Через пять минут подъехала патрульная машина, из нее выскочили лейтенант и пара сержантов. Тут же из проходной на подмогу органам правопорядка вылетели сторожа, один держал швабру, второй обрезок железной трубы.
— Так, — сказал лейтенант. — Кому тут неймется? Кто не в свое дело лезет?
— Я, — выступил вперед Гера, который сам возглавил рейд. — Разрешите представиться, Георгий Кочергин, первый секретарь обкома комсомола!
— Хуемола! — ответил на это лейтенант. — Чего вам тут надо? Сидите в своем обкоме и занимайтесь своими делами, а в жизнь не вмешивайтесь! Ребята, пару штук надо взять, они явно пьяные, — обратился он к сержантам.
— Не спешите, — сказал Гера. — Он сказал это негромко, но было в его интонации нечто такое, что сержанты, сделавшие уже шаг, остановились. Гера продолжил, обращаясь к лейтенанту и глядя ему в глаза:
— Я понимаю, товарищ лейтенант, что не имею права вмешиваться в дела вашей службы. Но наверняка вы комсомолец, поскольку подавляющее большинство офицеров милиции комсомольцы или партийные. Вы комсомолец?
Лейтенант цокнул языком и покрутил головой: до того дик и нелеп был этот вопрос в ночи, среди привычной ему жизни. Словно его спросили вдруг, есть ли жизнь на Марсе. (А самое нелепое, что он вдруг припоминает, что не только есть, но и сам он каким-то боком выходит марсианин).
— Я не понял, ты к чему? В чем проблема? Эти обидели? — спросил он, указывая на сторожей. — Разберемся, уладим!
Он надеялся, что конфликт основан на столкновении интересов, на чьей-то выгоде, обиде, претензии... да мало ли! Он не представлял, что бывают люди, живущие для другого и по-другому (хотя мельком — и недоверчиво — слышал об этом).
— Ничего улаживать не надо, — сказал Гера. — Я задал простой вопрос, на который вы почему-то не хотите ответить. Вы комсомолец?
— А какая разница?
— Да вы и сами знаете, какая разница, — объяснил Гера, печально улыбаясь. — У вас и билет, возможно, в кармане. И клятву вы давали, когда вступали — быть в составе передовой молодежи советского общества. И вот примчались по первому зову этих подонков — защищать их. (Сторожа, слушая это, помалкивали: не понимали, что происходит). Вы даже не задумываетесь, что каждый день не только мараете свои погоны офицера, но и поганите честь члена коммунистического союза молодежи, это я вам напоминаю, как называется наш союз, о чем вы наверняка уже забыли. Я напоминаю так же, что партия и комсомол не для того существуют, чтобы проводить съезды и мероприятия, которые вам кажутся скучными, а для того, чтобы переводить дела каждого человека с рельсов сугубо служебных, профессиональных и бытовых в область чести и совести. Именно поэтому, кстати, буквально на той неделе ваш глава областного отдела внутренних дел был вызван на бюро обкома партии, где я имел честь присутствовать, и, несмотря на свой чин и свою должность, потел и краснел, как мальчик, ибо разговор велся о его моральном облике, о котором вы наверняка наслышаны в связи с его трехэтажной дачей. И даже, возможно, берете с него пример. А эти мальчики, — указал Гера на сержантов, которые хихикнули, услышав, что их назвали «мальчиками», — они берут пример с вас. И вся страна берет пример с властных структур. К сожалению, часто негативный пример. Поэтому вы тут не три рубля зарабатываете себе, своей жене и детям, которые рано или поздно узнают, что папа изменник, вы ежедневно и ежечасно предаете свою родину и социализм!
Лейтенанта колдобило. Он переминался с ноги на ногу, как ученик, не выучивший урок. Он порывался что-то возразить, но только разевал рот, не находя слов. Он своим изумленным взглядом был прикован к горящим глазам Геры. А сторожа и сержанты были просто в ступоре.
