«лоб», "лоб", "лоб"…
– Что ж, помолиться, что ли, ты пришел, дядя Иван? – спрашивает у мужичка его собеседник.
– Да, вот, к угоднику… помиловал бы он его, наш батюшка! – отвечает старик прерывающимся голосом, – никакого, то есть, даже изъяну в нем не нашли, в Матюше-то: тело-то, слышь, белое-разбелое, да крепко таково.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И вся эта толпа пришла сюда с чистым сердцем, храня, во всей ее непорочности, душевную лепту, которую она обещала повергнуть к пречестному и достохвальному образу божьего угодника. Прислушиваясь к ее говору, я сам начинаю сознавать возможность и законность этого неудержимого стремления к душевному подвигу, которое так просто и так естественно объясняется всеми жизненными обстоятельствами, оцепляющими незатейливое существование простого человека. На меня веет неведомою свежестью и благоуханием, когда до слуха моего долетает все то же тоскливое голошение убогих нищих:
Придет мать – весна-красна,
Лузья, болота разольются,
Древа листами оденутся,
И запоют птицы райски
Архангельскими голосами;
А ты из пустыни вон изыдешь,
Меня, мать прекрасную, покинешь! [35]
– Нет, не покину! – готов я воскликнуть вместе с Осафьем-царевичем:
Разгуляюсь я во пустыни, во зеленой во дубраве,
Насмотрюсь во пустыни на различные светы… [36]
Но вот раздался благовест соборного колокола; толпа вдруг заколыхалась и вся, как один человек, встала…
В третьем часу пополудни площадь уже пуста; кой-где перерезывают ее нехитрые экипажи губернских аристократов, спешащих в собор или же в городской сад, чтобы оттуда поглазеть на народный праздник. Народ весь спустился вниз к реке и расселся на бесчисленное множество лодок, готовых к отплытию вслед за великим угодником. На берегу разгуливает праздная толпа горожанок, облаченных в лучшие свои одежды.
– Марья Матвевна-с, может, вам прохладиться угодно-с? – говорит канцелярский чиновник Потешкин полной и краснощекой девице, идущей рядом с своею сухощавой родительницей.
Потешкин, рослый мужчина, одет по последней крутогорской моде; шея у него повязана желтым батистовым платком, а в руках блестит стальная тросточка, которою он эффектно помахивает. Эта тросточка стоила ему месячного жалованья, но нельзя не сознаться, что в ней Потешкин приобрел вещь действительно полезную, потому что она в некоторых местах разнимается и дозволяет ему сооружать походный стальной чубук и обжигать им губы сколько душе угодно.
– Да чем же прохладиться, Петр Никитич? – томно отвечает Марья Матвеевна, имеющая виды на руку и сердце Потешкина.
– Прохладительные разные бывают-с, можно этта в питейный сбегать, пива купить…
– Да вы уж на свой счет, Петр Никитич!
– Помилуйте-с… на что же-с! Павел Иваныч! Павел Иваныч! побереги, брат, Марью Матвевну, покуда я в питейный за пивом сбегаю!
– Преуслужливый кавалер Петр Никитич! – замечает Марья Матвеевна вслед удаляющемуся Потешкину, – вот вы бы никогда не поступили так благородно, Павел Иваныч.
– Это он по несообразности своей, – сонно отвечает Павел Иваныч.
– И как завсегда чисто одет! даже за канцеляриста признать нельзя.
– Всё в долг, Марья Матвевна-с…
– Это нужды нет; образованному человеку завсегда свою чистоплотность наблюдать следует… вот зато и невесту хорошую себе найдет, а вы не найдете!
– Я скорее найду-с.
– Вот любопытно! уж не думаете ли вы, что из себя очень занимательны?
– Нет-с, я найду не по красоте, а по своей основательности-с… Он что найдет? он горечь какую-нибудь найдет! а я желаю за себя купеческую дочь взять, чтоб за ней, по крайности, тысяча серебра числилась…
– Да! отдадут за вас!
