То есть произвол в чистом виде, похожий на армейские штучки: заставить вымыть носовым платком без того чистый пол в казарме, да еще успеть, чтобы начало не просохло, когда домоешь до конца, а не успел, просохло — начинай сначала...
И не только Валько, все знали, что это правда, и сам Оскар знал, что это правда, но, естественно, возмутился:
— Или говорите конкретно, или... не надо тут!
Вышло грубовато, как в очереди за пивом, но все понимали, что Оскару трудно сдержаться при всей его тонкости — шкуру надо спасать, не до реверансов. Впрочем, это как раз и тонко: возмущение должно быть искренним, обида неподдельной, так что грубоватость вполне оправдана.
— Да бросьте! — не оценил Гера порыва Оскара и раскрыл папку. Начал, глядя в какие-то бумажки, перечислять подвиги Абрамяна. В частности он, курирующий факультетские стенгазеты, установил правила: передовица размером в четверть площади, слева и сверху, под нею не менее трех комментариев рядовых комсомольцев, далее две статьи о положительном опыте, одна критическая, с непременным указанием фамилий, отдел хроники с фотографиями (размер 9x12, не меньше трех штук), внизу и справа юмор, обязательно с рисунками, не больше восьмой части листа. Отступления не позволяются ни в коем случае, раз в три месяца проводится конкурс, Оскар лично вымеряет линейкой площадь передовицы и других отделов, безжалостно снимая с конкурса за несоответствие установкам (и это не анекдот, выдумать можно было и смешнее, описывается реальный случай).
Все слушали и невольно посмеивались.
А Оскар каменел. Ему было уже неважно, прав он или не прав. Его, мужчину, оскорбляют при всех, в том числе при девушках (в том числе при Свете Жиздревой, которой он тщетно добивался и которая по непонятному капризу была благосклонна ко всем, кроме него). Не дожидаясь паузы, Оскар уже не грубовато, а просто грубо спросил:
— И что вы хотите сказать?
— Да дело само за себя говорит. Вернее, его отсутствие. Поэтому я и хочу спросить вас, Оскар: верите ли вы сами в то, чем занимаетесь? То есть вообще в комсомол?
Валько даже страшно стало: это же инквизиторская постановка вопроса! Тот самый случай, когда, как говаривали в то время, «политику шьют». Другие тоже это поняли. Они не глядели на Оскара, на Геру и друг на друга. Но, казалось, в тишине слышался тихий шепот каждого: «Скажи, что веришь, и он отстанет!»
Оскар и сам понимал, что надо так сказать. Еще несколько минут назад он бы секунды не помедлил, тут же поклялся бы всем святым — мамой, папой, будущими, еще не заработанными, деньгами и будущими, еще нетронутыми, женщинами. Может возникнуть вопрос — как это? — уважающий себя мужчина, да еще кавказский мужчина — и так легко пошел бы на клятвопреступление? Ведь, кстати говоря, уж на Кавказе-то, в отличие от, увы, России, слово всегда расценивали как дело, как поступок, и понимали цену ответственности за него! Легко объяснимо: все, что не имело отношение к настоящей жизни, то есть к маме, папе, деньгам и женщинам (ну, плюс еще здоровье и другие разные важные вещи), не учитывалось всерьез в неписаном кодексе чести — и Оскаром, и многими другими, и до сих пор. Обмануть папу и маму — грешно. Обмануть деньги и женщину — и рад бы, да не выйдет. А вот обмануть партию, государство и правительство — да сам бог велел, это за честь почиталось. И никто бы не осудил. Ибо это вещи эфемерные, ненастоящие (по сути корневой, а не временной).
Но Оскар был ослеплен бешенством и взбунтовался. И вместо ответа спросил:
— Что ли, ты веришь? И кто вообще верит... — тут он запнулся, при этом не сделав на слове «верит» вопросительного ударения, то есть не закончив, то есть имея в виду что-то большее.
Это был его крах. Если бы он цапнул только Геру, он цапнул всех. Он замахнулся на систему, а все, хоть и чихать на нее хотели, но тогда еще жизни без нее не мыслили. Пароход дрянной и ржавый, но другого нету, плыть пока на нем, топить не позволим.
