пачпорты есть? А вот ужо погоди: свяжут нам руки назад и поведут на веревочке в Корчеву… И ради чего? что мы сделали?
– Прекрасно; но каким же образом средний человек успеет победить ябеду?
– А вот именно этим вопросом, который я сейчас сделал. Будет и в домах, и на улицах, и на распутиях, и шепотом, и вполголоса, и громко спрашивать: что мы сделали? Только и всего. Высшего разряда интеллигент не снизойдет до этого вопроса, мелкая сошка – не возвысится до него, а "средний" человек именно как раз ему в меру пришелся. Средний человек до болезненности чувствителен к тем благам, совокупность которых составляет жизненный комфорт. Не к еде одной, не к одному прилично сшитому платью, а к комфорту вообще, и в том числе к свободе мыслить и выражать свои мысли по-человечески. И вот, когда он замечает, что в его мысль залезает шалопай, когда он убеждается, что шалопай на каждом шагу ревизует его душу, дразнит его и отравляет его существование сплетнями, – он начинает метаться и закипать. Некоторое время он, конечно, сдерживает себя и виляет – вот как мы, например: шутка сказать, с Очищенным связались! – но потом разевает рот и кричит: за что? что я сделал!!
– А потом?
– Чудак! А потом, разумеется, и остальные средние люди разевают рты: и в самом деле, что же он сделал? И выходит немая сцена – вроде как в "Ревизоре", – для постановки которой приходится прибегать к содействию балетмейстера. Глумов помолчал с минуту и продолжал:
– Высокоинтеллигентного человека легко изолировать, потому что он относится к мелочам индифферентно. Его можно вырвать из рядов человеческих и скомкать, потому что средний человек не заступится за него, а только будет стыдливо; замыкать уши и жмурить глаза. Мелкая сошка – та сама руки протянет: вяжите, батюшки, мы люди привышные! А средний человек – тот галдеть будет. У него, куда он ни обернется – везде "свой брат", которому он будет жаловаться и руки показывать: смотрите, запястья-то как натерли! Это мне-то натерли! мне, дворянскому сыну, мне, правящему классу… руки натерли!
Произнося последние слова, Глумов вдруг ожесточился и даже погрозил пальцем в пространство. Очевидно, на него подействовал дворянский мундир, который был на его плечах.
Тогда и я, почувствовав на плечах мундир, в свою очередь рассердился.
– И кто же надругается над нами! – воскликнул я, – шваль отпетая надругается! отребье, не помнящее родства! Над нами, над дворянскими детьми! За что? Что мы сделали?
И оба вдруг, точно наступив друг другу на мозоли, вскочили, отворили окно и крикнули:
– За что? что мы сделали?
Смотрим, а на дороге, перед самой усадьбой, стоит мужчина.
Это был урядник; на голове – кепи, сбоку – шашка; усы – нафабрены. Он стоял и в задумчивости смотрел на березки, которыми был обсажен красный двор, словно рассчитывал, сколько тут может выйти сажен дров.
– А ты еще сомневался, есть ли в Проплеванной урядник! – шепотом укорял я Глумова.
– Смотри! смотри! не один, а целых два! – воскликнул он вместо ответа.
Действительно, из-за крапивы, росшей на месте старого флигеля, показался другой урядник, тоже в кепи и при шашке. Не успели они сделать друг другу под козырек, как с разных сторон к ним подошло еще десять урядников. Один из них поймал по дороге пригульного поросенка, другой – вынул из-под курицы только что снесенное яйцо; остальные не принесли ничего и были печальны.
Началось совещание ("может быть, предположение о ненастоящем барине уже созрело и формулировалось", невольно мелькнуло у меня в голове). Сначала распределили наблюдательные пункты; потом стали обсуждать, с которой стороны ловчее повести атаку: со стороны леса или со стороны болота. Но ничего не вышло, потому что пригульный поросенок овладел всеми их мыслями. Тогда решили: представить по начальству о милостивом разрешении объявить Проплеванную в осадном положении, а в ожидании ответа изловить другого пригульного поросенка (буде возможно, с кашею), а равно и курицу, снесшую яйцо.
– Говорил я тебе! – сказал Глумов в испуге, – говорил, что не миновать нам веревочки!
