в условиях общежития крайне тяжело хранить тайну. Одно посещение туалета, в котором не было кабинок, чего стоило.
Но к нему все внимательней присматривались, за ним исподтишка наблюдали. Однажды оно проснулось от холода. Открыло глаза. Обнаружило, что лежит голым, а вокруг толпится десяток юношей и девушек.
— Опа! — выкрикнул кто-то, будто показал удачный фокус.
Кто-то хихикнул. Кто-то заржал.
Но общего веселья все-таки не получилось. Многим стало даже как-то неловко. Девичий голос произнес:
— Да ладно вам, дураки!
И Валько накрыли одеялом.
Но дело сделано — все узнали. Валько ждало последствий, и они не замедлили сказаться. Естественно (время было такое) — со стороны комсомольско-партийной. Валько пригласили на партбюро факультета. Был там и комсомольский вожак Митя Бабеев, сидел в углу с гордым видом готовности разделить ответственность, учесть, сделать выводы, понести наказание, не допустить повторений и т. п. Не знали, как начать. Наконец парторг Жуков, известный умением подбирать обтекаемые формулировки, сказал:
— Мы, Милашенко, не вдаваясь в детали, хотим разобраться только в одном. Как вы, будучи принадлежащим комсомольской организации, сочли возможным не рассказать о себе некоторых существенных вещей при вступлении в комсомол? Ведь не рассказали же? И при поступлении в наш вуз не рассказали.
Валько отметило, что Жуков в этой короткой речи талантливо сумел не назвать его ни мужским, ни женским родом.
Оно ответило почти шепотом:
— В комсомол в интернате приняли. Там знали... Решили, что не помеха... А когда поступал, никто не спрашивал... И вопрос ведь личный...
— Громче! — потребовал кто-то с заднего ряда, вряд ли по причине ревностного отношения к процедуре, просто боялся пропустить что-нибудь интересное в словах Валько.
— Не спрашивали... Личный вопрос, — повторило Валько, с трудом сдерживая слезы (поэтому и боялось говорить громко).
— Да нет, не личный! — угрюмо сказал некий человек в темно-сером костюме, сидевший отдельно от всех, у окна, в которое глядел, полуотвернувшись. Он словно соединял собой аудиторию, где собрались, и большой мир, счастливо и социалистично развивавшийся за окном не по дням, а по часам. — Этот вопрос всех касается! Это репутация вуза! Это возможности сплетен! Это вероятность извращенных отношений! Пока знаем мы, но у нас иностранцы учатся! Следовательно, может узнать весь мир вообще! В том числе враждебный нам мир! Надо еще что-то объяснять?
Он говорил это присутствующим, исключая Валько — видно было, что Валько интересовал его меньше всего.
— Согласен! — подал голос Бабеев. — Личным можно считать то, что не вызывает резонанса у комсомольцев в негативном смысле! Вы, Милашенко, могли бы обратиться ко мне, доверительно все рассказать, я и мои товарищи могли бы как-то отреагировать.
— Как? — невольно улыбнулось Валько — уж очень смешно вдруг стало.
— Еще и посмеивается! — с омерзением сказал человек у окна.
Жуков, человек не злой, примирительный, спросил:
— Милашенко, скажите, а каково мнение врачей по этому поводу? Я имею в виду наших врачей, вузовских.
— Не знаю... То есть... Я не показывался...
Человек у окна тут же зацепился:
— Но у нас же обязательные врачебные комиссии! Даже на предмет допуска на физкультуру!
— Когда были комиссии, я болел. А к физкультуре я допущен, — сказало Валько.
— Каким образом?
— Пощупали пульс, в рот заглянули, спросили что-то... По груди постучали.
— И все?
— И все.
— Бардак! — оценил человек у окна и посмотрел на Жукова. Тот кивнул: да, бардак, виноваты, наведем порядок. И почти сердобольно сказал Валько:
— Поймите, Милашенко, мы ведь не упрекаем вас в том, что у вас есть определенные особенности. Мало ли что бывает. Но надо отдавать себе отчет, что у нас советский вуз. Образцовый вуз. Особенный вуз. Вот Назарчук, был такой, когда на втором курсе началась военная кафедра, попытался схитрить. Приносил справки о разных болезнях и так далее. Выяснилось же, что он верующий и чуть ли не сектант и не имеет права, видите ли, брать в руки оружие и защищать социалистическое отечество! Пришлось с ним расстаться.