Не мудрено: любой другой, произносящий такие речи, был бы немедленно осмеян. Он выглядел бы кромешным идиотом. Но в том и заключался уникальный талант Геры: говорить общие и высокопарные слова так, будто они извлечены из самого сердца — ибо оттуда они и были извлечены.
Но когда лейтенант услышал про родину и социализм, он встряхнулся. Его задело. Родину он любил — причем искренне, он ее очень любил, когда приезжал к родителям в деревню и видел милые места детства, и что-то теплое подступало к душе, он любил ее в дни праздников, когда видел красочные массы народа и осознавал мощь и многолюдность страны, хотя и приходилось вечером усмирять и даже наказывать кое-кого, слишком запраздновавшегося, он любил ее, когда слушал по телевизору комментарии политических обозревателей о том, чем грозят нам зарубежные враги, в нем поднималось чувство патриотизма, он готов был сражаться с вероятным противником хоть завтра — не жалея ни его, ни своей крови. Что же касается социализма, то и социализм для него не был пустым звуком. Да, он берет и злоупотребляет, но берет у сволочей, злоупотребляет там, где гниль и плесень общества, на честных людей не покушается — или крайне редко. Как мужик девятнадцатого века, избив жену, полаявшись с соседом, ударивший сапогом свою собаку, пропивая в кабаке последний грош, кричал, рвя рубаху на груди: «Грешный я человек, а в Бога верую!» — и истинно веровал, так наш лейтенант истинно веровал в социализм, хотя только тем и занимался, что причинял ему вред.
— Ошибаетесь, товарищ первый секретарь, — сказал он дрогнувшим и почти мальчишеским вдруг голосом (сержанты переглянулись, словно вспомнив, что их начальнику, в самом деле, еще очень мало лет). — Я за родину... За наше будущее... Ошибаетесь!
— Да нет, — с горечью не согласился Гера. — Обворовываешь ты, парень, и Родину, и будущее. И другим пример подаешь. И дело не в деньгах, ты души обворовываешь у людей! Понял?
И по глазам лейтенанта было, что он действительно — понял. И, возможно, даже ужаснулся, впервые увидев и осознав, как он живет на свете.
А сторож с обрезком трубы вдруг высказался:
— Как это — дело не в деньгах? По двадцать пять рублей за ночь с нас лупит, гад! — пожаловался он глупым саморазоблачительным голосом.
Лейтенант глянул на него и, вместо того, чтобы убить на месте, вдруг сказал:
— Да успокойся, не трону больше. Кстати, закрывай свою лавочку. Лично прослежу. И передай другим: буду беспощадно брать за спекуляцию. Сказать, какой за это срок?
— Сам знаю, — хмуро буркнул сторож с трубой. — Ладно, закроем. А то ведь, в самом деле, испаскудились все поголовно, страна воров какая-то!
Ближайшее окружение Геры, его доверенные активисты, взирали на эту сцену спокойно: они привыкли, они не раз видели, что способен сделать с людьми одним только словом их первый секретарь.
Дружинники же были потрясены. Сержанты стояли с круглыми от изумления глазами. Лейтенант поник повинной головой.
И это было. Честное слово, это было.
32.
И Валько продолжило жить и работать.
Александра появилась через пару дней — опять с «Анапой». Смеялась, говоря, как же это было здорово — почувствовать себя настоящим мужиком!
— И меня бросила, как настоящий мужик?
— Конечно! Мужики в таких ситуациях баб всегда бросают: баб-то менты обычно не трогают.
— Я не баба, — напомнило Валько.
— Да я это сообразил потом, после, — веселилась Александра. — Ладно, не грусти, замнем и зальем.
Валько взяло бутылку, открыло окно, посмотрело, нет ли кого внизу, и выбросило бутылку.
— Остальные тоже выкинуть? Или уйдешь?
— Так, значит?
— Так.
— Ну, прости подлеца.
— Пошла вон, я сказал!
— Ладно. Насильно мил не будешь.