Короче, кипя гневом, накинулись на Оскара хором и произвели хорошо уже знакомый Валько акт группового изнасилования. Оскар опомнился, пытался оправдываться, защищаться. Было поздно. Он уволился на следующий же день. И, кстати, больше никогда не пытался продвинуться по общественной линии, что в результате пошло ему на пользу. Занялся, как и Сотин, фарцовкой, но в гораздо более серьезных масштабах, и с удовлетворением увидел, что есть области бытия, где настоящая жизнь соединяется с делом, не надо отбывать номер и дробиться.
22.
Валько присматривалось к Гере, желая понять, кто же он все-таки — виртуоз фальши или фантастически идейный человек?
Для виртуоза слишком безогляден, слишком рискует, фактически левачествует, что может насторожить стоящих над ним товарищей.
Идейный, значит?
Нет, Валько встречало убежденных, преданных пути социализма комсомольцев. Но это были, как правило, девушки. Ревностные распорядительницы и исполнительницы. Чуждые двоедушия (в отличие от барышень высшего комсомольского комсостава — туда чистосердечные пробивались очень редко, а, пробившись, испытывали горчайшие разочарования). Плачущие при исполнении революционной песни «и боец молодой вдруг поник головой, комсомольское сердце пробито». Постепенно Валько пришло к следующему умозаключению: женщины воспринимают время, в котором живут, как дом. В доме надо поддерживать порядок. Вот и всё. Поэтому они в своем большинстве легко уживаются с любым строем — социализмом, фашизмом, псевдодемократией и т. п. Они всегда ратуют за строгое исполнение правил, установленных данностью. Если же бунтуют, то те, в ком женское начало угасло или переплавилось в мужское (ибо некоторые женщины более мужчины, чем сами мужчины — в том числе и в отношениях с мужчинами).
Вроде бы, какая тебе-то разница? — работай себе потихоньку, служи. Но Валько об этом думало слишком часто. Ему казалось, что разрешение загадки Геры поможет разрешить и что-то другое, большее, важное для его собственной жизни.
Но и Гера, как выяснилось, хотел понять его.
Как-то вечером Валько закопалось в бумагах, засиделось допоздна.
Вошел Гера.
— Работаешь еще? Пора здание на охрану ставить.
— Да, конечно.
Гера сел сбоку, на подоконник и, глядя в окно, спросил:
— А зачем тебе это?
— Что?
— Ну, вообще, эта работа? Некоторые у нас больше для карьеры, некоторые все-таки больше для души, а ты — не понимаю. Ты не думай, я не слежу за собой, просто как-то... Не могу тебя определить, — повернулся к нему Гера.
— Человек — субстанция сложная, определить трудно, — ответило Валько примерно так, как ответили бы в такой ситуации Сотин или Салыкин. И даже улыбка его была в этот момент похожа на добродушную и ничего не значащую улыбку Салыкина — Валько знало, что неплохо умеет подражать.
— Понятно, — кивнул Гера.
— Я и сам себя не могу определить. Возможно, пытаюсь сделать это через работу.
Гера и это одобрил:
— Еще понятней.
— Слишком много вокруг равнодушия, — посетовало Валько. — Апатии какой-то. Иронии. Мне интересно, откуда в тебе такая энергия? Ты этого не видишь?
— Все я вижу, — сказал Гера. — И не меньше тебя. А то и больше.
И разразился вдруг совершенно фантастическим монологом. Он говорил о том, что ему тяжело смотреть, как служители идей изменяют идеям. Как регрессирует мораль. Как жируют и бесчинствуют властители, а низовые звенья начинают подвергать сомнению самое главное: перспективы социализма и его неизбежную победу. Сомневаются же по двум причинам — упомянутое бесчинство властителей и репутация капитализма как более успешной экономической и социальной системы.
— Но живут-то там лучше, это ты не можешь не признать, — сокрушенно сказало Валько, изображая боль ничуть не меньшую, чем у Геры. И Гера поверил. И воскликнул от всего сердца:
— Конечно, лучше! Но это же так просто! Капитализм перспективней тактически! То есть при достижении ближних целей! Потому что он основан на низменных инстинктах, которые гораздо легче стимулировать и использовать: страсть к наживе, к потребительству, к удовлетворению своих прихотей! Он не развивает человека, он развивает только поверхностные отношения между людьми, которые могут рухнуть в любой момент и кончиться каннибальской схваткой! Социализм же перспективен в стратегии, понимаешь? Да конечно ведь понимаешь, иначе бы не работал здесь, ведь так?
