Идет человек по улице, и вдруг – фюить! Ужели это не трагедия?
– Я и не говорю, что это не трагедия, да представлять-то нечего. Явление первое и последнее – и шабаш.
– Это так точно, – согласился с Глумовым и Очищенный, – хотя у нас трагедий и довольно бывает, но так как они, по большей части, скоропостижный характер имеют, оттого и на акты делить их затруднительно. А притом позвольте еще доложить: как мы, можно сказать, с малолетства промежду скоропостижных трагедиев ходим, то со временем так привыкаем к ним, что хоть и видим трагедию, а в мыслях думаем, что это просто "такая жизнь".
Замечание это вывело на сцену новую тему: "привычка к трагедиям". Какого рода влияние оказывает на жизнь "привычка к трагедиям"? Облегчает ли она жизненный процесс, или же, напротив того, сообщает ему новую трагическую окраску, и притом еще более горькую и удручающую? Я был на стороне последнего мнения, но Глумов и Очищенный, напротив, утверждали, что только тому и живется легко, кто до того принюхался к трагическим запахам, что ничего уж и различить не может.
– Да ведь это именно настоящая трагедия и есть! – горячился я, – подумайте! разве не ужасно видеть эти легионы людей, которые всю жизнь ходят "промежду трагедиев" – и даже не понимают этого! Воля ваша, а это такая трагедия – и притом не в одном, а в бесчисленном множестве актов, – об которой даже помыслить без содрогания трудно!
– То-то, что по нашему месту не мыслить надобно, а почаще вспоминать, что выше лба уши не растут! – возразил Очищенный, – тогда и жизнь своим чередом пойдет, и даже сами не заметите, как время постепенно пролетит!
– Правильно! – поддержал его Глумов.
Знал я, сударь, одного человека, так он, покуда не понимал – благоденствовал; а понял – удавился!
Верно! А знаешь ли, Иван Иваныч, ведь ты – преумный! Только вот словно протух немного…
Очищенный приосанился.
– Или вот хоть бы про запой, – продолжал он, – вы думаете, отчего он бывает? Конечно, и тут неглижеровка ролю играет, однако ж который человек "не понимает" – тот не запьет.
– А вы когда-нибудь запивали, Иван Иваныч? – полюбопытствовал я.
– Было время – ужасти как тосковал! Ну, а теперь бог хранит. Постепенно я во всякое время выпить могу, но чтобы так: три недели не пить, а неделю чертить – этого нет! Живу я смирно, вникать не желаю; что и вижу, так стараюсь не видеть – оттого и скриплю. Помилуйте! при моих обстоятельствах, да ежели бы еще вникать – разве я был бы жив! А я себя так обшлифовал, что хоть на куски меня режь, мне и горюшка мало!
Это было высказано с такою беззаветною искренностью, что Глумов не выдержал и поцеловал старика в лоб.
– Ни гордости, ни притязательности во мне нет, а от кляуз да сутяжничества я и подавно убегаю, – продолжал Очищенный, очевидно, поощренный лаской Глумова. – Ежели оскорбление мне нанесут – от вознаграждения не откажусь, а в суд не пойду. Оттого все меня и любят. И у Дарьи Семеновны любили, и у Марцинкевича любили. Даже теперь: приду в квартал – сейчас дежурный помощник табаком потчует!
– Вот и нас тоже… – машинально произнес я.
– И вас тоже. Покуда вы вникали – никто вас не любил, а перестали вникать – все к вам с доверием! Вот хоть бы, например, устав о благопристойности…
– Гм… да, устав! – как-то загадочно пробормотал Глумов.
Я взглянул на моего друга и, к великому огорчению, заметил в нем большую перемену. Он, который еще так недавно принимал живое участие в наших благонамеренных прениях, в настоящую минуту казался утомленным, почти раздраженным. Мало того: он угрюмо ходил взад и вперед по комнате, что, по моему наблюдению, означало, что его начинает мутить от разговоров. Но Очищенный ничего этого не замечал и продолжал:
– И вообще скажу: чем более мы стараемся проникать, тем больше получаем щелчков. Ум-то, знаете, у нас выспрь бежит, а оттуда ему – щелк да щелк! И резонно. Не чета нам люди бывают, да и те ежели по сторонам засматриваются, так в канаву попадают. По-моему, так: сыт, обут, одет – ну, и молчи. Коли ты ведешь себя благородно – и с тобой всякий благородно. Коли ты никого не трогаешь – и тебя никто не тронет; коли ты ко всем с удовольствием – и к тебе все с удовольствием. Полегоньку да потихоньку – ан жизнь-то и прошла! Так ли я, сударь, говорю?