Она ушла, а вечером следующего дня явился Мадзилович. Клял свою непутевую дочь, извинялся за нее.
— Она выправится! Ей только в нормальном коллективе поработать!
Валько спросило:
— А что если я откажу, Эдуард Станиславович?
Мадзилович вздохнул, собрал пальцами крошки на столе перед собой, скатал их в маленький шарик, щелчком отправил в угол и сказал:
— Сами понимаете, Валентин.
— Не понимаю.
— Да понимаете. Дочь для меня — единственное, из-за чего я живу. И я на все готов.
— Напишете на меня кляузу?
— Можно и так сказать. А можно сказать: открою глаза общественности. Испорчу вам жизнь. Думаете, мне этого хочется? Скажете: подлость? Ну да. Я, знаете, человек нерешительный, но если уж на что решился — сделаю.
— Хорошо. Но учтите: если она и на работе начнет что-то такое... Если вдруг придет пьяной, например... Дня не буду держать.
— Не придет! Паинькой будет! Гарантирую!
По глазам Мадзиловича было видно: лжет. Ничего гарантировать не может. И, если доченька провинится, воздействовать будет не на нее, а опять на Валько.
Похоже, это какой-то капкан, подумало Валько. Но как быть? Не убивать же дурака.
И тут же почему-то в сознании всплыла юридическая фраза: «убийство в целях самозащиты». Всплыла и утонула. Но не навсегда. Залегла где-то на дне, как подводная лодка — в боевом снаряжении, в ожидании, в полной готовности.
А секретарша Варя уже неделю была в декретном отпуске, и дальше оттягивать было невозможно.
И Валько взяло Александру.
Она поразила его, явившись в платье, с накрашенными ресницами (но все очень пристойно, по-комсомольски), с маникюром (опять-таки умеренным), и пахла при этом духами. Вела себя скромно, тихо, никто не обратил на ее появление особого внимания.
Валько успокоилось и занялось делами: подготовкой конференции по результатам Пленума ЦК, на котором был избран Генеральным секретарем К. У. Черненко (ему тут же дана была народом кличка «Кучер», о чем Валько знало, но не обращало внимания).
Скандал разразился через неделю: 7-го марта, накануне Международного женского дня Восьмое марта (который Сотин считал трансформацией языческого праздника Ивана Купала, когда женщины на один день отрешаются от уз ложной скромности и выбирают тех мужчин, каких хотят — и мужчины не имеют права отказаться!) несколько отщепенцев задержались в райкоме, чтобы втихую отметить грядущий праздник (другие райкомы, как и все прочие организации, отмечали открыто, это давно сделалось традицией), присоединилась и Александра, напилась, подсела к девушке Манюне (это не имя, а кличка от фамилии Маняева), грубо стала лапать ее и отпускать скабрезные шуточки, недалекая Манюня сначала ничего не поняла, потом возмутилась, присутствовавший Киренков, завотделом, сделал замечание Александре, она ответила что-то вроде: «Заткнись, козел!» — или еще грубее, Киренков хотел удалить ее из помещения, Александра двумя ударами разбила ему очки и нос. Товарищи бросились выручать Киренкова, им тоже досталось. Да плюс сломанная мебель, да жуткий мат, который с наслаждением слушали прохожие — из открытого по случаю оттепели окна райкома...
Валько уволило ее, а пришедшего Мадзиловича встретило заготовленной фразой:
— Можете кляузничать, вам никто не поверит. Я скажу, что вы психически неуравновешенный человек. И нуждаетесь в принудительном лечении. Вам фамилия Сотина известна?
— Допустим.
— Это отец моего друга. Поэтому советую вам: отстаньте от меня. Вы можете мне навредить, но и я вам наврежу, окажетесь, в самом деле, в психушке, а дочь будет одна — без средств к существованию.
Мадзилович усмехнулся.
