Тут-то и грянул гром: господин Кур не потрафил
какому-то ревизору, и тот потребовал меня вычистить. Как это можно,
кричал, чтобы в Кабинете Бессмертных рядом с душой крепкого организатора
Аракчеева шлялась душа юродивого и шута! Прижали Кура, Серебряную скрепку
отобрали, а мой дух за его неистребимую скоморошью сущность вселили в
попугайское тело. Это лет так сто пятьдесят назад было. Проживал я в
трактире купца Шебулдыкина. Ах, прелестное житие было! Клетку мне
соорудили из двух отделений. Оттуда я: комфортно мог изучать нравы и
делать философские умозаключения. И одну историйку не премину поведать
тебе. Служил у Шебулдыкина половым некий Епишка Ась. Кликнут его, бывало:
"Полово-ой!" Епишка будто из-под земли выскакивает: "Ась? Чего изволите-с?
Водочки-с?" Бегал, бегал, брал чаевые, а потом выяснилось, что он в
полиции тайным агентом числится. Заметь, Флейтист, добровольным! Все
раскрылось, когда он донес на врага отечества. Заприметил его, мерзавца, в
нашем трактире. Правда, потом оказалось, что это не совсем враг отечества,
а один француз из Парижа, сочинитель, по-русски - ни бум-бум. А к нам в
Россию приехал кушанья а ля рюсс все, какие ни на есть, испробовать и
рецепты в книжечку занести. Так вот, раскрывают книжечку в полицейском
отделении, а там, пардон, расстегаи всякие, кулебяки и блины в сметане.
Ба-альшой конфуз вышел, тем более, что француза, не разобравшись, сгоряча
выпороли. Раньше это просто было. Ну, укатил французишка в свой Париж и
там роман сочинил. Говорят, нечто возвышенное, у нас так не умеют. Слух
прошел, что он письмо генерал-губернатору написал. Мол, спасибо за науку.
В том смысле, что не зря выпороли, на пользу пошло. А Епишку отличили как
героя. Жандармский офицер так и сказал: "Если бы все половые были столь
усердны, государь-император мог бы "барыню" плясать спокойно!" Эх, Ась,
Ась! Чуток до Кабинета Бессмертных не дотянул. Не выдержал славы, спился.
Истинно русская душа!
- Да пропади ж ты пропадом!!! - я метнул в Безбородова стулом.
Безбородов ловко пригнулся, на четвереньках прополз под столом,
издавая странное, ломкое шуршание, и очутился около меня.
Лилово-чернильные глазки смотрели с добродушной веселостью. Я понял
наконец, что одежда графа вся склеена из бумаги - пергаментные брюки,
пиджак из грязной промокашки, манжеты из тетрадного листа в клеточку,
испещренные цифрами.
- На других доносить - это еще что! Это дело обычное и издревле
поощряемое. А вот не изволишь ли послушать про ловкача, который сам на
себя донес? Это недавно случилось, лет пятьдесят назад. Занесло меня тогда
в глубочайшую провинцию, это, я тебе скажу, было место, настолько далекое
от веяний культуры и прогресса, что бабы тамошние без нижнего белья, в
одних юбках фигуряли. Спросишь, бывало, такую бабешечку смазливенькую:
"Отчего вы, Феклуша Филипьевна, столь моветонны?" А она говорит, что так
ей, без исподнего, вольготней да и материи меньше уходит. Мудрость
народная, цены ей нет! Ну-с, так вот, к историйке моей. Приметил я в одном
домишке нового постояльца, циркача из шапито, что на лето приезжал.
Прибился я к богемной компании ихней, потому как Феклушки и Матрешки очень
осточертели. Ну, разговоры по вечерам, сплетни цирковые, всякое такое
невинное... А однажды за самоварчиком некий гимнаст или борец, уже сейчас
не припомню, сдуру рассказывает сон. Приснилось ему, идиоту, что стоит
человек во френче, рыжеволосый, усатый, на общей коммунальной кухне и
среди дыма, запахов, подштанников развешанных борщ себе варит на
керосинке. Компанию как ветром сдуло после этаких откровений. Симпатичный
мне циркач тоже там был, слушал. Вот-с, я думаю, ты понял, в чем соль. За
неприличный сон о Вожде гимнаста, натурально, посадили, а потом
потихоньку, полегоньку стали и собеседников выявлять. Мой знакомец
Флейтист (а он Флейтист был, совсем как ты) покой потерял. Ночами не спит,
ходит все, ходит, аппетиту лишился... Дело его, конечно, дрянь было. Не
сегодня-завтра - в кутузку. И правильно - не слушай, чего не положено!