– Пррравильно! – воскликнул Глумов, очевидно, уже ожесточаясь.
– Покойная Дарья Семеновна говаривала: жизнь наша здешняя подобна селянке, которую в Малоярославском трактире подают. Коли ешь ее с маху, ложка за ложкой, – ничего, словно как и еда; а коли начнешь ворошить да разглядывать – стошнит!
– Пррравильно! – вновь воскликнул Глумов и при этом остановился прямо против Очищенного, выпучил глаза и зубы стиснул. Однако Очищенный и тут не понял.
– Был у меня, доложу вам, знакомый действительный статский советник, который к Дарье Семеновне по утрам хаживал, так он мне рассказывал, почему он именно утром, а не вечером ходит. Утром, говорит, я встал, умылся…
– Воняет! шабаш! – вдруг крикнул Глумов, но на этот раз уже таким громовым голосом, что Очищенный инстинктивно вытянул вперед шею, как бы готовясь к принятию удара.
X
К чести Глумова должно сказать, что он, по первому моему слову, не только протянул руку Очищенному, но даже извинился, что не может сейчас же уплатить, что следует по таксе о вознаграждении за оскорбление словом, потому что мелких денег нет.
– Все равно-с, после разом за все отдадите! – отозвался добродушный старик, которому, по-видимому, было даже приятнее получить сразу более или менее крупный куш, нежели в несколько приемов по двугривенному.
Таким образом, мир был заключен, и мы в самом приятном расположении духа сели за обед. Но что еще приятнее: несмотря на обильный завтрак у Балалайкина, Очищенный ел и пил совершенно так, как будто все происходившее утром было не более как приятный сон. Каждое кушанье он смаковал и по поводу каждого подавал драгоценные советы, перемешивая их с размышлениями и афоризмами из области высшей морали.
– Провизию надо покупать умеючи, – говорил он, – как во всяком деле вообще необходимо с твердыми познаниями приступать, так и тут. Знающий – выигрывает, а незнающий – проигрывает. Вот, например, ветчину, языки и вообще копченье надо в Мучном переулке приобретать; рыбу – на Мытном; живность, коли у кого времени достаточно есть, – на заставах у мужичков подстерегать. Многие у мужичков даже задаром отнимают, но я этого не одобряю.
– Не одобряешь?
– Нет, не одобряю, потому что такого закона нет. А на тот предмет, чтобы без ущерба для ближнего экономию всякий в своей жизни наблюдал, – такой закон есть. А затем я вам и еще доложу: даже иностранное вино, ежели оно ворованное, очень недорого купить можно.
– Ах, голубчик! нельзя ли нам бутылочек с пяток на пробу предоставить?
– С удовольствием. Вино, позвольте вам сказать, и краденое покупать не грех, потому что оно от избытка. В котором доме избыток – служитель отложит, что против препорции, к сторонке и продаст. Многие даже мясо потаенное покупают…
– Неужто и мясо?
– Очень даже легко-с. Стоит только с поварами знакомство свесть – и мясо, и дичь, все будет. Вообще, коли кто с умом живет, тот и в Петербурге может на свои средства обернуться.
– Пример можешь представить?
– Могу-с. Знал я одного отставного ротмистра, который, от рожденья, самое среднее состояние имел, а между тем каждонедельно банкеты задавал и, между прочим, даже одного румынского полководца у себя за столом принимал. А отчего? – оттого, сударь, что с клубными поварами был знаком! В клубе-то по субботам обед, ну, остатки, то да се, ночью все это к ротмистру сволокут, а назавтра у него полководец пищу принимает.
– Да ты и клубского-то повара не знаешь ли?
– Помилуйте, даже очень близко. Вы только спросите, кого я не знаю… всех знаю! Мне каждый торговец, против обыкновенного покупателя, двадцать – тридцать процентов уступит – вот я вам как доложу! Пришел я сейчас в лавку, спросил фунт икры – мне фунт с четвертью отвешивают! спросил фунт миндалю – мне изюму четверку на придачу завертывают! В трактир пришел, спросил три рюмки водки – мне четвертую наливают. За три плачу, четвертая – в знак уважения!
– Послушай! да ведь это волшебство!