— Не напугали. К вашему сожалению, Сотин — друг моей юности. А мне, ошибаетесь, поверят. Знаете, почему? Потому, что вы на хорошем счету, лидер, безукоризненный человек. И всем будет приятно узнать о вас что-то гадкое. В лидерах всегда подозревают что-то гадкое. По нашим временам так оно и есть.
— Удивляюсь, Эдуард Станиславович. Вы, я смотрю, во вкус вошли, вам даже не совестно.
— Это правда. Это вы тонко заметили, — кивнул Мадзилович. — Я и сам себе удивляюсь. Впрочем, чему удивляться? По пути совершенства идти трудно, даже зарядку, например, заставлять себя делать, а по пути подлости, оказывается, легко и приятно. Приятно, правда. Я ведь закостенел в своих привычках, в своей жизни, я лет двадцать не менялся — ни в какую сторону. А тут, чувствую, меняюсь. Пусть в плохую, но меняюсь же, не лежачим камнем обретаюсь! Совершенствуюсь! Я тут даже интригу затеял: место заведующего отделением в поликлинике освобождается, у меня и выслуга, и опыт, и голова на плечах — почему не я? Ну, выпиваю, а кто не выпивает? Я буду аккуратно. Претендент тоже выпивает и у него, к тому же, любовница. Сейчас вот намекаю ему, что могу шантажировать, злится — а боится. Злодействую то есть. С наслаждением! А это очень важно для человека, который не только наслаждения, а даже удовольствия от жизни не получал последние лет пятнадцать!
Валько махнуло рукой, прекращая болтовню Мадзиловича:
— Не интересуюсь! Чего вы от меня теперь хотите? Взять ее обратно — не могу. Устроить куда-то еще — а смысл? Везде кончится одинаково.
— Да я это уже понял. Ей ведь одно нравится: сидеть и песни сочинять. И пусть. Может, в самом деле, прославится. Но жить трудно, Валентин. Физически трудно жить. Я о деньгах.
— Вы что, хотите, чтобы я платил вам?!
— Да. За молчание. В самом деле, зачем я буду изобретать всякие полуинтеллигентские ходы, чтобы прокормить себя и дочь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
— Так, — сказал лейтенант. — Кому тут неймется? Кто не в свое дело лезет?
— Я, — выступил вперед Гера, который сам возглавил рейд. — Разрешите представиться, Георгий Кочергин, первый секретарь обкома комсомола!
— Хуемола! — ответил на это лейтенант. — Чего вам тут надо? Сидите в своем обкоме и занимайтесь своими делами, а в жизнь не вмешивайтесь! Ребята, пару штук надо взять, они явно пьяные, — обратился он к сержантам.
— Не спешите, — сказал Гера. — Он сказал это негромко, но было в его интонации нечто такое, что сержанты, сделавшие уже шаг, остановились. Гера продолжил, обращаясь к лейтенанту и глядя ему в глаза:
— Я понимаю, товарищ лейтенант, что не имею права вмешиваться в дела вашей службы. Но наверняка вы комсомолец, поскольку подавляющее большинство офицеров милиции комсомольцы или партийные. Вы комсомолец?
Лейтенант цокнул языком и покрутил головой: до того дик и нелеп был этот вопрос в ночи, среди привычной ему жизни. Словно его спросили вдруг, есть ли жизнь на Марсе. (А самое нелепое, что он вдруг припоминает, что не только есть, но и сам он каким-то боком выходит марсианин).
— Я не понял, ты к чему? В чем проблема? Эти обидели? — спросил он, указывая на сторожей. — Разберемся, уладим!
Он надеялся, что конфликт основан на столкновении интересов, на чьей-то выгоде, обиде, претензии... да мало ли! Он не представлял, что бывают люди, живущие для другого и по-другому (хотя мельком — и недоверчиво — слышал об этом).
— Ничего улаживать не надо, — сказал Гера. — Я задал простой вопрос, на который вы почему-то не хотите ответить. Вы комсомолец?
— А какая разница?