Смотрел я, смотрел на эти его терзания и прямо сердцем размяк. А он все
мечется по комнатенке своей и вслух от отчаяния приговаривает: "Что
делать? Что делать?!" Ну и не выдержал я. "Что делать? - говорю. -
Известное дело, что. Кошельки воровать. За уголовное меньше полагается".
Флейтист весьма смекалист оказался. Эту мою мысль насчет кошельков он с
блеском развил. Сам на себя донос настрочил, что, мол, ворует такой-то и
воровать будет, ежели рука закона не вмешается. А донос моей фамилией
подписал. Это у него стихийно вышло. Другой-то фамилии с перепугу и в
спешке не придумал. Вот какие дела на свете творятся!
- Все врешь! Это ты, ты - доносчик, а он - не мог!
- Фу-ты, ну-ты, какие мы переменчивые-е! Ты вот меня химерой считал,
а чуть я тебя за сердце куснул - ты готов во мне реальнейшего негодяя
видеть. Козла отпущения из меня сделать хотите? Ишь,
умненькие-разумненькие! Ты с себя за все спроси! А Безбородов - он что? Он
там, где его хотят.
- Время было ужасное, - бормотал я. - Ужасное! Дети родителей
продавали... Я слышал от... Тартарова.
- Да, преужаснейшее было времечко. Но жить можно было. А сейчас и
подавно. Сейчас демократия расшалилась, и даже с демоном в "ОВУХе" можно
говорить на равных. Ты меня слушай, я плохо не посоветую: демону скажи,
что в порядке эксперимента согласен жить с двумя душами в одном теле.
Уверяю, тебе спасибо скажут - тел-то на все души не хватает. Ну и станете
вы со щуровской душой по-братски, как в коммуналке, жить... А там уж по
обстоятельствам: выживет он тебя - его тело, ты его - твое. Глядишь, за
рвение тебя отметят, и станешь ты бессмертным.
- Да как ты, падаль, смеешь предлагать мне, Флейтисту, такое?!
- А Флейтист-то умер, Похвиснев остался. Флейта по тебе еще намедни
проплакала: "Фир-лю-лю-ю! Фир-люлю-ю!" Вот и зеркало завешено. Покойничек,
значит, в доме, - прыснул со смеху Безбородов.
- Живой я! Живой!!!
Ужасный мой крик прогнал видение. Безбородов шныркнул за дверь,
хихикая и грозя мне пальцем.
Я кинулся за ним и схватил за бумажный воротник, но он рванулся, и в
руках остался кусок промокашки.
Малиновый с золотом занавес падает. Медленно загорается рампа. У
левого портала в треугольном луче появляется всадница. Это кукла и точная
копия Машетты верхом на бутафорской лошади. Кукла одета в синюю амазонку,
на голове шапочка с павлиньим пером. Обе знакомые маски молча и важно идут
позади лошади. Наконец вся группа скрывается в правой кулисе. Рампа тихо
меркнет.
- Ма белль Машетт! - зову я. - Что с тобой сделали? - И вслед за этим
валюсь боком в темноту...
Кто-то выводит меня за руку на свет. Комната со следами разгрома. Я
лежу на диване, под головой узел, на ногах - пальто. Рядом со мной сидит
Дзанни, держит в своих птичьих лапах мою руку.
- Дзанни, Дзанни, что это со мной было?
- А ты забудь все, что было с тобой до этой минуты, - просит он
ласково. - Началась новая жизнь.
