Во всяком случае, я вынужден был если не совершенно отказаться от своего плана, то подвергнуть его изменениям. Но и теперь, прежде всего, я рассчитывал на то обстоятельство, что хотя, быть может, и знает Мавра Кузьмовна, что имеет наехать чиновник, но знает это смутно, не имея настоящего понятия ни о цели приезда, ни о намерениях чиновника. В таком случае, думал я, можно будет сказать, что я имею поручение сделать дознание об истинном состоянии раскола или что-нибудь подобное. Руководители и руководительницы этого дела охотно подаются на эту удочку, если взяться за нее умеючи. Натура человеческая до крайности самолюбива, и если, ловко набросив на свое лицо маску добродушия и откровенности, следователь обращается к всемогущей струне самолюбия, успех почти всегда бывает верен. Тут охотно выкладываются на стол все самые сокровенные вещи, а ради красного словца даже и прилыгается малость; следовательно, остается только на ус мотать. Тут же могут быть кстати употреблены и другие невинные средства, внушающие доверенность. Таким образом можно, например, направить речь издалека о собственных делах Мавры Кузьмовны, поприласкать ее (посадить), начать слегка соболезновать и вообще "беседовать разумно", сбросив с себя всякую официяльность и пригнув себя к одному уровню с почтенною старухой. Я знавал следователей весьма благонамеренных, которые своим неумением обращаться с живым материялом, щекотливостью, с которою они относились к темным сторонам жизни, с первого же шагу возбуждали полное недоверие подсудимого и, разумеется, не достигали никаких результатов. С другой стороны, знавал я и таких следователей, которые были, что называется, до мозга костей выжиги, и между тем сразу внушали полное доверие к себе потому только, что умели кстати ввернуть слово «голубчик», или потрепать подсудимого по брюху, или даже дать ему, в шутливом русском тоне, порядочную затрещину в спину – полицейская ласка, имеющая равносильное значение с словом "голубчик".
Я следователь благонамеренный и добиваюсь только истины, не имея при этом никаких личных видов; следовательно, я не только имею право, но и обязан изыскать все средства, чтобы достигнуть этой истины. Конечно, я не стану давать любезных затрещин – на это я не способен, – но и кроме затрещин есть целый ряд полицейских хитростей, который может быть употреблен в дело. Мне скажут, может быть, что это нравственное вымогательство (другие, пожалуй, не откажутся употребить при этом и слово "подлость"), но в таком случае я позволяю себе спросить, какие же имеются средства к открытию истины?
Итак, мне нужна была доверенность Мавры Кузьмовны; необходимо было вызвать ее на откровенность, и если бы она, в частном и любезном разговоре (особливо же при свидетелях), высказала то, что для меня потребно, в таком случае я не прочь был бы оформить эту любезную откровенность законным порядком. Само собою разумеется, что в дальнейшем развитии дела могут быть пущены в ход разного рода неожиданности: чтение некоторых писем, появление из задних дверей интересных лиц и т. п. И все это в пользу истины, только истины…
Полный этих намерений, я решился лично посетить Мавру Кузьмовну, чтобы ее, так сказать, сразу ошеломить моею благосклонною внимательностью. Сверх того не лишне было ознакомиться и с характером моей новой пациентки, чтобы приспособиться к нему и заметить ту струнку, на которую удобнее можно действовать.
Дом Мавры Кузьмовны, недавно выстроенный, глядел чистенько и уютно. Дверь из сеней вела в коридор, разделявший весь дом на две половины. Впоследствии я узнал, что этот коридор был устроен не случайно, а вследствие особых и довольно остроумных соображений.
Дело в том, что по обеим сторонам коридора были расположены горницы, из которых каждая имела свой особый ход и образовала род кельи, не имевшей с соседнею комнатой иного сообщения, как через коридор. Первые и ближайшие к сеням, а следовательно и к свету, горницы имели хозяйственное назначение; тут были: стряпущая, кладовые и т. д. Но чем далее нужно было углубляться в коридор, тем тусклее достигал свет, так что с трудом можно было распознать даже двери; тут-то и были покои самой Мавры Кузьмовны, жившей вместе с племянницей и несколькими посторонними старухами, которых она пропитывала на старости лет. Затем, в самой глубине коридора, там, куда свет совершенно почти не досягал, было нагорожено множество мелких чуланчиков, которых не было возможности даже днем нащупать без помощи свечи.