— Да вы и сами знаете, какая разница, — объяснил Гера, печально улыбаясь. — У вас и билет, возможно, в кармане. И клятву вы давали, когда вступали — быть в составе передовой молодежи советского общества. И вот примчались по первому зову этих подонков — защищать их. (Сторожа, слушая это, помалкивали: не понимали, что происходит). Вы даже не задумываетесь, что каждый день не только мараете свои погоны офицера, но и поганите честь члена коммунистического союза молодежи, это я вам напоминаю, как называется наш союз, о чем вы наверняка уже забыли. Я напоминаю так же, что партия и комсомол не для того существуют, чтобы проводить съезды и мероприятия, которые вам кажутся скучными, а для того, чтобы переводить дела каждого человека с рельсов сугубо служебных, профессиональных и бытовых в область чести и совести. Именно поэтому, кстати, буквально на той неделе ваш глава областного отдела внутренних дел был вызван на бюро обкома партии, где я имел честь присутствовать, и, несмотря на свой чин и свою должность, потел и краснел, как мальчик, ибо разговор велся о его моральном облике, о котором вы наверняка наслышаны в связи с его трехэтажной дачей. И даже, возможно, берете с него пример. А эти мальчики, — указал Гера на сержантов, которые хихикнули, услышав, что их назвали «мальчиками», — они берут пример с вас. И вся страна берет пример с властных структур. К сожалению, часто негативный пример. Поэтому вы тут не три рубля зарабатываете себе, своей жене и детям, которые рано или поздно узнают, что папа изменник, вы ежедневно и ежечасно предаете свою родину и социализм!
Лейтенанта колдобило. Он переминался с ноги на ногу, как ученик, не выучивший урок. Он порывался что-то возразить, но только разевал рот, не находя слов. Он своим изумленным взглядом был прикован к горящим глазам Геры. А сторожа и сержанты были просто в ступоре.
Не мудрено: любой другой, произносящий такие речи, был бы немедленно осмеян. Он выглядел бы кромешным идиотом. Но в том и заключался уникальный талант Геры: говорить общие и высокопарные слова так, будто они извлечены из самого сердца — ибо оттуда они и были извлечены.
Но когда лейтенант услышал про родину и социализм, он встряхнулся. Его задело. Родину он любил — причем искренне, он ее очень любил, когда приезжал к родителям в деревню и видел милые места детства, и что-то теплое подступало к душе, он любил ее в дни праздников, когда видел красочные массы народа и осознавал мощь и многолюдность страны, хотя и приходилось вечером усмирять и даже наказывать кое-кого, слишком запраздновавшегося, он любил ее, когда слушал по телевизору комментарии политических обозревателей о том, чем грозят нам зарубежные враги, в нем поднималось чувство патриотизма, он готов был сражаться с вероятным противником хоть завтра — не жалея ни его, ни своей крови. Что же касается социализма, то и социализм для него не был пустым звуком. Да, он берет и злоупотребляет, но берет у сволочей, злоупотребляет там, где гниль и плесень общества, на честных людей не покушается — или крайне редко. Как мужик девятнадцатого века, избив жену, полаявшись с соседом, ударивший сапогом свою собаку, пропивая в кабаке последний грош, кричал, рвя рубаху на груди: «Грешный я человек, а в Бога верую!» — и истинно веровал, так наш лейтенант истинно веровал в социализм, хотя только тем и занимался, что причинял ему вред.
— Ошибаетесь, товарищ первый секретарь, — сказал он дрогнувшим и почти мальчишеским вдруг голосом (сержанты переглянулись, словно вспомнив, что их начальнику, в самом деле, еще очень мало лет). — Я за родину... За наше будущее... Ошибаетесь!
— Да нет, — с горечью не согласился Гера. — Обворовываешь ты, парень, и Родину, и будущее. И другим пример подаешь. И дело не в деньгах, ты души обворовываешь у людей! Понял?