Но Очищенный не слышал восклицания. Представление о закусках, по-видимому, ожесточало его, потому что на губах у него показалась пена и глаза слегка помутились.
– Или, опять, приду я, примерно, к Доминику, – продолжал он, – народу пропасть, ходят, бродят, один вошел, другой вышел; служители тоже в разброде – кому тут за тобой уследить! Съешь три куска кулебяки, а говоришь: один!
– И всегда это тебе сходило с рук?
– Однажды только недоразумение вышло. Ну, с месяц после того не ходил, а потом поправился – и опять стал ходить!
– Слушай-ка! да ты не служил ли в Взаимном Кредите, что коммерческие-то операции так хорошо знаешь?
– Служить не служил, а издали точно что присматривался. Только там, знаете, колесо большое, а у меня – маленькое. А кабы у меня побольше колесцо…
Очищенный на минуту задумался, не то ропща на провидение, не то соображая, что бы вышло, если б ему выпало на долю большое колесо.
– Помилуйте! – сказал он, наконец, – кругом, можно сказать, тетерева сидят – как тут пользы не получить! Вот хоть бы господин Юханцев…
– Да, но ведь и по владимирке-то с бубновым тузом тоже не лестно понтировать!
– Зато он программу свою в совершенстве выполнил. А тузы, я вам доложу, все одинаковы. По мне, хоть все четыре разом наклей, да только удовольствие мне предоставь!
Словом сказать, постепенно обмениваясь мыслями, мы очень приятно пообедали. После обеда вздумали было в табельку сыграть, но почтенный старик отказался наотрез.
– В молодости я тоже был охотник поиграть, – сказал он, – да однажды мне в Лебедяни ребро за игру переломили, так я с тех пор и дал обещание не прикасаться к этим проклятым картам. И что такое со мною в ту пору они сделали – так это даже рассказать словами нельзя! В больнице два месяца при смерти вылежал!
Отказ этот был, впрочем, очень кстати, потому что мы вспомнили, что нам предстоит еще поработать над уставом о благопристойности.
Прежде всего, нам необходимо было уяснить себе цель, к которой должны клониться наши труды. Не имея под руками ни исторического обзора благопристойности, ни обозрения современных законодательств по этому предмету, ни даже свода мнений будочников, мы поняли, что нам остается один ресурс – это выдумать какую-нибудь "идею", которая остерегла бы нас от разбросанности и дала бы возможность сообщить нашему труду необходимое единство. Устав, проектированный Прудентовым, довольно прозрачно указывал на существование такой "идеи". Он говорил: "внутреннюю же благопристойность всего удобнее наблюдать в собственных квартирах обывателей". Итак, под знаменем внутренней благопристойности вход в квартиры – вот цель, к которой надлежало стремиться.
– Имея в виду эту цель, – формулировал общую мысль Глумов, – я прежде всего полагал бы: статью четвертую "Общих начал" изложить в несколько измененном виде, приблизительно так: "Внешняя благопристойность выражается в действиях и телодвижениях обывателя; внутренняя – созидает себе храм в сердце его, где, наряду с нею, свивает себе гнездо и внутренняя неблагопристойность, то есть злая и порочная человеческая воля. На сем основании наиболее приличными местами для наблюдения за первою признаются: улицы, площади и публичные места; последнюю же всего удобнее наблюдать в собственных квартирах обывателей, так как в них злая и порочная воля преимущественно находит себе убежище или в виде простого попустительства, или же, чаще всего, в виде прямого пособничества". Согласны?
– Согласны! – ответили мы в один голос.
– Ну, а теперь нужно ответить на вопрос: что такое вход в квартиру? Иван Иваныч! сказывай свое мнение!
– По-моему, вход в квартиру – это означает вступление в оную…
– А вступление в квартиру означает вход в оную? Ах, голова! голова! разве законы так пишут? Это, братец, не водевиль, где допускаются каламбуры, в роде: "начальник отделения – отдельная статья!" Это – устав! Ты как? – обратился Глумов ко мне.
– По моему мнению, вход в квартиру есть такое действие, которое, будучи вызвано всегда присущею о нравственном положении обывателей благопопечительностью, требует необходимых, для достижения его, осмотров и исследований.
– И отмычек-с! – скромно присовокупил Очищенный.
– И отмычек – именно так! прекрасно! даже в университете с кафедры лучше не сказать. Одно бы я прибавил: "Сии последние (то есть отмычки) затем преимущественно потребны, дабы злую и порочную волю в последних ее убежищах без труда обретать". Позволите?