– За меня отдадут-с… У меня, Марья Матвевна, жалованье небольшое, а я и тут способы изыскиваю… стало быть, всякий купец такому человеку дочь свою, зажмуря глаза, препоручить может… Намеднись иду я по улице, а Сокуриха-купчиха смотрит из окна: "Вот, говорит, солидный какой мужчина идет"… так, стало быть, ценят же!.. А за что? не за вертопрашество-с!
– Ну, уж нашли кого! Сокуриху! право, смех!
Эта группа сменяется другою, состоящею из четырех женщин и равного числа мужчин.
– А мы вот так, Петр Федорыч, сделаем, – говорит один из мужчин, – мы махнем на перепутье к Пазухину на завод, да там такую лихорадку отзвоним, что на целую неделю после того угорим!
– Да Пазухин-то нонче не больно разгуляться дает! – говорит со вздохом Петр Федорыч.
– Что ты! да как он осмелится! да я ему в лицо наплюю, если он всю нашу прихоть не исполнит…
– Разве уж для вас, Николай Тимофеич!
– Еще бы он посмел! – вступается супруга Николая Тимофеича, повисшая у него на руке, – у Николая Тимофеича и дела-то его все – стало быть, какой же он подчиненный будет, коли начальников своих уважать не станет?
– Я, брат Петр Федорыч, так тебе скажу, – продолжает Николай Тимофеич, – что хотя, конечно, я деньгами от Пазухина заимствуюсь, а все-таки, если он меня, окроме того, уважать не станет, так я хоша деньги ему в лицо и не брошу, однако досаду большую ему сделаю.
– Еще бы! – отзывается супруга.
– И если у него за обедом уха подается розная, получше гостям со стерлядями, а похуже – с окунями, так он мне с окунями не подавай, потому что я сделаю ему невежество…
– Что говорить, Николай Тимофеич! вы человек нужный, властный!
– Я у него в доме что хошь делаю! захочу, чтоб фрукт был, будет и фрукт… всякий расход он для меня сделать должен… И стало быть, если я тебя и твоих семейных к Пазухину приглашаю, так ты можешь ехать безо всякой опасности.
– Хорошо вам на свете жить, Николай Тимофеич, – говорит со вздохом Петр Федорыч, – вот и в равных с вами чинах нахожусь, а все счастья нет.
– Этот, брат, ты сюжет оставь… всякое место своего обладателя знает, а потому оно и дается такому человеку, который свой предмет в существе веществ понимает.
Эту компанию сменяет парочка: муж с женой, тоже в гражданских костюмах.
– Ты мне вот и платьишка-то порядочного сделать не можешь! – говорит жена, – а тоже на гулянье идет!
– Молчи, сударыня, молчи!
– Мне на что молчать, мне на то бог язык дал, чтоб говорить… только от тебя и слов, что молчать… а тоже гулять идет!
– Вот ужо погоди, домой придем!
– Ишь гуляльщик какой нашелся! жене шляпки третий год купить не может… Ты разве голую меня от родителей брал? чай, тоже всего напасено было.
– Молчи, говорят тебе, молчи, змея!
– Что уж ты, видно, бить меня хочешь за то, что я тебе справедливость свою высказываю?.. что ж, бей!
По крайности пусть на народе посмотрят, каково мне с тобой житье… со сквалыжником!
Пара проходит мимо.
– А что наши господа! – говорит лакей одного из знакомых мне губернских аристократов, – только разве что понятие одно, что господа… да и понятия-то нет!
– Господа бывают разные, – вступается другой лакей, – один господин своего понятия не имеет, так от слуги понятием заимствуется, другой, напротив того, желает, чтоб от него слуга понятием заимствовался…
– А вот у наших господ так и своего-то понятия нет, да и от нашего брата заняться ничем не хотят, – замечает третий лакей.
– Это, брат, самое худое дело, – отвечает второй лакеи, – это все равно значит, что в доме большого нет. Примерно, я теперь в доме у буфета состою, а Петров состоит по части комнатного убранства… стало быть, если без понятия жить, он в мою часть, а я в его буду входить, и будем мы, выходит, комнаты два раза подметать, а посуду, значит, немытую оставим.