И по глазам лейтенанта было, что он действительно — понял. И, возможно, даже ужаснулся, впервые увидев и осознав, как он живет на свете.
А сторож с обрезком трубы вдруг высказался:
— Как это — дело не в деньгах? По двадцать пять рублей за ночь с нас лупит, гад! — пожаловался он глупым саморазоблачительным голосом.
Лейтенант глянул на него и, вместо того, чтобы убить на месте, вдруг сказал:
— Да успокойся, не трону больше. Кстати, закрывай свою лавочку. Лично прослежу. И передай другим: буду беспощадно брать за спекуляцию. Сказать, какой за это срок?
— Сам знаю, — хмуро буркнул сторож с трубой. — Ладно, закроем. А то ведь, в самом деле, испаскудились все поголовно, страна воров какая-то!
Ближайшее окружение Геры, его доверенные активисты, взирали на эту сцену спокойно: они привыкли, они не раз видели, что способен сделать с людьми одним только словом их первый секретарь.
Дружинники же были потрясены. Сержанты стояли с круглыми от изумления глазами. Лейтенант поник повинной головой.
И это было. Честное слово, это было.
32.
И Валько продолжило жить и работать.
Александра появилась через пару дней — опять с «Анапой». Смеялась, говоря, как же это было здорово — почувствовать себя настоящим мужиком!
— И меня бросила, как настоящий мужик?
— Конечно! Мужики в таких ситуациях баб всегда бросают: баб-то менты обычно не трогают.
— Я не баба, — напомнило Валько.
— Да я это сообразил потом, после, — веселилась Александра. — Ладно, не грусти, замнем и зальем.
Валько взяло бутылку, открыло окно, посмотрело, нет ли кого внизу, и выбросило бутылку.
— Остальные тоже выкинуть? Или уйдешь?
— Так, значит?
— Так.
— Ну, прости подлеца.
— Пошла вон, я сказал!
— Ладно. Насильно мил не будешь.
Она ушла, а вечером следующего дня явился Мадзилович. Клял свою непутевую дочь, извинялся за нее.
— Она выправится! Ей только в нормальном коллективе поработать!
Валько спросило:
— А что если я откажу, Эдуард Станиславович?
Мадзилович вздохнул, собрал пальцами крошки на столе перед собой, скатал их в маленький шарик, щелчком отправил в угол и сказал:
— Сами понимаете, Валентин.
— Не понимаю.
— Да понимаете. Дочь для меня — единственное, из-за чего я живу. И я на все готов.
— Напишете на меня кляузу?
— Можно и так сказать. А можно сказать: открою глаза общественности. Испорчу вам жизнь. Думаете, мне этого хочется? Скажете: подлость? Ну да. Я, знаете, человек нерешительный, но если уж на что решился — сделаю.
— Хорошо. Но учтите: если она и на работе начнет что-то такое... Если вдруг придет пьяной, например... Дня не буду держать.
— Не придет! Паинькой будет! Гарантирую!
По глазам Мадзиловича было видно: лжет. Ничего гарантировать не может. И, если доченька провинится, воздействовать будет не на нее, а опять на Валько.
Похоже, это какой-то капкан, подумало Валько. Но как быть? Не убивать же дурака.
И тут же почему-то в сознании всплыла юридическая фраза: «убийство в целях самозащиты». Всплыла и утонула. Но не навсегда. Залегла где-то на дне, как подводная лодка — в боевом снаряжении, в ожидании, в полной готовности.
А секретарша Варя уже неделю была в декретном отпуске, и дальше оттягивать было невозможно.
И Валько взяло Александру.
Она поразила его, явившись в платье, с накрашенными ресницами (но все очень пристойно, по-комсомольски), с маникюром (опять-таки умеренным), и пахла при этом духами. Вела себя скромно, тихо, никто не обратил на ее появление особого внимания.
Валько успокоилось и занялось делами: подготовкой конференции по результатам Пленума ЦК, на котором был избран Генеральным секретарем К. У. Черненко (ему тут же дана была народом кличка «Кучер», о чем Валько знало, но не обращало внимания).