О, как я хочу, чтобы это было так! Я верю ему сейчас, как в детстве:
он все объяснит, научит меня, спасет... Чтобы скрыть слезы, я длинно,
истерически смеюсь и бормочу:
- А я-то, тупица, думал, вы меня бросили-и! Думал, что не нужен вам
больше!..
- Что ты, Сережа, что ты! - укоряет Дзанни. - Я же тебя люблю. И
послушай-ка лучше, что за сюрприз тебя ждет. Я Машетту из Саратова вызвал!
Ты так скучал без нее. Она уже в пути.
Я хочу сесть, но он удерживает меня, поправляет узел, подвигается
ближе и вдруг начинает говорить быстро, жарко, вдохновенно:
- Вот представь, Сережа: мы с тобой будем сидеть на каменных ступенях
древнего театра и вспоминать, как жили несчастливо, ссорились
беспрестанно, винили друг друга в чем-то. А на самом деле никто не был ни
в чем виноват, мальчик мой, никто и ни в чем! Все это была несчастная
судьба. А теперь я добился... я сломал ей хребет! Там, в Риме, ты станешь
знаменит, и слава твоя взойдет над миром, как немеркнущая звезда...
Я вздрагиваю и сажусь.
- Какой Рим?!
Дзанни, не в силах сдерживать более свое ликование, всхлипывает и
кричит тонким петрушечьим голосом:
- Да! Ты едешь! Я обещал тебе успех - вот он!
- Нет! - протестую я. - Вы сейчас же скажете, что все это не так,
иначе мне придется поверить в то, что я свое тело отдал Щурову, в то, что
Безбородов существует на самом деле! Ну скажите: дурак, тебе все
привиделось!
- То, что ты дурак, я устал повторять. И бред твой, братец, дурацкий.
- А-а, видно, только в бреду можно представить, как вы сами на себя
донос пишете: ворует, мол, такой-то...
Дзанни отодвигается и смотрит на меня тускло, без интереса.
- Вот оно что... Но успокойся, мио каро. Знай, я кошельков на самом
деле не крал, а также табакерок и серебряных ложек. И наперед запомни: я
своей жизни не стыжусь, и совесть моя не болит.
- А цыган-то, уголовник, которого вместо вас расстреляли, - и по нему
не болит?
- Его бы все равно расстреляли! - кричит Дзанни. - Все равно! Считай,
что со Щуровым я за всех рассчитался: и за себя, и за того цыгана, и за
тебя!
- Вы, вы... убили его! - прозреваю я. - Убили!
- Да, убил. И сто раз убил бы, если б надо было. Потому что ненавижу,
- Дзанни со свистом втягивает в себя воздух. - Он меня до-олго не узнавал,
а когда узнал, не то чтобы испугался, нет, а удивился, поразился. От
удивления и сердце схватило: попискивать начал, ручонками замахал... И
знаешь, пищит он, а сам себя в душе распоследними словами кроет за
тогдашнюю глупость, что не отправил меня благополучно в осиновый лесок под
Вязьмой.
- Как же он заявление написал, что т-ело просит новое, как поверил?
- А что ему делать было, когда сердце вот-вот остановится, а я рядом
стою и таблетки в руке держу? Умирать очень уж не хотелось - вот он и
написал под диктовку мою и даже на колени встал, молил о прощении. Тут и в
Безбородова поверишь. А я ему лекарство не дал. Да-с, не дал! Я, друг
Сережа, большое блаженство испытал. Оно мне было как награда за жизнь
после побега, в которой я инвалидом пребываю и спать по ночам боюсь - все
те ночи вспоминаю... Главное, за страх свой отомстил, за то, что родил
этот страх Безбородова. А-ах, Сережа, ты моего страха не знаешь! Вот если
б узнал, то понял бы навсегда: все хорошо, что не смертельно.
- И вас не удивляет, что все поверили в "ОВУХ"?
- А чему тут изумляться? Я давно принял за основу, что жизнь вокруг
меня фантастическая. Да, именно в этом ее однообразии, унылости даже,
таится черт-те что. Достаточно соломинки - бредового заявления, забытого
мною на столе в спешке, - чтобы унылая мутная речка жизни вдруг забурлила
и понеслась вперед опрометью.
- Так выходит ведь, что Щурова вы не убили...