До какого-то момента Валько еще на что-то надеялось. Пожалеют, проникнутся, оценят его старательность, его знания...
Потом накатило отчаяние. Покорное, основанное на том, что они все имеют право на гнев и суд, они — нормальные, оно — нет. Но надежда еще оставалась. Почему бы им, нормальным и сильным, не разрешить существовать рядом ему, ненормальному и слабому, оно ведь не причинит им вреда!
Но после рассказа Жукова о верующем студенте, Валько поняло: всё уже решили. Сопротивляться бессмысленно, оправдываться, упрашивать, что-то доказывать — зачем? И глаза сразу высохли. И появилось то, чего раньше оно в себе не замечало: Валько словно отошло от себя, отстранилось и увидело все со стороны. Вот оно сидит, ни в чем не виноватое, но безусловно — для других — виновное. А вот эти другие, которым наплевать на него, но они напуганы: с них могут взыскать — как допустили, они трясутся за свою шкуру, опасаются получить взыскания по линии службы и партийности, их мир был спокоен, привычен, размерен — и вдруг что-то непонятное, угрожающее, странное...
И Валько, подняв голову, усмехнулось:
— А если бы этот верующий не хитрил, сразу сказал бы об этом, его бы оставили?
Человек у окна резко повернулся:
— Сидит тут и издевается над нами! Сектантов у нас мы еще не держали!
— Я не сектант. Это просто особенность. Болезнь, — сказало Валько.
Умный Жуков тотчас же отреагировал на его слова:
— Именно! О том, собственно, и речь! Учеба в нашем вузе — труд! Тяжелый труд! Он по силам только именно здоровым молодым людям!
— И честным! — добавил Бабеев. Он понимал, что встревать, чуть ли не перебивая парторга, нехорошо. Но, если он промолчит, его звучания в хоре будет слишком мало — не заметят и не оценят. Бабеев знал, нутром давно почувствовал, что партийные боссы, так любящие субординацию, на самом деле всегда побаиваются тех, из молодых особенно, кто позволяет себе быть нагловатым и хамоватым. С одним условием: нагловатость и хамоватость должны исходить из явного радения за принципы. Фанатиков всегда побаивались. Бабеев, рано уразумев это, частенько добавлял в свои речи и в свой горящий взгляд разумную долю фанатичности.
И тут вступил главный человек этого сборища: декан факультета Крапивников. Тот, кто защитил Валько и справедливость. Он сидел в дальнем углу, за спинами, не потому, что прятался, а потому, что там видел всех, а его — никто. Однако его присутствие чувствовалось постоянно. Выступавшие обращались друг к другу или к Валько, но обязательно в каком-то обертоне их голоса слышалось послание этому невидимому присутствующему. Казалось, затылки и спины сидящих были напряжены, скованы, и всех, как это бывает в таких случаях, тянуло оглянуться и увидеть выражение лица Крапивникова. Но — нельзя. Терпели.
— Чего мы тут время теряем, не понимаю? — спросил Крапивников своим красивым баритоном (в молодости участвовал в самодеятельности). — Человек сам понимает, что к чему. Пусть пишет заявление по состоянию здоровья, да и все! Собрались зачем-то! — обратился он прямо к Жукову.
Жуков кашлянул и тихо напомнил:
— Это не мое решение, — при этом он фантастически голосом, словно кивком, указал на человека у окна. Никто этого не мог увидеть и услышать, но абсолютно все это поняли.
— Да знаю! — махнул рукой всесильный и бесстрашный Крапивников. — Короче, Милашенко, выбор простой: пишешь заявление или отчисляем! Решай сам.
Валько оценило смелость Крапивникова: единственный, наплевав на условности, не побоялся назвать его в мужском роде.
И сказало, что напишет заявление.
За это с ним поступили милосердно: отчислили с формулировкой «по состоянию здоровья» и выдали справку об окончании первого семестра с выпиской из зачетной книжки. Это облегчало возможность поступления в другой вуз.
12.
Гораздо позже, вспоминая этот эпизод, Валько поняло, что собрание было по сути актом группового изнасилования, хотя там были и женщины (замдекана и еще кто-то).