XX
Тоска овладела нами, та тупая, щемящая тоска, которая нападает на человека в предчувствии загадочной и ничем не мотивированной угрозы. Бывают времена, когда такого рода предчувствия захватывают целую массу людей и, словно злокачественный туман, стелются над местностью, превращая ее в Чурову долину. В особенности памятно мне в этом смысле одно лето. Сидишь, бывало, дома – чудятся шорохи, точно за дверью, в потемках, кто-то ручку замка нащупывает; выйдешь на улицу – чудится, точно из каждого окна кто-то пальцем грозит. Допустим, что все это только чудится и что на самом деле ничто необыкновенное не угрожает, но ведь и миражи могут измучить, ежели вплотную налягут.
Именно такого рода миражи обступили нас вслед за урядницким совещанием.
Сумерки уже наступили, и приближение ночи пугало нас. Очищенному и "нашему собственному корреспонденту", когда они бывали возбуждены, по ночам являлись черти; прочим хотя черти не являлись, но тоже казалось, что человека легче можно сцапать в спящем положении, нежели в бодрственном. Поэтому мы решились бодрствовать как можно дольше, и когда я предложил, чтоб скоротать время, устроить "литературный вечер", то все с радостью ухватились за эту мысль.
Прежде всего мы обратились к Очищенному. Это был своего рода Одиссей, которого жизнь представляла такое разнообразное сцепление реального с фантастическим, что можно было целый месяц прожить в захолустье, слушая его рассказы, и не переслушать всего. Почтенный старичок охотно согласился на нашу просьбу и действительно рассказал сказку столь несомненно фантастического характера, что я решался передать ее здесь дословно, ничего не прибавляя и не убавляя. Вот она.
СКАЗКА О РЕТИВОМ НАЧАЛЬНИКЕ,
как он своим усердием вышнее начальство огорчил
"В некотором царстве, в некотором государстве жил-был ретивый начальник. Случилось это давно, еще в ту пору, когда промежду начальников такое правило было: стараться как можно больше вреда делать, а уж из сего само собой, впоследствии, польза произойдет.
– Обывателя надо сначала скрутить, – говорили тогдашние генералы, – потом в бараний рог согнуть, а наконец, в отделку, ежовой рукавицей пригладить. И когда он вышколится, тогда уж сам собой постепенно отдышится и процветет.
Правило это ретивый начальник без труда на носу у себя зарубил. Так что когда он, впоследствии, "вверенный край" в награду за понятливость получил, то у него уж и программа была припасена. Сначала он науки упразднит, потом город спалит и, наконец, население испугает. И всякий раз будет при этом слезы проливать и приговаривать: видит бог, что я сей вред для собственной ихней пользы делаю! Годик-другой таким образом попалит – смотришь, ан вверенный-то край и остепеняться помаленьку стал. Остепенялся да остепенялся – и вдруг каторга!
Каторга, то есть общежитие, в котором обыватели не в свое дело не суются, пороху не выдумывают, передовых статей не пишут, а живут и степенно блаженствуют. В будни работу работают, в праздники – за начальство богу молят. И оттого у них все как по маслу идет. Наук нет – а они хоть сейчас на экзамен готовы; вина не пьют, а питейный доход возрастает да возрастает; товаров из-за границы не получают, а пошлины на таможнях поступают да поступают. А он, ретивый начальник, только смотрит да радуется; бабам по платку дарит, мужикам – по красному кушаку. "Вот какова моя каторга! – говорит, – вот зачем я науки истреблял, людей калечил, города огнем палил! Теперь понимаете?"
– Как не понимать – понимаем.
В этой надежде приехал он в свое место и начал вредить. Вредит год, вредит другой. Народное продовольствие – прекратил, народное здравие – упразднил, письмена – сжег и пепел по ветру развеял. На третий год стал себя проверять – что за чудо! – надо бы, по-настоящему, вверенному краю уж процвести, а он даже остепеняться не начинал! Как ошеломил он с первого абцуга обывателей, так с тех пор они распахня рот и ходят…
Задумался ретивый начальник, принялся разыскивать: какая тому причина?
Думал-думал, и вдруг его словно свет озарил. "Рассуждение" – вот причина. Стал он припоминать разные случаи, и чем больше припоминал, тем больше убеждался, что хоть и много он навредил, но до настоящего вреда, до такого, который бы всех сразу прищемил, все-таки не дошел. А не дошел потому, что этому препятствовало "рассуждение". Сколько раз с ним бывало: разбежится, размахнется, закричит: "разнесу!" – ан вдруг "рассуждение": какой же ты, братец, осел! Ну, он и спасует. А кабы не было у него "рассуждения", он бы давно уж до каторги дело довел.