- Его невозможно убить до конца - он бессмертен. И сказать - почему?
- Дзанни оглядывается и переходит на шепот. - Щуров - неизбежное звено
общей цепи, деталь мировой гармонии. Он и до коммунизма доживет, до самого
Золотого века.
- Отчего же не вырвать это звено совсем?!
- Цепь нельзя рвать, и не наше это дело.
- А наше дело - какое?
- Старый я, Сережа, чтобы рассуждать об этом. Пойми ты, старый! Я
хочу успеть увидеть тебя под куполом неба с флейтой в руках, и чтобы она
пела, а люди плакали о несовершенстве своем, слушая ее.
- А как я называться буду: Щуров или Похвиснев?
- Что такое имя? Ничего. Если наши идиоты вынесут решение называться
тебе Щуровым, будешь Щуровым. Ничего страшного, может, и руководить
начнешь. Этого не бойся: дурное дело не хитрое. Я помогу тебе, я все
улажу. И разве впервой тебе носить чужое имя? Разве сейчас ты не Федор? Ну
так станешь Щуровым. Главная твоя роль - Флейтист.
- И я не имею права быть просто Флейтистом - всегда и везде?
- Когда речь идет о праве стать легендой для людей, причем тут
какое-то жалкое имя? Оно все равно забудется, а твоя флейта - нет.
- А честь? Честь как же?
- Не до жиру - быть бы живу.
- Но маршалы зова не слышат, иные погибли в бою, другие ему изменили
и продали шпагу свою...
- Э, не надо драматизировать, - морщится Дзанни. - Шпагу можно
сломать: оно и красиво, и благородно.
Он уходит как победитель и прощается со мной царственно, ласково. Я
провожаю его до порога и говорю на прощание:
- Я вас всегда любил и люблю. Мне... вас жалко.
Дзанни кивает, не расслышав последних слов, и стремительно, бесшумно
летит прочь - вниз по лестнице.
Только я запер дверь и ступил в темный Коридор, как на голову с
потолка упал какой-то конверт. Моховая: ... Похвисневу С.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
какому-то ревизору, и тот потребовал меня вычистить. Как это можно,
кричал, чтобы в Кабинете Бессмертных рядом с душой крепкого организатора
Аракчеева шлялась душа юродивого и шута! Прижали Кура, Серебряную скрепку
отобрали, а мой дух за его неистребимую скоморошью сущность вселили в
попугайское тело. Это лет так сто пятьдесят назад было. Проживал я в
трактире купца Шебулдыкина. Ах, прелестное житие было! Клетку мне
соорудили из двух отделений. Оттуда я: комфортно мог изучать нравы и
делать философские умозаключения. И одну историйку не премину поведать
тебе. Служил у Шебулдыкина половым некий Епишка Ась. Кликнут его, бывало:
"Полово-ой!" Епишка будто из-под земли выскакивает: "Ась? Чего изволите-с?
Водочки-с?" Бегал, бегал, брал чаевые, а потом выяснилось, что он в
полиции тайным агентом числится. Заметь, Флейтист, добровольным! Все
раскрылось, когда он донес на врага отечества. Заприметил его, мерзавца, в
нашем трактире. Правда, потом оказалось, что это не совсем враг отечества,
а один француз из Парижа, сочинитель, по-русски - ни бум-бум. А к нам в
Россию приехал кушанья а ля рюсс все, какие ни на есть, испробовать и
рецепты в книжечку занести. Так вот, раскрывают книжечку в полицейском
отделении, а там, пардон, расстегаи всякие, кулебяки и блины в сметане.
Ба-альшой конфуз вышел, тем более, что француза, не разобравшись, сгоряча
выпороли. Раньше это просто было. Ну, укатил французишка в свой Париж и
там роман сочинил. Говорят, нечто возвышенное, у нас так не умеют. Слух
прошел, что он письмо генерал-губернатору написал. Мол, спасибо за науку.
В том смысле, что не зря выпороли, на пользу пошло. А Епишку отличили как
героя. Жандармский офицер так и сказал: "Если бы все половые были столь
усердны, государь-император мог бы "барыню" плясать спокойно!" Эх, Ась,
Ась! Чуток до Кабинета Бессмертных не дотянул. Не выдержал славы, спился.