А еще оно поняло — не сразу, не одномоментным озарением, а по крупицам, что во всяком коллективе сохраняется родоплеменная иерархия. Всегда. Везде. В тюремной камере. В руководстве завода, компании, страны. В семье. В команде футболистов, в группе альпинистов, в театре, в дворовом мальчишеском сообществе... Обязательно есть Вождь, Старейшина, Жрец и Молодой Вождь. Старейшина (в данном случае им был Жуков, хотя он из жреческого клана) выступает от лица племени, защищает обычаи и традиции, делает вид, что ему важней всего не индивид, а сообщество. Он подготавливает любое решение с точки зрения рациональности. Жрец (человек в сером костюме) озабочен теоретической частью, культом данного сообщества, соответствием поступка и кодекса. Молодому Вождю важнее всего показать свою удаль и готовность в скорейшем будущем заменить Вождя. Он наскакивает, лязгает по-волчьи зубами, готовый закричать: «Дайте я! Дайте мне!» Главная его цель (как и всех прочих) — доминировать. Будь он комсомольцем, лидером гитлерюгенда, помощником полевого командира террористов, старшим в отряде бойскаутов, скинхедов, национал-большевиков, супервайзером мерчендайзеров и т. д., и т. п., цель одна — доминировать, доминировать и доминировать, доказать всем, что он настоящий мужчина (то, что это могут быть девушка или женщина, не играет роли, только меняется полюс доминирования — с мужского на женский). Но вот, когда решение подготовлено, выступает главный человек. Вождь. Пахан, босс, директор, управляющий, начальник. Отодвинув лающую свору, он принимает единственно верное решение. Неважно, какое. Важно, что в его власти — произвести акт или не произвести. Как правило, производит и отваливается, удовлетворенный, доказав свою абсолютную доминантность. Остальные или добивают (донасилывают) или удовлетворяются созерцанием унижения, получая от этого наслаждение низкого, но терпкого свойства.
Советская система власти была первобытно-общинной, сделало вывод Валько. Вождь — руководитель. Жрец — парторг. Старейшина, мудрый и часто бессильный, поющий под чужую дудку (чтобы не лишили похлебки и не выгнали из племени) — профсоюзный лидер. Молодой вождь — комсомольский главарь. Система рухнула потому, что произошла подмена, подобная той, которая принесла несчастья Древнему Египту (по исследованиям некоторых историков): жрецы стали главней власти, взяли власть, но распорядиться не сумели, так как для них теория всегда важней практики.
Не лучше, размышляло Валько, и система демократии. Главный ее обман в том, что массам слабых и ничего не решающих внушается мысль, что они тоже доминантны, тоже могут принимать решения.
Поэтому одно время оно заинтересовалось анархизмом (серьезным, а не его извращениями), как учением наиболее близким к агрессивной природе человека.
Главное, что поняло Валько: любая социальная система есть система половая. Тупик любой социальной системы (человечества вообще) именно в том, что люди делятся на мужчин и женщин. Идеальное равенство и счастье недостижимо: иначе надо сделать человечество бесполым. Тут Валько неожиданно солидаризировалось с теми, кто историю человечества ведет от грехопадения Евы и Адама, то есть от момента, когда они почувствовали влечение друг к другу и тут же подверглись проклятию и изгнанию из рая. Удивления не было: да, так и есть, люди прокляты полом.
Но эти мысли пришли к Валько потом, а тогда оно извлекло урок: из всех присутствующих на собрании его больше всех восхитил Бабеев. Все видели, что подлец, а — не подкопаешься.
Эта игра заразительна. Это Валько понравилось, оно решило, что тоже займется подобной игрой.
13.
Валько вернулось в родной город и обратилось с ходатайством в местный университет о зачислении на первый курс. Его, оказалось, помнили, как победителя олимпиад, пошли навстречу, не доискиваясь причин отчисления из московского вуза, удовлетворившись справкой, выпиской из зачетки и устным объяснением Валько, что оно просто не смогло там прожить на одну стипендию, а здесь все-таки родственники, знакомые (никто не знал, что родственников и знакомых у Валько нет).
Рассчитывать приходилось только на себя. Валько взялось репетиторствовать. Не сразу (слишком молод, привыкли к учительницам-пенсионеркам) появились в достаточном количестве ученики, Валько обнаружило в себе способности объяснять и растолковывать, ученики стали добиваться в школе успехов, так зарабатывалась репутация. Предлагали старшеклассников, чтобы подготовить в вуз, Валько отказывалось — ему проще и легче было с детьми. И интереснее. Хоть пол у человека и проявляется чуть ли не сразу после рождения, но все-таки дети до 12 — 13 лет более свободны от него, более чисты, ничто не мешает. Валько даже заподозрило себя (с надеждой) в особенном интересе к детям, во влечении.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Но к нему все внимательней присматривались, за ним исподтишка наблюдали. Однажды оно проснулось от холода. Открыло глаза. Обнаружило, что лежит голым, а вокруг толпится десяток юношей и девушек.