Валько было потрясено. Гера не на трибуне стоял, не перед массами выступал, не перед коллегами витийствовал — он произносил свои безумные речи в вечерней тишине перед одним-единственным человеком, а за окном, блистающий в свете уличного фонаря, медленно падал предновогодний снег, чуждый идеологиям и системам, но вдруг показавшийся Валько уже праздничным — потому что праздничным, озаренным стало вдруг лицо Геры. Снегопад тоже ведь может быть воспринят классово, дико подумалось Валько — не просто снег, а тот снег, что будет падать когда-нибудь на светлые и просторные города и поля общества равенства, справедливости и взаимной любви... А Гера именно об этом продолжал говорить:
— Ты помнишь у Маяковского: «и я, как мечту человечества, рожденную в трудах и в бою, пою мое отечество...» — тут не столько об отечестве, сколько о социализме — мечта человечества, именно так! Социализму нужно больше времени для победы, потому что он основан на усовершенствовании человека! А это дело, конечно же, более долгое, чем использование частнособственнических инстинктов! Зато более верное! Понимаешь?
Он еще что-то говорил, а Валько, очарованное и зачарованное, чувствовало, что покорено этим человеком и начинает искренне верить в то, во что верит он (учитывая, что, если продолжить мечту о равенстве, легко додуматься и до бесполого общества, это ведь естественное продолжение идей коммунизма; медицина будущего должна, просто обязана освободить наконец человека от обузы пола!). Валько стало ясно, почему и другие в комитете уже не шушукаются за спиной Геры, не иронизируют и не посмеиваются втихомолку, чуть ли не всерьез стали заниматься своей работой, прежде казавшейся им карьерной необходимостью или просто средством добычи куска хлеба: под влияние Геры подпали все.
Даже быт райкома изменился: перестали собирать дружественные застолья и организовывать выезды на природу в честь чьего-то дня рождения или красных дней календаря. На дух близко не было тех безобразий, что процветали в прочих командных комсомольских образованиях и что было на рубеже эпох заклеймено писателем тов. Поляковым с истинно комсомольской ловкостью, то есть точным ощущением пределов дозволенного.
Сотин однажды, посмеиваясь над общественной деятельностью Валько, сказал:
— Меня, как психиатра, одно интересует: явно повышенный уровень либидо комсомольских функционеров. Думаю, тут так: чем выше функционер забрался, тем с большим количеством самок он считает себя вправе спариться. Причем не как сам по себе, а как представитель касты, породы, элиты. У фашистов, у эсэсовцев было то же самое. Фашизм, кстати, вообще очень эротичен: форма, свастика, сплошные жезлы и штандарты, пучки эти дикторские, это же символы фаллоса, дураку ясно.
— Ты сравнил! — сказал Салыкин — слушавший, впрочем, с интересом. — Фашисты и комсомол!
— Не лови на слове. Предупреждаю, кстати: если меня по твоему доносу возьмут и начнут пытать, от всего отрекусь. Еще до пыток отрекусь.
— Нехорошо, — сказало Валько. — Надо уметь отстаивать свои убеждения.
— У кого они есть, пусть отстаивает. А у меня не убеждения, у меня уверенность. Земля круглая и вертится, на Земле все подчиняется законам земного притяжения, людьми правят голод, страх смерти и инстинкт размножения. И все. Оттого, что я признаюсь под пытками, что Земля не круглая и не вертится, она вертеться не перестанет. Это все слова, требуха. Нет, правда, если бы можно было, я бы написал научную работу на тему: «Гиперсексуальность руководящих работников». Функционер ведь не просто имеет женщину, он имеет в ее лице всю подчиненную массу. Ему важно утвердить, что он Юпитер, а не бык, ему позволено то, что другим, то есть быдлу, не позволено. И женщинам, между прочим, это очень нравится.
Заметим, что говорил это Сотин в пору информационного если не вакуума, то кислородного голодания. О фильме «Ночной портье» еще ничего не знали, о прочих извращениях западного искусства (Дали, поп-культура, абстракционизм и т. п.) черпали сведения из книг Кукаркина, спасибо ему: книги были богато иллюстрированы, с цитатами, с пересказами. Сотин, кстати, из цитат, содержавшихся в критических монографиях советских психиатров и философов, на голову разбивавших ницшеанство и всякие фрейдизмы, составил рукописные книги, где тексты Ницше и Фрейда были почти доподлинно восстановлены: голь на выдумки хитра...
23.
