опять пьет, падает с кровати и ударяется лбом, как случалось по меньшей мере дважды, когда она разбивалась в кровь о газовую горелку. Кровь, кровь… Кровь на полу. Розалинда, моя скорбная, яростная сестра Розалинда! Порванные четки на полу.
Теперь я снова смотрю на четки и поступаю абсолютно по-детски: порывисто целую крестик, крошечное тело страдающего Христа, после чего сую четки обратно под подушку.
Во мне клокотала ярость, словно я подготовилась к битве. Я вспомнила первые стадии опьянения в молодости, когда пиво божественно ударяло в голову и я, раскинув руки, бежала по улице и пела.
Каждая клеточка моей кожи горела огнем. Дверь открылась без малейшего усилия.
Убранство столовой выглядело как новое. Неужели предметы начинают сиять для тех, кому предстоит сражение?
Алфея и Лакоум застыли на пороге кладовой в другом конце столовой — в ожидании, не понадобятся ли мне их услуги. Алфея не скрывала своего страха, а Лакоум, как всегда, излучал цинизм и любопытство.
— А мы думали, вы вскрикнете от неожиданности! — сообщил Лакоум.
— Я не нуждалась в чьей-либо помощи. Но я знала, что вы здесь.
Я оглянулась, увидела мокрые пятна на кровати, воду на полу, но решила не беспокоить слуг из-за таких пустяков и сказала первое, что пришло в голову:
— Пойду, пожалуй, прогуляюсь. Сто лет не гуляла под дождем.
Вперед выступил Лакоум.
— Вы хотите выйти на улицу? Сейчас? В такой дождь?
— Тебе нет нужды сопровождать меня, — сказала я. — Где мой плащ? Алфея, на улице холодно?
Я вышла из дома и направилась по Сент-Чарльз-авеню.
Дождь к этому времени едва моросил. Впервые за много лет я прошлась по своей улице — просто прошлась, как в детстве или юности, когда мы бегали в аптеку «К и В» за мороженым. Хороший предлог, чтобы лишний раз полюбоваться красивыми домами со стеклянными дверями и поболтать по дороге.
Я долго шла в сторону окраины квартала, мимо знакомых оград, зданий и заросших сорняком пустырей, где когда-то стояли огромные особняки. Эту улицу всегда пытались уничтожить — либо прогрессом, либо запущенностью, и она всегда словно балансировала на грани исчезновения: еще одно убийство, еще одна перестрелка, еще один пожар — и ее судьба будет безжалостно решена.
Пожар. Меня передернуло. Пожар. Когда мне было пять, пожар охватил один дом — старую, мрачную постройку викторианской эпохи, возвышавшуюся кошмаром на углу Сент-Чарльз-авеню и Филипп-стрит. Помню, как отец отнес меня на руках «посмотреть на огонь» и как я зашлась истерикой, увидев пламя. Оно так высоко взметнулось над людскими толпами и пожарными машинами, что казалось, способно поглотить ночь.
Я стряхнула с себя этот страх и смутно припомнила, как люди лили на меня воду, пытаясь успокоить. Розалинда пришла в восторг от зрелища. Для меня же это было откровение такого масштаба, с которым не шла ни в какое сравнение даже новость, что все мы смертны.
Меня охватило приятное чувство. Давний страх, что этот дом тоже сгорит, исчезли вместе с юностью — как и многие другие опасения. Взять, к примеру, огромных ленивых черных тараканов, которые носились толпами по обочинам дорог: я каждый раз в ужасе отступала в сторону. Сейчас и эта боязнь почти исчезла, как и сами тараканы в век пластиковых мешков и холодных, как ледник, домов.
Внезапно я вспомнила, что он сказал насчет Льва и тогда еще совсем юной Катринки: будто мой молодой и очень любимый муж и моя не менее любимая сестра оказались в одной постели и я всегда корила за это саму себя. Хиппи, марихуана, дешевое вино, слишком много заумных разговоров… Моя вина, моя вина. Я была трусливой верной женой, глубоко любящей своего мужа. Катринка же всегда отличалась дерзостью.
Что он сказал, этот мой призрак?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47