Истинно русская душа!
- Да пропади ж ты пропадом!!! - я метнул в Безбородова стулом.
Безбородов ловко пригнулся, на четвереньках прополз под столом,
издавая странное, ломкое шуршание, и очутился около меня.
Лилово-чернильные глазки смотрели с добродушной веселостью. Я понял
наконец, что одежда графа вся склеена из бумаги - пергаментные брюки,
пиджак из грязной промокашки, манжеты из тетрадного листа в клеточку,
испещренные цифрами.
- На других доносить - это еще что! Это дело обычное и издревле
поощряемое. А вот не изволишь ли послушать про ловкача, который сам на
себя донес? Это недавно случилось, лет пятьдесят назад. Занесло меня тогда
в глубочайшую провинцию, это, я тебе скажу, было место, настолько далекое
от веяний культуры и прогресса, что бабы тамошние без нижнего белья, в
одних юбках фигуряли. Спросишь, бывало, такую бабешечку смазливенькую:
"Отчего вы, Феклуша Филипьевна, столь моветонны?" А она говорит, что так
ей, без исподнего, вольготней да и материи меньше уходит. Мудрость
народная, цены ей нет! Ну-с, так вот, к историйке моей. Приметил я в одном
домишке нового постояльца, циркача из шапито, что на лето приезжал.
Прибился я к богемной компании ихней, потому как Феклушки и Матрешки очень
осточертели. Ну, разговоры по вечерам, сплетни цирковые, всякое такое
невинное... А однажды за самоварчиком некий гимнаст или борец, уже сейчас
не припомню, сдуру рассказывает сон. Приснилось ему, идиоту, что стоит
человек во френче, рыжеволосый, усатый, на общей коммунальной кухне и
среди дыма, запахов, подштанников развешанных борщ себе варит на
керосинке. Компанию как ветром сдуло после этаких откровений. Симпатичный
мне циркач тоже там был, слушал. Вот-с, я думаю, ты понял, в чем соль. За
неприличный сон о Вожде гимнаста, натурально, посадили, а потом
потихоньку, полегоньку стали и собеседников выявлять. Мой знакомец
Флейтист (а он Флейтист был, совсем как ты) покой потерял. Ночами не спит,
ходит все, ходит, аппетиту лишился... Дело его, конечно, дрянь было. Не
сегодня-завтра - в кутузку. И правильно - не слушай, чего не положено!
Смотрел я, смотрел на эти его терзания и прямо сердцем размяк. А он все
мечется по комнатенке своей и вслух от отчаяния приговаривает: "Что
делать? Что делать?!" Ну и не выдержал я. "Что делать? - говорю. -
Известное дело, что. Кошельки воровать. За уголовное меньше полагается".
Флейтист весьма смекалист оказался. Эту мою мысль насчет кошельков он с
блеском развил. Сам на себя донос настрочил, что, мол, ворует такой-то и
воровать будет, ежели рука закона не вмешается. А донос моей фамилией
подписал. Это у него стихийно вышло. Другой-то фамилии с перепугу и в
спешке не придумал. Вот какие дела на свете творятся!
- Все врешь! Это ты, ты - доносчик, а он - не мог!
- Фу-ты, ну-ты, какие мы переменчивые-е! Ты вот меня химерой считал,
а чуть я тебя за сердце куснул - ты готов во мне реальнейшего негодяя
видеть. Козла отпущения из меня сделать хотите? Ишь,
умненькие-разумненькие! Ты с себя за все спроси! А Безбородов - он что? Он
там, где его хотят.
- Время было ужасное, - бормотал я. - Ужасное! Дети родителей
продавали... Я слышал от... Тартарова.
- Да, преужаснейшее было времечко. Но жить можно было. А сейчас и
подавно. Сейчас демократия расшалилась, и даже с демоном в "ОВУХе" можно
говорить на равных. Ты меня слушай, я плохо не посоветую: демону скажи,
что в порядке эксперимента согласен жить с двумя душами в одном теле.