— Опа! — выкрикнул кто-то, будто показал удачный фокус.
Кто-то хихикнул. Кто-то заржал.
Но общего веселья все-таки не получилось. Многим стало даже как-то неловко. Девичий голос произнес:
— Да ладно вам, дураки!
И Валько накрыли одеялом.
Но дело сделано — все узнали. Валько ждало последствий, и они не замедлили сказаться. Естественно (время было такое) — со стороны комсомольско-партийной. Валько пригласили на партбюро факультета. Был там и комсомольский вожак Митя Бабеев, сидел в углу с гордым видом готовности разделить ответственность, учесть, сделать выводы, понести наказание, не допустить повторений и т. п. Не знали, как начать. Наконец парторг Жуков, известный умением подбирать обтекаемые формулировки, сказал:
— Мы, Милашенко, не вдаваясь в детали, хотим разобраться только в одном. Как вы, будучи принадлежащим комсомольской организации, сочли возможным не рассказать о себе некоторых существенных вещей при вступлении в комсомол? Ведь не рассказали же? И при поступлении в наш вуз не рассказали.
Валько отметило, что Жуков в этой короткой речи талантливо сумел не назвать его ни мужским, ни женским родом.
Оно ответило почти шепотом:
— В комсомол в интернате приняли. Там знали... Решили, что не помеха... А когда поступал, никто не спрашивал... И вопрос ведь личный...
— Громче! — потребовал кто-то с заднего ряда, вряд ли по причине ревностного отношения к процедуре, просто боялся пропустить что-нибудь интересное в словах Валько.
— Не спрашивали... Личный вопрос, — повторило Валько, с трудом сдерживая слезы (поэтому и боялось говорить громко).
— Да нет, не личный! — угрюмо сказал некий человек в темно-сером костюме, сидевший отдельно от всех, у окна, в которое глядел, полуотвернувшись. Он словно соединял собой аудиторию, где собрались, и большой мир, счастливо и социалистично развивавшийся за окном не по дням, а по часам. — Этот вопрос всех касается! Это репутация вуза! Это возможности сплетен! Это вероятность извращенных отношений! Пока знаем мы, но у нас иностранцы учатся! Следовательно, может узнать весь мир вообще! В том числе враждебный нам мир! Надо еще что-то объяснять?
Он говорил это присутствующим, исключая Валько — видно было, что Валько интересовал его меньше всего.
— Согласен! — подал голос Бабеев. — Личным можно считать то, что не вызывает резонанса у комсомольцев в негативном смысле! Вы, Милашенко, могли бы обратиться ко мне, доверительно все рассказать, я и мои товарищи могли бы как-то отреагировать.
— Как? — невольно улыбнулось Валько — уж очень смешно вдруг стало.
— Еще и посмеивается! — с омерзением сказал человек у окна.
Жуков, человек не злой, примирительный, спросил:
— Милашенко, скажите, а каково мнение врачей по этому поводу? Я имею в виду наших врачей, вузовских.
— Не знаю... То есть... Я не показывался...
Человек у окна тут же зацепился:
— Но у нас же обязательные врачебные комиссии! Даже на предмет допуска на физкультуру!
— Когда были комиссии, я болел. А к физкультуре я допущен, — сказало Валько.
— Каким образом?
— Пощупали пульс, в рот заглянули, спросили что-то... По груди постучали.
— И все?
— И все.
— Бардак! — оценил человек у окна и посмотрел на Жукова. Тот кивнул: да, бардак, виноваты, наведем порядок. И почти сердобольно сказал Валько:
— Поймите, Милашенко, мы ведь не упрекаем вас в том, что у вас есть определенные особенности. Мало ли что бывает. Но надо отдавать себе отчет, что у нас советский вуз. Образцовый вуз. Особенный вуз. Вот Назарчук, был такой, когда на втором курсе началась военная кафедра, попытался схитрить. Приносил справки о разных болезнях и так далее. Выяснилось же, что он верующий и чуть ли не сектант и не имеет права, видите ли, брать в руки оружие и защищать социалистическое отечество! Пришлось с ним расстаться.
До какого-то момента Валько еще на что-то надеялось. Пожалеют, проникнутся, оценят его старательность, его знания...