– Как же вы-то успеваете вдруг осмотреть все эти закоулки? – спрашивал я у Маслобойникова, когда, впоследствии, сам ближе познакомился с устройством этого рода домов.
– Это точно-с, что поначалу дело было трудное, – отвечал он, – в первый раз, как был я еще неопытен, они меня лихо надули. Пришел я к ним этта с обыском; ну, она меня и встречает, такая, знаете, ласковая… "Милости просим, говорит, Иван Демьяныч, удостойте старуху своим посещением", – а сама, ваше высокоблагородие, и отворяет мне первую-то дверь. Ну, я с дураков-то и вошел – кухня-с; разумеется, чумички, лохани, ведра, все как следует. "Да ты показывай, говорю, мне настоящее дело". – "А вот, говорит, пожалуйте". И привела меня насупротив в кладовую. Ну, точно, вижу полна горница сундуков и мешков – надо все это свидетельствовать. С час я тут бился, рассматривал: ну, разумеется, кроме солоду, муки да крупы, ничего не нашел, а покуда я тут копался, в других-то комнатах и поприбрали… С тем и ушел, что ничего найти не мог… "Ну, говорю, спасибо, голубушка, за науку". – "Ничего, говорит, на здоровье, родимый!" А у самой от смеху даже нутро все колыхается, у поганки. Ну, да добро, мол, за мной не за кем другим: наука не пропадет. Пришел и опять случай: "Нет, думаю, шалишь, баба!" – и прямо, знаете, как ворвался, в самую, что называется, в глубь, покуда в стену лбом не наткнулся… тут и замер-с… А между тем на прочих пунктах свое распоряжение идет; двери все настежь, и как кого смертный час застал, так и пребывай; застынь, не шевелись… Ну и точно-с, диковинные иногда вещи в этих чуланчиках находишь…
Но возвращаюсь к рассказу. Встретила меня в сенях какая-то старуха, должно быть стряпка, которая, взглянув на мои пуговицы, побледнела и как-то странно вся всколыхалась. Испуг, очевидно, парализировал всю ее мыслящую силу, потому что она безотчетно топталась на одном месте, как бы недоумевая, оставаться ей или бежать.
– Дома Мавра Кузьмовна? – спросил я.
– Ась? – закричала она во всю мочь, с очевидным намерением, чтобы голос ее как-нибудь дошел по назначению.
Я повторил вопрос.
Она опять затопталась на месте, а губы ее начали судорожно подергиваться.
– Дома Мавра Кузьмовна? – крикнул я ей в самое ухо.
– Не упомню я, батюшка, не упомню… кажется, не бывала… стара я, ваше сиятельное благородие, больно стара да чтой-то нынче и памятью-то бог изобидел… об ком это изволишь спрашивать?
Сознавая бесполезность дальнейших расспросов, я хотел было идти далее, в тот знаменитый коридор, о котором говорено выше, как вдруг, совершенно для меня неожиданно, старуха, как сноп, повалилась поперек двери.
– Батюшки! спасители! режут! – вопила она, уцепившись за фалды моего вицмундира, – отец родной! не ходи, не губи своей душеньки!
На этот крик выбежала баба высокая и плотная, в синем сарафане, подвязанная черным платком. Это была сама хозяйка дома, которая вмиг поняла, в чем дело.
– Мать Меропея, мать Меропея! – сказала она ласковым, но твердым голосом, подходя к нам, – полно, не блажи, пусти его благородие.
Старуха встала, глухо кашляя и злобно посматривая на меня. Она одною рукой уперлась об косяк двери, а другою держала себя за грудь, из которой вылетали глухие и отрывистые вопли. И долгое еще время, покуда я сидел у Мавры Кузьмовны, раздавалось по всему дому ее голошение, нагоняя на меня нестерпимую тоску.