Уверяю, тебе спасибо скажут - тел-то на все души не хватает. Ну и станете
вы со щуровской душой по-братски, как в коммуналке, жить... А там уж по
обстоятельствам: выживет он тебя - его тело, ты его - твое. Глядишь, за
рвение тебя отметят, и станешь ты бессмертным.
- Да как ты, падаль, смеешь предлагать мне, Флейтисту, такое?!
- А Флейтист-то умер, Похвиснев остался. Флейта по тебе еще намедни
проплакала: "Фир-лю-лю-ю! Фир-люлю-ю!" Вот и зеркало завешено. Покойничек,
значит, в доме, - прыснул со смеху Безбородов.
- Живой я! Живой!!!
Ужасный мой крик прогнал видение. Безбородов шныркнул за дверь,
хихикая и грозя мне пальцем.
Я кинулся за ним и схватил за бумажный воротник, но он рванулся, и в
руках остался кусок промокашки.
Малиновый с золотом занавес падает. Медленно загорается рампа. У
левого портала в треугольном луче появляется всадница. Это кукла и точная
копия Машетты верхом на бутафорской лошади. Кукла одета в синюю амазонку,
на голове шапочка с павлиньим пером. Обе знакомые маски молча и важно идут
позади лошади. Наконец вся группа скрывается в правой кулисе. Рампа тихо
меркнет.
- Ма белль Машетт! - зову я. - Что с тобой сделали? - И вслед за этим
валюсь боком в темноту...
Кто-то выводит меня за руку на свет. Комната со следами разгрома. Я
лежу на диване, под головой узел, на ногах - пальто. Рядом со мной сидит
Дзанни, держит в своих птичьих лапах мою руку.
- Дзанни, Дзанни, что это со мной было?
- А ты забудь все, что было с тобой до этой минуты, - просит он
ласково. - Началась новая жизнь.
О, как я хочу, чтобы это было так! Я верю ему сейчас, как в детстве:
он все объяснит, научит меня, спасет... Чтобы скрыть слезы, я длинно,
истерически смеюсь и бормочу:
- А я-то, тупица, думал, вы меня бросили-и! Думал, что не нужен вам
больше!..
- Что ты, Сережа, что ты! - укоряет Дзанни. - Я же тебя люблю. И
послушай-ка лучше, что за сюрприз тебя ждет. Я Машетту из Саратова вызвал!
Ты так скучал без нее. Она уже в пути.
Я хочу сесть, но он удерживает меня, поправляет узел, подвигается
ближе и вдруг начинает говорить быстро, жарко, вдохновенно:
- Вот представь, Сережа: мы с тобой будем сидеть на каменных ступенях
древнего театра и вспоминать, как жили несчастливо, ссорились
беспрестанно, винили друг друга в чем-то. А на самом деле никто не был ни
в чем виноват, мальчик мой, никто и ни в чем! Все это была несчастная
судьба. А теперь я добился... я сломал ей хребет! Там, в Риме, ты станешь
знаменит, и слава твоя взойдет над миром, как немеркнущая звезда...
Я вздрагиваю и сажусь.
- Какой Рим?!
Дзанни, не в силах сдерживать более свое ликование, всхлипывает и
кричит тонким петрушечьим голосом:
- Да! Ты едешь! Я обещал тебе успех - вот он!
- Нет! - протестую я. - Вы сейчас же скажете, что все это не так,
иначе мне придется поверить в то, что я свое тело отдал Щурову, в то, что
Безбородов существует на самом деле! Ну скажите: дурак, тебе все
привиделось!
- То, что ты дурак, я устал повторять. И бред твой, братец, дурацкий.
- А-а, видно, только в бреду можно представить, как вы сами на себя
донос пишете: ворует, мол, такой-то...
Дзанни отодвигается и смотрит на меня тускло, без интереса.
- Вот оно что... Но успокойся, мио каро. Знай, я кошельков на самом
деле не крал, а также табакерок и серебряных ложек. И наперед запомни: я
своей жизни не стыжусь, и совесть моя не болит.
- А цыган-то, уголовник, которого вместо вас расстреляли, - и по нему
не болит?