– Давно бы вы у меня отдышались! – крикнул он не своим голосом, сделавши это открытие.
И погрозил кулаком в пространство, думая хоть этим посильную пользу вверенному краю принести.
На его счастье, жила в этом городе колдунья, которая на кофейной гуще будущее отгадывала, а между прочим умела и "рассуждение" отнимать. Побежал он к ней, кричит: отымай! Видит колдунья, что дело к спеху, живым манером сыскала у него в голове дырку и подняла клапанчик. Вдруг что-то из дырки свистнуло… шабаш! Остался наш парень без рассуждения…
Разумеется, очень рад. Стал есть – куска до рта донести не может, все мимо. Хохочет.
Сейчас побежал в присутственное место. Стал посредине комнаты и хочет вред сделать. Только хотеть-то хочет, а какой именно вред и как к нему приступить – не понимает. Таращит глазами, губами шевелит – больше ничего. Однако так он одним своим нерассудительным видом всех испугал, что разом все разбежались. Тогда он ударил кулаком по столу, расколол его и убежал.
Прибежал в поле. Видит – люди пашут, боронят, косят, гребут. Знает, сколь необходимо сих людей в рудники заточить, – а каким манером – не понимает. Вытаращил глаза, отнял у одного пахаря косулю и разбил вдребезги, но только что бросился к другому пахарю, чтоб борону разнести, как все испугались, и в одну минуту поле опустело. Тогда он разметал только что сметанный стог сена и убежал.
Воротился в город. Знает, что надобно его с четырех концов запалить, а каким манером – не понимает. Вынул по привычке из кармана коробочку спичек, чиркает, да не тем концом, избежал на колокольню и стал бить в набат. Звонит час, звонит другой, а что за причина – не понимает. А народ между тем сбежался, спрашивает: где, батюшко, где? Наконец устал звонить, сбежал вниз, опять вынул коробку со спичками, зажег их все разом, и только было ринулся в толпу, как все мгновенно брызнули в разные стороны, и он остался один. Тогда побежал домой и заперся на ключ.
Сидит неделю, сидит другую; вреда не делает, а только не понимает. И обыватели тоже не понимают. Тут-то бы им и отдышаться, покуда он без вреда запершись сидел, а они вместо того испугались. Да нельзя было и не испугаться. До тех пор все вред был, и все от него пользы с часу на час ждали; но только что было польза наклевываться стала, как вдруг все кругом стихло: ни вреда, ни пользы. И чего от этой тишины ждать – неизвестно. Ну, и оторопели. Бросили работы, попрятались в норы, азбуку позабыли, сидят и ждут.
А у него между тем опять рассуждение прикапливаться стало. Однажды выглянул он в окошко и как будто понял.
– Кажется, я одним своим нерассудительным видом настоящий вред сделал! – воскликнул он и стал ждать: вот сейчас соберутся перед домом обыватели и будут каторги просить.
Но, сколько он ни ждал, никто не пришел. По-видимому, все уже у него начеку: и поля заскорбли, и реки обмелели, и стада сибирская язва посекла, и письмена пропали, – еще одно усилие, и каторга готова! Только вопрос: с кем же он устроит ее, эту каторгу? Куда он ни посмотрит – везде пусто; только "мерзавцы", словно комары на солнышке, стадами играют. Так ведь с ними с одними и каторгу устроить нельзя. Потому что и для каторги не ябедник праздный нужен, а коренной обыватель, работяга, смирный.
Рассердился. Вышел на улицу, стал в обывательские норы залезать и поодиночке народ оттоле вытаскивать. Вытащит одного – приведет в изумление, вытащит другого – тоже в изумление приведет. Но тут опять беда. Не успеет до крайней норы дойти – смотрит, ан прежние опять в норы уползли…
Тогда он решился. Вышел из ворот и пошел прямиком. Шел-шел и пришел в большой город, в котором вышнее начальство резиденцию имело.
Смотрит – и не верит глазам своим! Давно ли в этом самом городе "мерзавцы" на всех перекрестках программы выкрикивали, а "людишки" в норах хоронились – и вдруг теперь все наоборот! Людишки, без задержки, по улицам ходят, а "мерзавцы" в норах попрятались!