– Голубчик!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
– Я и не говорю, что это не трагедия, да представлять-то нечего. Явление первое и последнее – и шабаш.
– Это так точно, – согласился с Глумовым и Очищенный, – хотя у нас трагедий и довольно бывает, но так как они, по большей части, скоропостижный характер имеют, оттого и на акты делить их затруднительно. А притом позвольте еще доложить: как мы, можно сказать, с малолетства промежду скоропостижных трагедиев ходим, то со временем так привыкаем к ним, что хоть и видим трагедию, а в мыслях думаем, что это просто "такая жизнь".
Замечание это вывело на сцену новую тему: "привычка к трагедиям". Какого рода влияние оказывает на жизнь "привычка к трагедиям"? Облегчает ли она жизненный процесс, или же, напротив того, сообщает ему новую трагическую окраску, и притом еще более горькую и удручающую? Я был на стороне последнего мнения, но Глумов и Очищенный, напротив, утверждали, что только тому и живется легко, кто до того принюхался к трагическим запахам, что ничего уж и различить не может.
– Да ведь это именно настоящая трагедия и есть! – горячился я, – подумайте! разве не ужасно видеть эти легионы людей, которые всю жизнь ходят "промежду трагедиев" – и даже не понимают этого! Воля ваша, а это такая трагедия – и притом не в одном, а в бесчисленном множестве актов, – об которой даже помыслить без содрогания трудно!
– То-то, что по нашему месту не мыслить надобно, а почаще вспоминать, что выше лба уши не растут! – возразил Очищенный, – тогда и жизнь своим чередом пойдет, и даже сами не заметите, как время постепенно пролетит!
– Правильно! – поддержал его Глумов.
Знал я, сударь, одного человека, так он, покуда не понимал – благоденствовал; а понял – удавился!
Верно! А знаешь ли, Иван Иваныч, ведь ты – преумный! Только вот словно протух немного…
Очищенный приосанился.
– Или вот хоть бы про запой, – продолжал он, – вы думаете, отчего он бывает? Конечно, и тут неглижеровка ролю играет, однако ж который человек "не понимает" – тот не запьет.
– А вы когда-нибудь запивали, Иван Иваныч? – полюбопытствовал я.
– Было время – ужасти как тосковал! Ну, а теперь бог хранит. Постепенно я во всякое время выпить могу, но чтобы так: три недели не пить, а неделю чертить – этого нет! Живу я смирно, вникать не желаю; что и вижу, так стараюсь не видеть – оттого и скриплю. Помилуйте! при моих обстоятельствах, да ежели бы еще вникать – разве я был бы жив! А я себя так обшлифовал, что хоть на куски меня режь, мне и горюшка мало!
Это было высказано с такою беззаветною искренностью, что Глумов не выдержал и поцеловал старика в лоб.
– Ни гордости, ни притязательности во мне нет, а от кляуз да сутяжничества я и подавно убегаю, – продолжал Очищенный, очевидно, поощренный лаской Глумова. – Ежели оскорбление мне нанесут – от вознаграждения не откажусь, а в суд не пойду. Оттого все меня и любят. И у Дарьи Семеновны любили, и у Марцинкевича любили. Даже теперь: приду в квартал – сейчас дежурный помощник табаком потчует!
– Вот и нас тоже… – машинально произнес я.
– И вас тоже. Покуда вы вникали – никто вас не любил, а перестали вникать – все к вам с доверием! Вот хоть бы, например, устав о благопристойности…
– Гм… да, устав! – как-то загадочно пробормотал Глумов.
Я взглянул на моего друга и, к великому огорчению, заметил в нем большую перемену. Он, который еще так недавно принимал живое участие в наших благонамеренных прениях, в настоящую минуту казался утомленным, почти раздраженным. Мало того: он угрюмо ходил взад и вперед по комнате, что, по моему наблюдению, означало, что его начинает мутить от разговоров. Но Очищенный ничего этого не замечал и продолжал:
– И вообще скажу: чем более мы стараемся проникать, тем больше получаем щелчков. Ум-то, знаете, у нас выспрь бежит, а оттуда ему – щелк да щелк! И резонно. Не чета нам люди бывают, да и те ежели по сторонам засматриваются, так в канаву попадают. По-моему, так: сыт, обут, одет – ну, и молчи. Коли ты ведешь себя благородно – и с тобой всякий благородно. Коли ты никого не трогаешь – и тебя никто не тронет; коли ты ко всем с удовольствием – и к тебе все с удовольствием. Полегоньку да потихоньку – ан жизнь-то и прошла! Так ли я, сударь, говорю?