- Его бы все равно расстреляли! - кричит Дзанни. - Все равно! Считай,
что со Щуровым я за всех рассчитался: и за себя, и за того цыгана, и за
тебя!
- Вы, вы... убили его! - прозреваю я. - Убили!
- Да, убил. И сто раз убил бы, если б надо было. Потому что ненавижу,
- Дзанни со свистом втягивает в себя воздух. - Он меня до-олго не узнавал,
а когда узнал, не то чтобы испугался, нет, а удивился, поразился. От
удивления и сердце схватило: попискивать начал, ручонками замахал... И
знаешь, пищит он, а сам себя в душе распоследними словами кроет за
тогдашнюю глупость, что не отправил меня благополучно в осиновый лесок под
Вязьмой.
- Как же он заявление написал, что т-ело просит новое, как поверил?
- А что ему делать было, когда сердце вот-вот остановится, а я рядом
стою и таблетки в руке держу? Умирать очень уж не хотелось - вот он и
написал под диктовку мою и даже на колени встал, молил о прощении. Тут и в
Безбородова поверишь. А я ему лекарство не дал. Да-с, не дал! Я, друг
Сережа, большое блаженство испытал. Оно мне было как награда за жизнь
после побега, в которой я инвалидом пребываю и спать по ночам боюсь - все
те ночи вспоминаю... Главное, за страх свой отомстил, за то, что родил
этот страх Безбородова. А-ах, Сережа, ты моего страха не знаешь! Вот если
б узнал, то понял бы навсегда: все хорошо, что не смертельно.
- И вас не удивляет, что все поверили в "ОВУХ"?
- А чему тут изумляться? Я давно принял за основу, что жизнь вокруг
меня фантастическая. Да, именно в этом ее однообразии, унылости даже,
таится черт-те что. Достаточно соломинки - бредового заявления, забытого
мною на столе в спешке, - чтобы унылая мутная речка жизни вдруг забурлила
и понеслась вперед опрометью.
- Так выходит ведь, что Щурова вы не убили...
- Его невозможно убить до конца - он бессмертен. И сказать - почему?
- Дзанни оглядывается и переходит на шепот. - Щуров - неизбежное звено
общей цепи, деталь мировой гармонии. Он и до коммунизма доживет, до самого
Золотого века.
- Отчего же не вырвать это звено совсем?!
- Цепь нельзя рвать, и не наше это дело.
- А наше дело - какое?
- Старый я, Сережа, чтобы рассуждать об этом. Пойми ты, старый! Я
хочу успеть увидеть тебя под куполом неба с флейтой в руках, и чтобы она
пела, а люди плакали о несовершенстве своем, слушая ее.
- А как я называться буду: Щуров или Похвиснев?
- Что такое имя? Ничего. Если наши идиоты вынесут решение называться
тебе Щуровым, будешь Щуровым. Ничего страшного, может, и руководить
начнешь. Этого не бойся: дурное дело не хитрое. Я помогу тебе, я все
улажу. И разве впервой тебе носить чужое имя? Разве сейчас ты не Федор? Ну
так станешь Щуровым. Главная твоя роль - Флейтист.
- И я не имею права быть просто Флейтистом - всегда и везде?
- Когда речь идет о праве стать легендой для людей, причем тут
какое-то жалкое имя? Оно все равно забудется, а твоя флейта - нет.
- А честь? Честь как же?
- Не до жиру - быть бы живу.
- Но маршалы зова не слышат, иные погибли в бою, другие ему изменили
и продали шпагу свою...
- Э, не надо драматизировать, - морщится Дзанни. - Шпагу можно
сломать: оно и красиво, и благородно.
Он уходит как победитель и прощается со мной царственно, ласково. Я
провожаю его до порога и говорю на прощание:
- Я вас всегда любил и люблю. Мне... вас жалко.
Дзанни кивает, не расслышав последних слов, и стремительно, бесшумно
летит прочь - вниз по лестнице.
Только я запер дверь и ступил в темный Коридор, как на голову с
потолка упал какой-то конверт. Моховая: ... Похвисневу С.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12