Валько очень захотелось познакомить Геру и Юлию. К этому времени Юлия была опять одна: Сотин уехал в Москву учиться в очной аспирантуре. Впрочем, они еще до его отъезда разошлись.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
И не только Валько, все знали, что это правда, и сам Оскар знал, что это правда, но, естественно, возмутился:
— Или говорите конкретно, или... не надо тут!
Вышло грубовато, как в очереди за пивом, но все понимали, что Оскару трудно сдержаться при всей его тонкости — шкуру надо спасать, не до реверансов. Впрочем, это как раз и тонко: возмущение должно быть искренним, обида неподдельной, так что грубоватость вполне оправдана.
— Да бросьте! — не оценил Гера порыва Оскара и раскрыл папку. Начал, глядя в какие-то бумажки, перечислять подвиги Абрамяна. В частности он, курирующий факультетские стенгазеты, установил правила: передовица размером в четверть площади, слева и сверху, под нею не менее трех комментариев рядовых комсомольцев, далее две статьи о положительном опыте, одна критическая, с непременным указанием фамилий, отдел хроники с фотографиями (размер 9x12, не меньше трех штук), внизу и справа юмор, обязательно с рисунками, не больше восьмой части листа. Отступления не позволяются ни в коем случае, раз в три месяца проводится конкурс, Оскар лично вымеряет линейкой площадь передовицы и других отделов, безжалостно снимая с конкурса за несоответствие установкам (и это не анекдот, выдумать можно было и смешнее, описывается реальный случай).
Все слушали и невольно посмеивались.
А Оскар каменел. Ему было уже неважно, прав он или не прав. Его, мужчину, оскорбляют при всех, в том числе при девушках (в том числе при Свете Жиздревой, которой он тщетно добивался и которая по непонятному капризу была благосклонна ко всем, кроме него). Не дожидаясь паузы, Оскар уже не грубовато, а просто грубо спросил:
— И что вы хотите сказать?
— Да дело само за себя говорит. Вернее, его отсутствие. Поэтому я и хочу спросить вас, Оскар: верите ли вы сами в то, чем занимаетесь? То есть вообще в комсомол?
Валько даже страшно стало: это же инквизиторская постановка вопроса! Тот самый случай, когда, как говаривали в то время, «политику шьют». Другие тоже это поняли. Они не глядели на Оскара, на Геру и друг на друга. Но, казалось, в тишине слышался тихий шепот каждого: «Скажи, что веришь, и он отстанет!»
Оскар и сам понимал, что надо так сказать. Еще несколько минут назад он бы секунды не помедлил, тут же поклялся бы всем святым — мамой, папой, будущими, еще не заработанными, деньгами и будущими, еще нетронутыми, женщинами. Может возникнуть вопрос — как это? — уважающий себя мужчина, да еще кавказский мужчина — и так легко пошел бы на клятвопреступление? Ведь, кстати говоря, уж на Кавказе-то, в отличие от, увы, России, слово всегда расценивали как дело, как поступок, и понимали цену ответственности за него! Легко объяснимо: все, что не имело отношение к настоящей жизни, то есть к маме, папе, деньгам и женщинам (ну, плюс еще здоровье и другие разные важные вещи), не учитывалось всерьез в неписаном кодексе чести — и Оскаром, и многими другими, и до сих пор. Обмануть папу и маму — грешно. Обмануть деньги и женщину — и рад бы, да не выйдет. А вот обмануть партию, государство и правительство — да сам бог велел, это за честь почиталось. И никто бы не осудил. Ибо это вещи эфемерные, ненастоящие (по сути корневой, а не временной).
Но Оскар был ослеплен бешенством и взбунтовался. И вместо ответа спросил:
— Что ли, ты веришь? И кто вообще верит... — тут он запнулся, при этом не сделав на слове «верит» вопросительного ударения, то есть не закончив, то есть имея в виду что-то большее.
Это был его крах. Если бы он цапнул только Геру, он цапнул всех. Он замахнулся на систему, а все, хоть и чихать на нее хотели, но тогда еще жизни без нее не мыслили. Пароход дрянной и ржавый, но другого нету, плыть пока на нем, топить не позволим.
Короче, кипя гневом, накинулись на Оскара хором и произвели хорошо уже знакомый Валько акт группового изнасилования. Оскар опомнился, пытался оправдываться, защищаться. Было поздно. Он уволился на следующий же день. И, кстати, больше никогда не пытался продвинуться по общественной линии, что в результате пошло ему на пользу. Занялся, как и Сотин, фарцовкой, но в гораздо более серьезных масштабах, и с удовлетворением увидел, что есть области бытия, где настоящая жизнь соединяется с делом, не надо отбывать номер и дробиться.