– Пррравильно! – воскликнул Глумов, очевидно, уже ожесточаясь.
– Покойная Дарья Семеновна говаривала: жизнь наша здешняя подобна селянке, которую в Малоярославском трактире подают. Коли ешь ее с маху, ложка за ложкой, – ничего, словно как и еда; а коли начнешь ворошить да разглядывать – стошнит!
– Пррравильно! – вновь воскликнул Глумов и при этом остановился прямо против Очищенного, выпучил глаза и зубы стиснул. Однако Очищенный и тут не понял.
– Был у меня, доложу вам, знакомый действительный статский советник, который к Дарье Семеновне по утрам хаживал, так он мне рассказывал, почему он именно утром, а не вечером ходит. Утром, говорит, я встал, умылся…
– Воняет! шабаш! – вдруг крикнул Глумов, но на этот раз уже таким громовым голосом, что Очищенный инстинктивно вытянул вперед шею, как бы готовясь к принятию удара.
X
К чести Глумова должно сказать, что он, по первому моему слову, не только протянул руку Очищенному, но даже извинился, что не может сейчас же уплатить, что следует по таксе о вознаграждении за оскорбление словом, потому что мелких денег нет.
– Все равно-с, после разом за все отдадите! – отозвался добродушный старик, которому, по-видимому, было даже приятнее получить сразу более или менее крупный куш, нежели в несколько приемов по двугривенному.
Таким образом, мир был заключен, и мы в самом приятном расположении духа сели за обед. Но что еще приятнее: несмотря на обильный завтрак у Балалайкина, Очищенный ел и пил совершенно так, как будто все происходившее утром было не более как приятный сон. Каждое кушанье он смаковал и по поводу каждого подавал драгоценные советы, перемешивая их с размышлениями и афоризмами из области высшей морали.
– Провизию надо покупать умеючи, – говорил он, – как во всяком деле вообще необходимо с твердыми познаниями приступать, так и тут. Знающий – выигрывает, а незнающий – проигрывает. Вот, например, ветчину, языки и вообще копченье надо в Мучном переулке приобретать; рыбу – на Мытном; живность, коли у кого времени достаточно есть, – на заставах у мужичков подстерегать. Многие у мужичков даже задаром отнимают, но я этого не одобряю.
– Не одобряешь?
– Нет, не одобряю, потому что такого закона нет. А на тот предмет, чтобы без ущерба для ближнего экономию всякий в своей жизни наблюдал, – такой закон есть. А затем я вам и еще доложу: даже иностранное вино, ежели оно ворованное, очень недорого купить можно.
– Ах, голубчик! нельзя ли нам бутылочек с пяток на пробу предоставить?
– С удовольствием. Вино, позвольте вам сказать, и краденое покупать не грех, потому что оно от избытка. В котором доме избыток – служитель отложит, что против препорции, к сторонке и продаст. Многие даже мясо потаенное покупают…
– Неужто и мясо?
– Очень даже легко-с. Стоит только с поварами знакомство свесть – и мясо, и дичь, все будет. Вообще, коли кто с умом живет, тот и в Петербурге может на свои средства обернуться.
– Пример можешь представить?
– Могу-с. Знал я одного отставного ротмистра, который, от рожденья, самое среднее состояние имел, а между тем каждонедельно банкеты задавал и, между прочим, даже одного румынского полководца у себя за столом принимал. А отчего? – оттого, сударь, что с клубными поварами был знаком! В клубе-то по субботам обед, ну, остатки, то да се, ночью все это к ротмистру сволокут, а назавтра у него полководец пищу принимает.
– Да ты и клубского-то повара не знаешь ли?
– Помилуйте, даже очень близко. Вы только спросите, кого я не знаю… всех знаю! Мне каждый торговец, против обыкновенного покупателя, двадцать – тридцать процентов уступит – вот я вам как доложу! Пришел я сейчас в лавку, спросил фунт икры – мне фунт с четвертью отвешивают! спросил фунт миндалю – мне изюму четверку на придачу завертывают! В трактир пришел, спросил три рюмки водки – мне четвертую наливают. За три плачу, четвертая – в знак уважения!
– Послушай! да ведь это волшебство!
Но Очищенный не слышал восклицания. Представление о закусках, по-видимому, ожесточало его, потому что на губах у него показалась пена и глаза слегка помутились.