Куда ни взглянет – везде благорастворение воздухов и изобилие плодов земных. Зайдет в трактир – никогда, сударь, так бойко не торговали! Заглянет в калашную – никогда столько калачей не пекли!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
– Прекрасно; но каким же образом средний человек успеет победить ябеду?
– А вот именно этим вопросом, который я сейчас сделал. Будет и в домах, и на улицах, и на распутиях, и шепотом, и вполголоса, и громко спрашивать: что мы сделали? Только и всего. Высшего разряда интеллигент не снизойдет до этого вопроса, мелкая сошка – не возвысится до него, а "средний" человек именно как раз ему в меру пришелся. Средний человек до болезненности чувствителен к тем благам, совокупность которых составляет жизненный комфорт. Не к еде одной, не к одному прилично сшитому платью, а к комфорту вообще, и в том числе к свободе мыслить и выражать свои мысли по-человечески. И вот, когда он замечает, что в его мысль залезает шалопай, когда он убеждается, что шалопай на каждом шагу ревизует его душу, дразнит его и отравляет его существование сплетнями, – он начинает метаться и закипать. Некоторое время он, конечно, сдерживает себя и виляет – вот как мы, например: шутка сказать, с Очищенным связались! – но потом разевает рот и кричит: за что? что я сделал!!
– А потом?
– Чудак! А потом, разумеется, и остальные средние люди разевают рты: и в самом деле, что же он сделал? И выходит немая сцена – вроде как в "Ревизоре", – для постановки которой приходится прибегать к содействию балетмейстера. Глумов помолчал с минуту и продолжал:
– Высокоинтеллигентного человека легко изолировать, потому что он относится к мелочам индифферентно. Его можно вырвать из рядов человеческих и скомкать, потому что средний человек не заступится за него, а только будет стыдливо; замыкать уши и жмурить глаза. Мелкая сошка – та сама руки протянет: вяжите, батюшки, мы люди привышные! А средний человек – тот галдеть будет. У него, куда он ни обернется – везде "свой брат", которому он будет жаловаться и руки показывать: смотрите, запястья-то как натерли! Это мне-то натерли! мне, дворянскому сыну, мне, правящему классу… руки натерли!
Произнося последние слова, Глумов вдруг ожесточился и даже погрозил пальцем в пространство. Очевидно, на него подействовал дворянский мундир, который был на его плечах.
Тогда и я, почувствовав на плечах мундир, в свою очередь рассердился.
– И кто же надругается над нами! – воскликнул я, – шваль отпетая надругается! отребье, не помнящее родства! Над нами, над дворянскими детьми! За что? Что мы сделали?
И оба вдруг, точно наступив друг другу на мозоли, вскочили, отворили окно и крикнули:
– За что? что мы сделали?
Смотрим, а на дороге, перед самой усадьбой, стоит мужчина.
Это был урядник; на голове – кепи, сбоку – шашка; усы – нафабрены. Он стоял и в задумчивости смотрел на березки, которыми был обсажен красный двор, словно рассчитывал, сколько тут может выйти сажен дров.
– А ты еще сомневался, есть ли в Проплеванной урядник! – шепотом укорял я Глумова.
– Смотри! смотри! не один, а целых два! – воскликнул он вместо ответа.
Действительно, из-за крапивы, росшей на месте старого флигеля, показался другой урядник, тоже в кепи и при шашке. Не успели они сделать друг другу под козырек, как с разных сторон к ним подошло еще десять урядников. Один из них поймал по дороге пригульного поросенка, другой – вынул из-под курицы только что снесенное яйцо; остальные не принесли ничего и были печальны.
Началось совещание ("может быть, предположение о ненастоящем барине уже созрело и формулировалось", невольно мелькнуло у меня в голове). Сначала распределили наблюдательные пункты; потом стали обсуждать, с которой стороны ловчее повести атаку: со стороны леса или со стороны болота. Но ничего не вышло, потому что пригульный поросенок овладел всеми их мыслями. Тогда решили: представить по начальству о милостивом разрешении объявить Проплеванную в осадном положении, а в ожидании ответа изловить другого пригульного поросенка (буде возможно, с кашею), а равно и курицу, снесшую яйцо.
– Говорил я тебе! – сказал Глумов в испуге, – говорил, что не миновать нам веревочки!