Скандал разразился через неделю: 7-го марта, накануне Международного женского дня Восьмое марта (который Сотин считал трансформацией языческого праздника Ивана Купала, когда женщины на один день отрешаются от уз ложной скромности и выбирают тех мужчин, каких хотят — и мужчины не имеют права отказаться!) несколько отщепенцев задержались в райкоме, чтобы втихую отметить грядущий праздник (другие райкомы, как и все прочие организации, отмечали открыто, это давно сделалось традицией), присоединилась и Александра, напилась, подсела к девушке Манюне (это не имя, а кличка от фамилии Маняева), грубо стала лапать ее и отпускать скабрезные шуточки, недалекая Манюня сначала ничего не поняла, потом возмутилась, присутствовавший Киренков, завотделом, сделал замечание Александре, она ответила что-то вроде: «Заткнись, козел!» — или еще грубее, Киренков хотел удалить ее из помещения, Александра двумя ударами разбила ему очки и нос. Товарищи бросились выручать Киренкова, им тоже досталось. Да плюс сломанная мебель, да жуткий мат, который с наслаждением слушали прохожие — из открытого по случаю оттепели окна райкома...
Валько уволило ее, а пришедшего Мадзиловича встретило заготовленной фразой:
— Можете кляузничать, вам никто не поверит. Я скажу, что вы психически неуравновешенный человек. И нуждаетесь в принудительном лечении. Вам фамилия Сотина известна?
— Допустим.
— Это отец моего друга. Поэтому советую вам: отстаньте от меня. Вы можете мне навредить, но и я вам наврежу, окажетесь, в самом деле, в психушке, а дочь будет одна — без средств к существованию.
Мадзилович усмехнулся.
— Не напугали. К вашему сожалению, Сотин — друг моей юности. А мне, ошибаетесь, поверят. Знаете, почему? Потому, что вы на хорошем счету, лидер, безукоризненный человек. И всем будет приятно узнать о вас что-то гадкое. В лидерах всегда подозревают что-то гадкое. По нашим временам так оно и есть.
— Удивляюсь, Эдуард Станиславович. Вы, я смотрю, во вкус вошли, вам даже не совестно.
— Это правда. Это вы тонко заметили, — кивнул Мадзилович. — Я и сам себе удивляюсь. Впрочем, чему удивляться? По пути совершенства идти трудно, даже зарядку, например, заставлять себя делать, а по пути подлости, оказывается, легко и приятно. Приятно, правда. Я ведь закостенел в своих привычках, в своей жизни, я лет двадцать не менялся — ни в какую сторону. А тут, чувствую, меняюсь. Пусть в плохую, но меняюсь же, не лежачим камнем обретаюсь! Совершенствуюсь! Я тут даже интригу затеял: место заведующего отделением в поликлинике освобождается, у меня и выслуга, и опыт, и голова на плечах — почему не я? Ну, выпиваю, а кто не выпивает? Я буду аккуратно. Претендент тоже выпивает и у него, к тому же, любовница. Сейчас вот намекаю ему, что могу шантажировать, злится — а боится. Злодействую то есть. С наслаждением! А это очень важно для человека, который не только наслаждения, а даже удовольствия от жизни не получал последние лет пятнадцать!
Валько махнуло рукой, прекращая болтовню Мадзиловича:
— Не интересуюсь! Чего вы от меня теперь хотите? Взять ее обратно — не могу. Устроить куда-то еще — а смысл? Везде кончится одинаково.
— Да я это уже понял. Ей ведь одно нравится: сидеть и песни сочинять. И пусть. Может, в самом деле, прославится. Но жить трудно, Валентин. Физически трудно жить. Я о деньгах.
— Вы что, хотите, чтобы я платил вам?!
— Да. За молчание. В самом деле, зачем я буду изобретать всякие полуинтеллигентские ходы, чтобы прокормить себя и дочь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29