– Или, опять, приду я, примерно, к Доминику, – продолжал он, – народу пропасть, ходят, бродят, один вошел, другой вышел; служители тоже в разброде – кому тут за тобой уследить! Съешь три куска кулебяки, а говоришь: один!
– И всегда это тебе сходило с рук?
– Однажды только недоразумение вышло. Ну, с месяц после того не ходил, а потом поправился – и опять стал ходить!
– Слушай-ка! да ты не служил ли в Взаимном Кредите, что коммерческие-то операции так хорошо знаешь?
– Служить не служил, а издали точно что присматривался. Только там, знаете, колесо большое, а у меня – маленькое. А кабы у меня побольше колесцо…
Очищенный на минуту задумался, не то ропща на провидение, не то соображая, что бы вышло, если б ему выпало на долю большое колесо.
– Помилуйте! – сказал он, наконец, – кругом, можно сказать, тетерева сидят – как тут пользы не получить! Вот хоть бы господин Юханцев…
– Да, но ведь и по владимирке-то с бубновым тузом тоже не лестно понтировать!
– Зато он программу свою в совершенстве выполнил. А тузы, я вам доложу, все одинаковы. По мне, хоть все четыре разом наклей, да только удовольствие мне предоставь!
Словом сказать, постепенно обмениваясь мыслями, мы очень приятно пообедали. После обеда вздумали было в табельку сыграть, но почтенный старик отказался наотрез.
– В молодости я тоже был охотник поиграть, – сказал он, – да однажды мне в Лебедяни ребро за игру переломили, так я с тех пор и дал обещание не прикасаться к этим проклятым картам. И что такое со мною в ту пору они сделали – так это даже рассказать словами нельзя! В больнице два месяца при смерти вылежал!
Отказ этот был, впрочем, очень кстати, потому что мы вспомнили, что нам предстоит еще поработать над уставом о благопристойности.
Прежде всего, нам необходимо было уяснить себе цель, к которой должны клониться наши труды. Не имея под руками ни исторического обзора благопристойности, ни обозрения современных законодательств по этому предмету, ни даже свода мнений будочников, мы поняли, что нам остается один ресурс – это выдумать какую-нибудь "идею", которая остерегла бы нас от разбросанности и дала бы возможность сообщить нашему труду необходимое единство. Устав, проектированный Прудентовым, довольно прозрачно указывал на существование такой "идеи". Он говорил: "внутреннюю же благопристойность всего удобнее наблюдать в собственных квартирах обывателей". Итак, под знаменем внутренней благопристойности вход в квартиры – вот цель, к которой надлежало стремиться.
– Имея в виду эту цель, – формулировал общую мысль Глумов, – я прежде всего полагал бы: статью четвертую "Общих начал" изложить в несколько измененном виде, приблизительно так: "Внешняя благопристойность выражается в действиях и телодвижениях обывателя; внутренняя – созидает себе храм в сердце его, где, наряду с нею, свивает себе гнездо и внутренняя неблагопристойность, то есть злая и порочная человеческая воля. На сем основании наиболее приличными местами для наблюдения за первою признаются: улицы, площади и публичные места; последнюю же всего удобнее наблюдать в собственных квартирах обывателей, так как в них злая и порочная воля преимущественно находит себе убежище или в виде простого попустительства, или же, чаще всего, в виде прямого пособничества". Согласны?
– Согласны! – ответили мы в один голос.
– Ну, а теперь нужно ответить на вопрос: что такое вход в квартиру? Иван Иваныч! сказывай свое мнение!
– По-моему, вход в квартиру – это означает вступление в оную…
– А вступление в квартиру означает вход в оную? Ах, голова! голова! разве законы так пишут? Это, братец, не водевиль, где допускаются каламбуры, в роде: "начальник отделения – отдельная статья!" Это – устав! Ты как? – обратился Глумов ко мне.
– По моему мнению, вход в квартиру есть такое действие, которое, будучи вызвано всегда присущею о нравственном положении обывателей благопопечительностью, требует необходимых, для достижения его, осмотров и исследований.
– И отмычек-с! – скромно присовокупил Очищенный.
– И отмычек – именно так! прекрасно! даже в университете с кафедры лучше не сказать. Одно бы я прибавил: "Сии последние (то есть отмычки) затем преимущественно потребны, дабы злую и порочную волю в последних ее убежищах без труда обретать". Позволите?
– Голубчик!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68