XX
Тоска овладела нами, та тупая, щемящая тоска, которая нападает на человека в предчувствии загадочной и ничем не мотивированной угрозы. Бывают времена, когда такого рода предчувствия захватывают целую массу людей и, словно злокачественный туман, стелются над местностью, превращая ее в Чурову долину. В особенности памятно мне в этом смысле одно лето. Сидишь, бывало, дома – чудятся шорохи, точно за дверью, в потемках, кто-то ручку замка нащупывает; выйдешь на улицу – чудится, точно из каждого окна кто-то пальцем грозит. Допустим, что все это только чудится и что на самом деле ничто необыкновенное не угрожает, но ведь и миражи могут измучить, ежели вплотную налягут.
Именно такого рода миражи обступили нас вслед за урядницким совещанием.
Сумерки уже наступили, и приближение ночи пугало нас. Очищенному и "нашему собственному корреспонденту", когда они бывали возбуждены, по ночам являлись черти; прочим хотя черти не являлись, но тоже казалось, что человека легче можно сцапать в спящем положении, нежели в бодрственном. Поэтому мы решились бодрствовать как можно дольше, и когда я предложил, чтоб скоротать время, устроить "литературный вечер", то все с радостью ухватились за эту мысль.
Прежде всего мы обратились к Очищенному. Это был своего рода Одиссей, которого жизнь представляла такое разнообразное сцепление реального с фантастическим, что можно было целый месяц прожить в захолустье, слушая его рассказы, и не переслушать всего. Почтенный старичок охотно согласился на нашу просьбу и действительно рассказал сказку столь несомненно фантастического характера, что я решался передать ее здесь дословно, ничего не прибавляя и не убавляя. Вот она.
СКАЗКА О РЕТИВОМ НАЧАЛЬНИКЕ,
как он своим усердием вышнее начальство огорчил
"В некотором царстве, в некотором государстве жил-был ретивый начальник. Случилось это давно, еще в ту пору, когда промежду начальников такое правило было: стараться как можно больше вреда делать, а уж из сего само собой, впоследствии, польза произойдет.
– Обывателя надо сначала скрутить, – говорили тогдашние генералы, – потом в бараний рог согнуть, а наконец, в отделку, ежовой рукавицей пригладить. И когда он вышколится, тогда уж сам собой постепенно отдышится и процветет.
Правило это ретивый начальник без труда на носу у себя зарубил. Так что когда он, впоследствии, "вверенный край" в награду за понятливость получил, то у него уж и программа была припасена. Сначала он науки упразднит, потом город спалит и, наконец, население испугает. И всякий раз будет при этом слезы проливать и приговаривать: видит бог, что я сей вред для собственной ихней пользы делаю! Годик-другой таким образом попалит – смотришь, ан вверенный-то край и остепеняться помаленьку стал. Остепенялся да остепенялся – и вдруг каторга!
Каторга, то есть общежитие, в котором обыватели не в свое дело не суются, пороху не выдумывают, передовых статей не пишут, а живут и степенно блаженствуют. В будни работу работают, в праздники – за начальство богу молят. И оттого у них все как по маслу идет. Наук нет – а они хоть сейчас на экзамен готовы; вина не пьют, а питейный доход возрастает да возрастает; товаров из-за границы не получают, а пошлины на таможнях поступают да поступают. А он, ретивый начальник, только смотрит да радуется; бабам по платку дарит, мужикам – по красному кушаку. "Вот какова моя каторга! – говорит, – вот зачем я науки истреблял, людей калечил, города огнем палил! Теперь понимаете?"
– Как не понимать – понимаем.
В этой надежде приехал он в свое место и начал вредить. Вредит год, вредит другой. Народное продовольствие – прекратил, народное здравие – упразднил, письмена – сжег и пепел по ветру развеял. На третий год стал себя проверять – что за чудо! – надо бы, по-настоящему, вверенному краю уж процвести, а он даже остепеняться не начинал! Как ошеломил он с первого абцуга обывателей, так с тех пор они распахня рот и ходят…
Задумался ретивый начальник, принялся разыскивать: какая тому причина?
Думал-думал, и вдруг его словно свет озарил. "Рассуждение" – вот причина. Стал он припоминать разные случаи, и чем больше припоминал, тем больше убеждался, что хоть и много он навредил, но до настоящего вреда, до такого, который бы всех сразу прищемил, все-таки не дошел. А не дошел потому, что этому препятствовало "рассуждение". Сколько раз с ним бывало: разбежится, размахнется, закричит: "разнесу!" – ан вдруг "рассуждение": какой же ты, братец, осел! Ну, он и спасует. А кабы не было у него "рассуждения", он бы давно уж до каторги дело довел.