Потом накатило отчаяние. Покорное, основанное на том, что они все имеют право на гнев и суд, они — нормальные, оно — нет. Но надежда еще оставалась. Почему бы им, нормальным и сильным, не разрешить существовать рядом ему, ненормальному и слабому, оно ведь не причинит им вреда!
Но после рассказа Жукова о верующем студенте, Валько поняло: всё уже решили. Сопротивляться бессмысленно, оправдываться, упрашивать, что-то доказывать — зачем? И глаза сразу высохли. И появилось то, чего раньше оно в себе не замечало: Валько словно отошло от себя, отстранилось и увидело все со стороны. Вот оно сидит, ни в чем не виноватое, но безусловно — для других — виновное. А вот эти другие, которым наплевать на него, но они напуганы: с них могут взыскать — как допустили, они трясутся за свою шкуру, опасаются получить взыскания по линии службы и партийности, их мир был спокоен, привычен, размерен — и вдруг что-то непонятное, угрожающее, странное...
И Валько, подняв голову, усмехнулось:
— А если бы этот верующий не хитрил, сразу сказал бы об этом, его бы оставили?
Человек у окна резко повернулся:
— Сидит тут и издевается над нами! Сектантов у нас мы еще не держали!
— Я не сектант. Это просто особенность. Болезнь, — сказало Валько.
Умный Жуков тотчас же отреагировал на его слова:
— Именно! О том, собственно, и речь! Учеба в нашем вузе — труд! Тяжелый труд! Он по силам только именно здоровым молодым людям!
— И честным! — добавил Бабеев. Он понимал, что встревать, чуть ли не перебивая парторга, нехорошо. Но, если он промолчит, его звучания в хоре будет слишком мало — не заметят и не оценят. Бабеев знал, нутром давно почувствовал, что партийные боссы, так любящие субординацию, на самом деле всегда побаиваются тех, из молодых особенно, кто позволяет себе быть нагловатым и хамоватым. С одним условием: нагловатость и хамоватость должны исходить из явного радения за принципы. Фанатиков всегда побаивались. Бабеев, рано уразумев это, частенько добавлял в свои речи и в свой горящий взгляд разумную долю фанатичности.
И тут вступил главный человек этого сборища: декан факультета Крапивников. Тот, кто защитил Валько и справедливость. Он сидел в дальнем углу, за спинами, не потому, что прятался, а потому, что там видел всех, а его — никто. Однако его присутствие чувствовалось постоянно. Выступавшие обращались друг к другу или к Валько, но обязательно в каком-то обертоне их голоса слышалось послание этому невидимому присутствующему. Казалось, затылки и спины сидящих были напряжены, скованы, и всех, как это бывает в таких случаях, тянуло оглянуться и увидеть выражение лица Крапивникова. Но — нельзя. Терпели.
— Чего мы тут время теряем, не понимаю? — спросил Крапивников своим красивым баритоном (в молодости участвовал в самодеятельности). — Человек сам понимает, что к чему. Пусть пишет заявление по состоянию здоровья, да и все! Собрались зачем-то! — обратился он прямо к Жукову.
Жуков кашлянул и тихо напомнил:
— Это не мое решение, — при этом он фантастически голосом, словно кивком, указал на человека у окна. Никто этого не мог увидеть и услышать, но абсолютно все это поняли.
— Да знаю! — махнул рукой всесильный и бесстрашный Крапивников. — Короче, Милашенко, выбор простой: пишешь заявление или отчисляем! Решай сам.
Валько оценило смелость Крапивникова: единственный, наплевав на условности, не побоялся назвать его в мужском роде.
И сказало, что напишет заявление.
За это с ним поступили милосердно: отчислили с формулировкой «по состоянию здоровья» и выдали справку об окончании первого семестра с выпиской из зачетной книжки. Это облегчало возможность поступления в другой вуз.
12.
Гораздо позже, вспоминая этот эпизод, Валько поняло, что собрание было по сути актом группового изнасилования, хотя там были и женщины (замдекана и еще кто-то).