– Милости просим, ваше благородие! – говорила между тем Мавра Кузьмовна, – милости просим к нам в горницу… Аннушка! отворь-ка дверь: посветлее барину идти будет! Уж вы нас, сударь, не обессудьте за старуху-то! Здесь мы собрались народ всё старый да пуганый; мужчин никого нет – ну, и думается, что лихой человек старух сирых изобидеть хочет… А таким гостям, как ваше благородие или хочь и Иван Демьяныч (Маслобойников), мы оченно завсегда рады… Или, может, ваше благородие, изначала с обыском пройдете? – прибавила она, как-то масляно засматривая мне в глаза.
– Нет… да разве ты не видишь, что и понятых со мной нет?
– Так-с; а то мы завсегда готовы… У нас, ваше благородие, завсегда и ворота, и горницы все без запору… такое уж Иван Демьяныч, дай бог им много лет здравствовать, заведение завел… А то, коли с обыском, так милости просим хошь в эту горницу (она указывала на кладовую), хошь куда вздумается… Так милости просим в наши покои.
– А эта Меропея у тебя в стряпках, что ли, живет? – спросил я.
– В стряпках, сударь, в стряпках… что ж, это, кажется, сударь, не запрещается?..
Мы вошли в это время в горницу, чистую и светлую. На полу разостлан белый холст, а стены гладко выструганы; горница разделена перегородкой, за которой виднелась кровать с целою горой перин и подушек и по временам слышался шорох. Перед диваном, на столе, стояла закуска, которую впопыхах, очевидно, забыли прибрать. Закуска была так называемая дворянская, то есть зачерствелый балык, колбаса твердая как камень и мелко нарезанные куски икры буроватого цвета; на том же подносе стоял графин с белою водкой и бутылка тенерифа.
– Милости просим беседовать! – сказала Мавра Кузьмовна, усаживая меня на диван.
Но мы были не одни; кроме лиц, которые скрылись за перегородкой, в комнате находился еще человек в длиннополом узком кафтане, с длинными светло-русыми волосами на голове, собранными в косичку. При появлении моем он встал и, вынув из-за пояса гребенку, подошел пошатываясь к зеркалу и начал чесать свои туго связанные волосы.
Бледно-желтое, отекшее лицо его, украшенное жиденькою бородкой, носило явные следы постоянно невоздержной жизни; маленькие голубые и воспаленные глаза смотрели как-то слепо и тупо, губы распустились и не смыкались, руки, из которых одна была засунута в боковой карман, действовали не твердо. Во все время, покуда продолжалось причесывание волос, он вполголоса мурлыкал какую-то песню и изредка причмокивал языком и губами.
– Это что за человек? – спросил я хозяйку. Мавра Кузьмовна желала улыбаться, но губы ее только судорожно двигались и никак не складывались в улыбку; она постоянно заглядывала мне в глаза, как бы усиливаясь уловить мою мысль, а своим собственным глазам старалась придать выражение беспечности и даже наивной веселости.
– Это, ваше благородие, так… уволенный, ваше благородие… он перед вами только что выпить зашел… это ведь, кажется, можно?
Последние слова были сказаны не без иронии.
– Да чтой-то, Михеич, хошь бы ты почтение его благородию отдал, – продолжала Мавра Кузьмовна, – а то мурлыкаешь там невесть что.
Неизвестный обернулся, подошел к столу и уставил бессмысленный взор на водку.
– А что, благодетельница, повторить можно? – спросил он сиплым голосом и слабо трясясь всем телом.
– Что ты за человек? – спросил я его. Он посмотрел на меня мутными глазами.
– То есть… ваше благородие желаете знать, каков я таков человек есть? – сказал он, спотыкаясь на каждом слове, – что ж, для нас объясниться дело не мудреное… не прынц же я, потому как и одеяния для того приличного не имею, а лучше сказать, просто-напросто, я исключенный из духовного звания причетник, сиречь овца заблудшая… вот я каков человек есть!
Он остановился, сначала глубоко вздохнул, но потом вдруг фыркнул и, изобразив из себя ферт, внезапно перешел из довольно густого баритона в самый тонкий, маслянистый тенор.