– Давно бы вы у меня отдышались! – крикнул он не своим голосом, сделавши это открытие.
И погрозил кулаком в пространство, думая хоть этим посильную пользу вверенному краю принести.
На его счастье, жила в этом городе колдунья, которая на кофейной гуще будущее отгадывала, а между прочим умела и "рассуждение" отнимать. Побежал он к ней, кричит: отымай! Видит колдунья, что дело к спеху, живым манером сыскала у него в голове дырку и подняла клапанчик. Вдруг что-то из дырки свистнуло… шабаш! Остался наш парень без рассуждения…
Разумеется, очень рад. Стал есть – куска до рта донести не может, все мимо. Хохочет.
Сейчас побежал в присутственное место. Стал посредине комнаты и хочет вред сделать. Только хотеть-то хочет, а какой именно вред и как к нему приступить – не понимает. Таращит глазами, губами шевелит – больше ничего. Однако так он одним своим нерассудительным видом всех испугал, что разом все разбежались. Тогда он ударил кулаком по столу, расколол его и убежал.
Прибежал в поле. Видит – люди пашут, боронят, косят, гребут. Знает, сколь необходимо сих людей в рудники заточить, – а каким манером – не понимает. Вытаращил глаза, отнял у одного пахаря косулю и разбил вдребезги, но только что бросился к другому пахарю, чтоб борону разнести, как все испугались, и в одну минуту поле опустело. Тогда он разметал только что сметанный стог сена и убежал.
Воротился в город. Знает, что надобно его с четырех концов запалить, а каким манером – не понимает. Вынул по привычке из кармана коробочку спичек, чиркает, да не тем концом, избежал на колокольню и стал бить в набат. Звонит час, звонит другой, а что за причина – не понимает. А народ между тем сбежался, спрашивает: где, батюшко, где? Наконец устал звонить, сбежал вниз, опять вынул коробку со спичками, зажег их все разом, и только было ринулся в толпу, как все мгновенно брызнули в разные стороны, и он остался один. Тогда побежал домой и заперся на ключ.
Сидит неделю, сидит другую; вреда не делает, а только не понимает. И обыватели тоже не понимают. Тут-то бы им и отдышаться, покуда он без вреда запершись сидел, а они вместо того испугались. Да нельзя было и не испугаться. До тех пор все вред был, и все от него пользы с часу на час ждали; но только что было польза наклевываться стала, как вдруг все кругом стихло: ни вреда, ни пользы. И чего от этой тишины ждать – неизвестно. Ну, и оторопели. Бросили работы, попрятались в норы, азбуку позабыли, сидят и ждут.
А у него между тем опять рассуждение прикапливаться стало. Однажды выглянул он в окошко и как будто понял.
– Кажется, я одним своим нерассудительным видом настоящий вред сделал! – воскликнул он и стал ждать: вот сейчас соберутся перед домом обыватели и будут каторги просить.
Но, сколько он ни ждал, никто не пришел. По-видимому, все уже у него начеку: и поля заскорбли, и реки обмелели, и стада сибирская язва посекла, и письмена пропали, – еще одно усилие, и каторга готова! Только вопрос: с кем же он устроит ее, эту каторгу? Куда он ни посмотрит – везде пусто; только "мерзавцы", словно комары на солнышке, стадами играют. Так ведь с ними с одними и каторгу устроить нельзя. Потому что и для каторги не ябедник праздный нужен, а коренной обыватель, работяга, смирный.
Рассердился. Вышел на улицу, стал в обывательские норы залезать и поодиночке народ оттоле вытаскивать. Вытащит одного – приведет в изумление, вытащит другого – тоже в изумление приведет. Но тут опять беда. Не успеет до крайней норы дойти – смотрит, ан прежние опять в норы уползли…
Тогда он решился. Вышел из ворот и пошел прямиком. Шел-шел и пришел в большой город, в котором вышнее начальство резиденцию имело.
Смотрит – и не верит глазам своим! Давно ли в этом самом городе "мерзавцы" на всех перекрестках программы выкрикивали, а "людишки" в норах хоронились – и вдруг теперь все наоборот! Людишки, без задержки, по улицам ходят, а "мерзавцы" в норах попрятались!
Куда ни взглянет – везде благорастворение воздухов и изобилие плодов земных. Зайдет в трактир – никогда, сударь, так бойко не торговали! Заглянет в калашную – никогда столько калачей не пекли!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68