22.
Валько присматривалось к Гере, желая понять, кто же он все-таки — виртуоз фальши или фантастически идейный человек?
Для виртуоза слишком безогляден, слишком рискует, фактически левачествует, что может насторожить стоящих над ним товарищей.
Идейный, значит?
Нет, Валько встречало убежденных, преданных пути социализма комсомольцев. Но это были, как правило, девушки. Ревностные распорядительницы и исполнительницы. Чуждые двоедушия (в отличие от барышень высшего комсомольского комсостава — туда чистосердечные пробивались очень редко, а, пробившись, испытывали горчайшие разочарования). Плачущие при исполнении революционной песни «и боец молодой вдруг поник головой, комсомольское сердце пробито». Постепенно Валько пришло к следующему умозаключению: женщины воспринимают время, в котором живут, как дом. В доме надо поддерживать порядок. Вот и всё. Поэтому они в своем большинстве легко уживаются с любым строем — социализмом, фашизмом, псевдодемократией и т. п. Они всегда ратуют за строгое исполнение правил, установленных данностью. Если же бунтуют, то те, в ком женское начало угасло или переплавилось в мужское (ибо некоторые женщины более мужчины, чем сами мужчины — в том числе и в отношениях с мужчинами).
Вроде бы, какая тебе-то разница? — работай себе потихоньку, служи. Но Валько об этом думало слишком часто. Ему казалось, что разрешение загадки Геры поможет разрешить и что-то другое, большее, важное для его собственной жизни.
Но и Гера, как выяснилось, хотел понять его.
Как-то вечером Валько закопалось в бумагах, засиделось допоздна.
Вошел Гера.
— Работаешь еще? Пора здание на охрану ставить.
— Да, конечно.
Гера сел сбоку, на подоконник и, глядя в окно, спросил:
— А зачем тебе это?
— Что?
— Ну, вообще, эта работа? Некоторые у нас больше для карьеры, некоторые все-таки больше для души, а ты — не понимаю. Ты не думай, я не слежу за собой, просто как-то... Не могу тебя определить, — повернулся к нему Гера.
— Человек — субстанция сложная, определить трудно, — ответило Валько примерно так, как ответили бы в такой ситуации Сотин или Салыкин. И даже улыбка его была в этот момент похожа на добродушную и ничего не значащую улыбку Салыкина — Валько знало, что неплохо умеет подражать.
— Понятно, — кивнул Гера.
— Я и сам себя не могу определить. Возможно, пытаюсь сделать это через работу.
Гера и это одобрил:
— Еще понятней.
— Слишком много вокруг равнодушия, — посетовало Валько. — Апатии какой-то. Иронии. Мне интересно, откуда в тебе такая энергия? Ты этого не видишь?
— Все я вижу, — сказал Гера. — И не меньше тебя. А то и больше.
И разразился вдруг совершенно фантастическим монологом. Он говорил о том, что ему тяжело смотреть, как служители идей изменяют идеям. Как регрессирует мораль. Как жируют и бесчинствуют властители, а низовые звенья начинают подвергать сомнению самое главное: перспективы социализма и его неизбежную победу. Сомневаются же по двум причинам — упомянутое бесчинство властителей и репутация капитализма как более успешной экономической и социальной системы.
— Но живут-то там лучше, это ты не можешь не признать, — сокрушенно сказало Валько, изображая боль ничуть не меньшую, чем у Геры. И Гера поверил. И воскликнул от всего сердца:
— Конечно, лучше! Но это же так просто! Капитализм перспективней тактически! То есть при достижении ближних целей! Потому что он основан на низменных инстинктах, которые гораздо легче стимулировать и использовать: страсть к наживе, к потребительству, к удовлетворению своих прихотей! Он не развивает человека, он развивает только поверхностные отношения между людьми, которые могут рухнуть в любой момент и кончиться каннибальской схваткой! Социализм же перспективен в стратегии, понимаешь? Да конечно ведь понимаешь, иначе бы не работал здесь, ведь так?