– Не возмогу рещи, – продолжал он, вздернув голову кверху и подкатив глаза так, что видны делались одни воспаленные белки, – не возмогу рещи, сколь многие претерпел я гонения. Если не сподобился, яко Иона, содержаться во чреве китове, зато в собственном моем чреве содержал беса три года и три месяца… И паки обуреваем был злою женою, по вся дни износившею предо мной звериный свой образ… И паки обуян был жаждою огненною и не утолил гортани своей до сего дня…
– Вы его не обессудьте, ваше благородие, – прервала Мавра Кузьмовна, – он у нас уж такой от рождения, в уме оченно уж недостаточен… Полно, полно, Михеич; пора, чай, и к домам.
– Нет, Мавра Кузьмовна, уж коли язык сам возговорил, стало быть, говорить ему надо, и вы мне не препятствуйте… Ваше высокоблагородие! вот как пред богом, так и перед вами… наг и бос, нищ и убог предстою. Прошу водки – не дают! Прошу денег – не дают! Стало быть, за что же я, за что же…
– Да; не дают тебе водки! и то уж почесть кабак внутре-то у тебя завелся!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
Я следователь благонамеренный и добиваюсь только истины, не имея при этом никаких личных видов; следовательно, я не только имею право, но и обязан изыскать все средства, чтобы достигнуть этой истины. Конечно, я не стану давать любезных затрещин – на это я не способен, – но и кроме затрещин есть целый ряд полицейских хитростей, который может быть употреблен в дело. Мне скажут, может быть, что это нравственное вымогательство (другие, пожалуй, не откажутся употребить при этом и слово "подлость"), но в таком случае я позволяю себе спросить, какие же имеются средства к открытию истины?
Итак, мне нужна была доверенность Мавры Кузьмовны; необходимо было вызвать ее на откровенность, и если бы она, в частном и любезном разговоре (особливо же при свидетелях), высказала то, что для меня потребно, в таком случае я не прочь был бы оформить эту любезную откровенность законным порядком. Само собою разумеется, что в дальнейшем развитии дела могут быть пущены в ход разного рода неожиданности: чтение некоторых писем, появление из задних дверей интересных лиц и т. п. И все это в пользу истины, только истины…
Полный этих намерений, я решился лично посетить Мавру Кузьмовну, чтобы ее, так сказать, сразу ошеломить моею благосклонною внимательностью. Сверх того не лишне было ознакомиться и с характером моей новой пациентки, чтобы приспособиться к нему и заметить ту струнку, на которую удобнее можно действовать.
Дом Мавры Кузьмовны, недавно выстроенный, глядел чистенько и уютно. Дверь из сеней вела в коридор, разделявший весь дом на две половины. Впоследствии я узнал, что этот коридор был устроен не случайно, а вследствие особых и довольно остроумных соображений.
Дело в том, что по обеим сторонам коридора были расположены горницы, из которых каждая имела свой особый ход и образовала род кельи, не имевшей с соседнею комнатой иного сообщения, как через коридор. Первые и ближайшие к сеням, а следовательно и к свету, горницы имели хозяйственное назначение; тут были: стряпущая, кладовые и т. д. Но чем далее нужно было углубляться в коридор, тем тусклее достигал свет, так что с трудом можно было распознать даже двери; тут-то и были покои самой Мавры Кузьмовны, жившей вместе с племянницей и несколькими посторонними старухами, которых она пропитывала на старости лет. Затем, в самой глубине коридора, там, куда свет совершенно почти не досягал, было нагорожено множество мелких чуланчиков, которых не было возможности даже днем нащупать без помощи свечи.
– Как же вы-то успеваете вдруг осмотреть все эти закоулки? – спрашивал я у Маслобойникова, когда, впоследствии, сам ближе познакомился с устройством этого рода домов.