А еще оно поняло — не сразу, не одномоментным озарением, а по крупицам, что во всяком коллективе сохраняется родоплеменная иерархия. Всегда. Везде. В тюремной камере. В руководстве завода, компании, страны. В семье. В команде футболистов, в группе альпинистов, в театре, в дворовом мальчишеском сообществе... Обязательно есть Вождь, Старейшина, Жрец и Молодой Вождь. Старейшина (в данном случае им был Жуков, хотя он из жреческого клана) выступает от лица племени, защищает обычаи и традиции, делает вид, что ему важней всего не индивид, а сообщество. Он подготавливает любое решение с точки зрения рациональности. Жрец (человек в сером костюме) озабочен теоретической частью, культом данного сообщества, соответствием поступка и кодекса. Молодому Вождю важнее всего показать свою удаль и готовность в скорейшем будущем заменить Вождя. Он наскакивает, лязгает по-волчьи зубами, готовый закричать: «Дайте я! Дайте мне!» Главная его цель (как и всех прочих) — доминировать. Будь он комсомольцем, лидером гитлерюгенда, помощником полевого командира террористов, старшим в отряде бойскаутов, скинхедов, национал-большевиков, супервайзером мерчендайзеров и т. д., и т. п., цель одна — доминировать, доминировать и доминировать, доказать всем, что он настоящий мужчина (то, что это могут быть девушка или женщина, не играет роли, только меняется полюс доминирования — с мужского на женский). Но вот, когда решение подготовлено, выступает главный человек. Вождь. Пахан, босс, директор, управляющий, начальник. Отодвинув лающую свору, он принимает единственно верное решение. Неважно, какое. Важно, что в его власти — произвести акт или не произвести. Как правило, производит и отваливается, удовлетворенный, доказав свою абсолютную доминантность. Остальные или добивают (донасилывают) или удовлетворяются созерцанием унижения, получая от этого наслаждение низкого, но терпкого свойства.
Советская система власти была первобытно-общинной, сделало вывод Валько. Вождь — руководитель. Жрец — парторг. Старейшина, мудрый и часто бессильный, поющий под чужую дудку (чтобы не лишили похлебки и не выгнали из племени) — профсоюзный лидер. Молодой вождь — комсомольский главарь. Система рухнула потому, что произошла подмена, подобная той, которая принесла несчастья Древнему Египту (по исследованиям некоторых историков): жрецы стали главней власти, взяли власть, но распорядиться не сумели, так как для них теория всегда важней практики.
Не лучше, размышляло Валько, и система демократии. Главный ее обман в том, что массам слабых и ничего не решающих внушается мысль, что они тоже доминантны, тоже могут принимать решения.
Поэтому одно время оно заинтересовалось анархизмом (серьезным, а не его извращениями), как учением наиболее близким к агрессивной природе человека.
Главное, что поняло Валько: любая социальная система есть система половая. Тупик любой социальной системы (человечества вообще) именно в том, что люди делятся на мужчин и женщин. Идеальное равенство и счастье недостижимо: иначе надо сделать человечество бесполым. Тут Валько неожиданно солидаризировалось с теми, кто историю человечества ведет от грехопадения Евы и Адама, то есть от момента, когда они почувствовали влечение друг к другу и тут же подверглись проклятию и изгнанию из рая. Удивления не было: да, так и есть, люди прокляты полом.
Но эти мысли пришли к Валько потом, а тогда оно извлекло урок: из всех присутствующих на собрании его больше всех восхитил Бабеев. Все видели, что подлец, а — не подкопаешься.
Эта игра заразительна. Это Валько понравилось, оно решило, что тоже займется подобной игрой.
13.
Валько вернулось в родной город и обратилось с ходатайством в местный университет о зачислении на первый курс. Его, оказалось, помнили, как победителя олимпиад, пошли навстречу, не доискиваясь причин отчисления из московского вуза, удовлетворившись справкой, выпиской из зачетки и устным объяснением Валько, что оно просто не смогло там прожить на одну стипендию, а здесь все-таки родственники, знакомые (никто не знал, что родственников и знакомых у Валько нет).
Рассчитывать приходилось только на себя. Валько взялось репетиторствовать. Не сразу (слишком молод, привыкли к учительницам-пенсионеркам) появились в достаточном количестве ученики, Валько обнаружило в себе способности объяснять и растолковывать, ученики стали добиваться в школе успехов, так зарабатывалась репутация. Предлагали старшеклассников, чтобы подготовить в вуз, Валько отказывалось — ему проще и легче было с детьми. И интереснее. Хоть пол у человека и проявляется чуть ли не сразу после рождения, но все-таки дети до 12 — 13 лет более свободны от него, более чисты, ничто не мешает. Валько даже заподозрило себя (с надеждой) в особенном интересе к детям, во влечении.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29