Валько было потрясено. Гера не на трибуне стоял, не перед массами выступал, не перед коллегами витийствовал — он произносил свои безумные речи в вечерней тишине перед одним-единственным человеком, а за окном, блистающий в свете уличного фонаря, медленно падал предновогодний снег, чуждый идеологиям и системам, но вдруг показавшийся Валько уже праздничным — потому что праздничным, озаренным стало вдруг лицо Геры. Снегопад тоже ведь может быть воспринят классово, дико подумалось Валько — не просто снег, а тот снег, что будет падать когда-нибудь на светлые и просторные города и поля общества равенства, справедливости и взаимной любви... А Гера именно об этом продолжал говорить:
— Ты помнишь у Маяковского: «и я, как мечту человечества, рожденную в трудах и в бою, пою мое отечество...» — тут не столько об отечестве, сколько о социализме — мечта человечества, именно так! Социализму нужно больше времени для победы, потому что он основан на усовершенствовании человека! А это дело, конечно же, более долгое, чем использование частнособственнических инстинктов! Зато более верное! Понимаешь?
Он еще что-то говорил, а Валько, очарованное и зачарованное, чувствовало, что покорено этим человеком и начинает искренне верить в то, во что верит он (учитывая, что, если продолжить мечту о равенстве, легко додуматься и до бесполого общества, это ведь естественное продолжение идей коммунизма; медицина будущего должна, просто обязана освободить наконец человека от обузы пола!). Валько стало ясно, почему и другие в комитете уже не шушукаются за спиной Геры, не иронизируют и не посмеиваются втихомолку, чуть ли не всерьез стали заниматься своей работой, прежде казавшейся им карьерной необходимостью или просто средством добычи куска хлеба: под влияние Геры подпали все.
Даже быт райкома изменился: перестали собирать дружественные застолья и организовывать выезды на природу в честь чьего-то дня рождения или красных дней календаря. На дух близко не было тех безобразий, что процветали в прочих командных комсомольских образованиях и что было на рубеже эпох заклеймено писателем тов. Поляковым с истинно комсомольской ловкостью, то есть точным ощущением пределов дозволенного.
Сотин однажды, посмеиваясь над общественной деятельностью Валько, сказал:
— Меня, как психиатра, одно интересует: явно повышенный уровень либидо комсомольских функционеров. Думаю, тут так: чем выше функционер забрался, тем с большим количеством самок он считает себя вправе спариться. Причем не как сам по себе, а как представитель касты, породы, элиты. У фашистов, у эсэсовцев было то же самое. Фашизм, кстати, вообще очень эротичен: форма, свастика, сплошные жезлы и штандарты, пучки эти дикторские, это же символы фаллоса, дураку ясно.
— Ты сравнил! — сказал Салыкин — слушавший, впрочем, с интересом. — Фашисты и комсомол!
— Не лови на слове. Предупреждаю, кстати: если меня по твоему доносу возьмут и начнут пытать, от всего отрекусь. Еще до пыток отрекусь.
— Нехорошо, — сказало Валько. — Надо уметь отстаивать свои убеждения.
— У кого они есть, пусть отстаивает. А у меня не убеждения, у меня уверенность. Земля круглая и вертится, на Земле все подчиняется законам земного притяжения, людьми правят голод, страх смерти и инстинкт размножения. И все. Оттого, что я признаюсь под пытками, что Земля не круглая и не вертится, она вертеться не перестанет. Это все слова, требуха. Нет, правда, если бы можно было, я бы написал научную работу на тему: «Гиперсексуальность руководящих работников». Функционер ведь не просто имеет женщину, он имеет в ее лице всю подчиненную массу. Ему важно утвердить, что он Юпитер, а не бык, ему позволено то, что другим, то есть быдлу, не позволено. И женщинам, между прочим, это очень нравится.
Заметим, что говорил это Сотин в пору информационного если не вакуума, то кислородного голодания. О фильме «Ночной портье» еще ничего не знали, о прочих извращениях западного искусства (Дали, поп-культура, абстракционизм и т. п.) черпали сведения из книг Кукаркина, спасибо ему: книги были богато иллюстрированы, с цитатами, с пересказами. Сотин, кстати, из цитат, содержавшихся в критических монографиях советских психиатров и философов, на голову разбивавших ницшеанство и всякие фрейдизмы, составил рукописные книги, где тексты Ницше и Фрейда были почти доподлинно восстановлены: голь на выдумки хитра...
23.
Валько очень захотелось познакомить Геру и Юлию. К этому времени Юлия была опять одна: Сотин уехал в Москву учиться в очной аспирантуре. Впрочем, они еще до его отъезда разошлись.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29