– Это точно-с, что поначалу дело было трудное, – отвечал он, – в первый раз, как был я еще неопытен, они меня лихо надули. Пришел я к ним этта с обыском; ну, она меня и встречает, такая, знаете, ласковая… "Милости просим, говорит, Иван Демьяныч, удостойте старуху своим посещением", – а сама, ваше высокоблагородие, и отворяет мне первую-то дверь. Ну, я с дураков-то и вошел – кухня-с; разумеется, чумички, лохани, ведра, все как следует. "Да ты показывай, говорю, мне настоящее дело". – "А вот, говорит, пожалуйте". И привела меня насупротив в кладовую. Ну, точно, вижу полна горница сундуков и мешков – надо все это свидетельствовать. С час я тут бился, рассматривал: ну, разумеется, кроме солоду, муки да крупы, ничего не нашел, а покуда я тут копался, в других-то комнатах и поприбрали… С тем и ушел, что ничего найти не мог… "Ну, говорю, спасибо, голубушка, за науку". – "Ничего, говорит, на здоровье, родимый!" А у самой от смеху даже нутро все колыхается, у поганки. Ну, да добро, мол, за мной не за кем другим: наука не пропадет. Пришел и опять случай: "Нет, думаю, шалишь, баба!" – и прямо, знаете, как ворвался, в самую, что называется, в глубь, покуда в стену лбом не наткнулся… тут и замер-с… А между тем на прочих пунктах свое распоряжение идет; двери все настежь, и как кого смертный час застал, так и пребывай; застынь, не шевелись… Ну и точно-с, диковинные иногда вещи в этих чуланчиках находишь…
Но возвращаюсь к рассказу. Встретила меня в сенях какая-то старуха, должно быть стряпка, которая, взглянув на мои пуговицы, побледнела и как-то странно вся всколыхалась. Испуг, очевидно, парализировал всю ее мыслящую силу, потому что она безотчетно топталась на одном месте, как бы недоумевая, оставаться ей или бежать.
– Дома Мавра Кузьмовна? – спросил я.
– Ась? – закричала она во всю мочь, с очевидным намерением, чтобы голос ее как-нибудь дошел по назначению.
Я повторил вопрос.
Она опять затопталась на месте, а губы ее начали судорожно подергиваться.
– Дома Мавра Кузьмовна? – крикнул я ей в самое ухо.
– Не упомню я, батюшка, не упомню… кажется, не бывала… стара я, ваше сиятельное благородие, больно стара да чтой-то нынче и памятью-то бог изобидел… об ком это изволишь спрашивать?
Сознавая бесполезность дальнейших расспросов, я хотел было идти далее, в тот знаменитый коридор, о котором говорено выше, как вдруг, совершенно для меня неожиданно, старуха, как сноп, повалилась поперек двери.
– Батюшки! спасители! режут! – вопила она, уцепившись за фалды моего вицмундира, – отец родной! не ходи, не губи своей душеньки!
На этот крик выбежала баба высокая и плотная, в синем сарафане, подвязанная черным платком. Это была сама хозяйка дома, которая вмиг поняла, в чем дело.
– Мать Меропея, мать Меропея! – сказала она ласковым, но твердым голосом, подходя к нам, – полно, не блажи, пусти его благородие.
Старуха встала, глухо кашляя и злобно посматривая на меня. Она одною рукой уперлась об косяк двери, а другою держала себя за грудь, из которой вылетали глухие и отрывистые вопли. И долгое еще время, покуда я сидел у Мавры Кузьмовны, раздавалось по всему дому ее голошение, нагоняя на меня нестерпимую тоску.
– Милости просим, ваше благородие! – говорила между тем Мавра Кузьмовна, – милости просим к нам в горницу… Аннушка! отворь-ка дверь: посветлее барину идти будет! Уж вы нас, сударь, не обессудьте за старуху-то! Здесь мы собрались народ всё старый да пуганый; мужчин никого нет – ну, и думается, что лихой человек старух сирых изобидеть хочет… А таким гостям, как ваше благородие или хочь и Иван Демьяныч (Маслобойников), мы оченно завсегда рады… Или, может, ваше благородие, изначала с обыском пройдете? – прибавила она, как-то масляно засматривая мне в глаза.
– Нет… да разве ты не видишь, что и понятых со мной нет?
– Так-с; а то мы завсегда готовы… У нас, ваше благородие, завсегда и ворота, и горницы все без запору… такое уж Иван Демьяныч, дай бог им много лет здравствовать, заведение завел… А то, коли с обыском, так милости просим хошь в эту горницу (она указывала на кладовую), хошь куда вздумается… Так милости просим в наши покои.
– А эта Меропея у тебя в стряпках, что ли, живет? – спросил я.
– В стряпках, сударь, в стряпках… что ж, это, кажется, сударь, не запрещается?..
Мы вошли в это время в горницу, чистую и светлую. На полу разостлан белый холст, а стены гладко выструганы; горница разделена перегородкой, за которой виднелась кровать с целою горой перин и подушек и по временам слышался шорох. Перед диваном, на столе, стояла закуска, которую впопыхах, очевидно, забыли прибрать. Закуска была так называемая дворянская, то есть зачерствелый балык, колбаса твердая как камень и мелко нарезанные куски икры буроватого цвета; на том же подносе стоял графин с белою водкой и бутылка тенерифа.
– Милости просим беседовать! – сказала Мавра Кузьмовна, усаживая меня на диван.
Но мы были не одни; кроме лиц, которые скрылись за перегородкой, в комнате находился еще человек в длиннополом узком кафтане, с длинными светло-русыми волосами на голове, собранными в косичку. При появлении моем он встал и, вынув из-за пояса гребенку, подошел пошатываясь к зеркалу и начал чесать свои туго связанные волосы.
Бледно-желтое, отекшее лицо его, украшенное жиденькою бородкой, носило явные следы постоянно невоздержной жизни; маленькие голубые и воспаленные глаза смотрели как-то слепо и тупо, губы распустились и не смыкались, руки, из которых одна была засунута в боковой карман, действовали не твердо. Во все время, покуда продолжалось причесывание волос, он вполголоса мурлыкал какую-то песню и изредка причмокивал языком и губами.
– Это что за человек? – спросил я хозяйку. Мавра Кузьмовна желала улыбаться, но губы ее только судорожно двигались и никак не складывались в улыбку; она постоянно заглядывала мне в глаза, как бы усиливаясь уловить мою мысль, а своим собственным глазам старалась придать выражение беспечности и даже наивной веселости.
– Это, ваше благородие, так… уволенный, ваше благородие… он перед вами только что выпить зашел… это ведь, кажется, можно?
Последние слова были сказаны не без иронии.
– Да чтой-то, Михеич, хошь бы ты почтение его благородию отдал, – продолжала Мавра Кузьмовна, – а то мурлыкаешь там невесть что.
Неизвестный обернулся, подошел к столу и уставил бессмысленный взор на водку.
– А что, благодетельница, повторить можно? – спросил он сиплым голосом и слабо трясясь всем телом.
– Что ты за человек? – спросил я его. Он посмотрел на меня мутными глазами.
– То есть… ваше благородие желаете знать, каков я таков человек есть? – сказал он, спотыкаясь на каждом слове, – что ж, для нас объясниться дело не мудреное… не прынц же я, потому как и одеяния для того приличного не имею, а лучше сказать, просто-напросто, я исключенный из духовного звания причетник, сиречь овца заблудшая… вот я каков человек есть!
Он остановился, сначала глубоко вздохнул, но потом вдруг фыркнул и, изобразив из себя ферт, внезапно перешел из довольно густого баритона в самый тонкий, маслянистый тенор.
– Не возмогу рещи, – продолжал он, вздернув голову кверху и подкатив глаза так, что видны делались одни воспаленные белки, – не возмогу рещи, сколь многие претерпел я гонения. Если не сподобился, яко Иона, содержаться во чреве китове, зато в собственном моем чреве содержал беса три года и три месяца… И паки обуреваем был злою женою, по вся дни износившею предо мной звериный свой образ… И паки обуян был жаждою огненною и не утолил гортани своей до сего дня…
– Вы его не обессудьте, ваше благородие, – прервала Мавра Кузьмовна, – он у нас уж такой от рождения, в уме оченно уж недостаточен… Полно, полно, Михеич; пора, чай, и к домам.
– Нет, Мавра Кузьмовна, уж коли язык сам возговорил, стало быть, говорить ему надо, и вы мне не препятствуйте… Ваше высокоблагородие! вот как пред богом, так и перед вами… наг и бос, нищ и убог предстою. Прошу водки – не дают! Прошу денег – не дают! Стало быть, за что же я, за что же…
– Да; не дают тебе водки! и то уж почесть кабак внутре-то у тебя завелся!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78