– Господин хошь и господин, а тоже зря выговаривать не должен, – благоразумно замечает первый лакей.
– Как можно зря выговаривать! это значит человека только запугать и в неспособность его произвести.
– А слышал, Михей, что с Петрушкой с Порфирьевским намеднись случилось… Барин-от пришел, а он спал на лавке, да вскочивши спросоньев, и ну в холодной печке кочергой мешать…
– Во сне, должно быть, видел, что печку топит!
– Что другого и видеть-то! всякий свою ремесленность видит! Вот я нонче три ночи сряду все во сне сапоги чищу…
– Господа! расступитесь, расступитесь, сделайте ваше одолжение! – кричит частный пристав Рогуля, протискиваясь брюхом в толпу, – ты, мужик, чего тут стал? разве здесь твое место?
Последние слова относятся к зазевавшемуся субъекту, обладающему бородой и облаченному в серый кафтан. Толпа раздается, и на сцену является генеральша Дарья Михайловна Голубовицкая. Генеральша очень видная и красивая женщина; в ее поступи и движениях замечается та неробкость, которая легко дается всякой умной женщине, поставленной обстоятельствами выше общего уровня толпы; она очень хорошо одета, что также придает не мало блеску ее прекрасной внешности. Впереди идут два маленьких сына генеральши, но такие миленькие, "такие душки", как говорят в провинции, что их скорее можно признать за хорошие конфетки, нежели за мальчиков. Генеральша окружена целою толпою придворных льстецов, которые наперерыв усиливаются очаровать ее своим остроумием, любезностью и преимущественно щегольским французским языком. В особенности же суетится и хлопочет кругленький и пузатенький помещик Загржембович, который то забежит вперед и полюбуется на детей, то опять поравняется с Дарьей Михайловной, и всегда найдется сказать что-нибудь лестное и приятное. Губернская молодежь без ума от Дарьи Михайловны.
– Quel charme, que cette femrae![51] – говорит Леонид Сергеич Разбитной, который, по смерти князя Чебылкина [37], охотно пристроился под крыло генерала Голубовицкого. Дарья Михайловна слышит это и слегка улыбается тою сладкою улыбкой, которая принадлежит только хорошеньким женщинам, вполне уверенным в своем торжестве.
Шествие замыкается самим генералом Голубовицким, одетым в вицмундирный фрак и идущим, как прилично высокому губернскому сановнику, с заложенными за спину руками. Сановитость генерала такова, что никакое самое обстоятельное описание не может противостоять ее лучам; высокий рост и соответствующее телосложение придают ему еще более величия, так что его превосходительству стоит только повернуть головой или подернуть бровью, чтобы тьма подчиненных бросилась вперед, с целью произвести порядок. Генерал также окружен своим штатом, но это не вертопрахи какие-нибудь, а люди солидные, снискавшие общее уважение через доказанную ими преданность или же способность к приобретениям всякого рода. Тут вижу я и знакомца моего Порфирия Петровича, который, по мелкости своего роста, обязывается делать два шага там, где его превосходительству приходится делать только один. Тут же и добродушный глава "приятного семейства", господин Размановский, отпущенный своею супругой погулять и по этому случаю улыбающийся до самого затылка. Тут же и величественный директор народного училища, у которого на лице начертано: "Аз есмь уныние и тошнота, ибо корни учения горьки, и лишь плоды его сладки", и много других еще, высоких и маленьких, пузатеньких и тщедушных, горделивых и смирных.
Генеральша пожелала отдохнуть. Частный пристав Рогуля стремглав бросается вперед и очищает от народа ту часть берегового пространства, которая необходима для того, чтоб открыть взорам высоких посетителей прелестную картину отплытия святых икон. Неизвестно откуда, внезапно являются стулья и кресла для генеральши и ее приближенных. Правда, что в помощь Рогуле вырос из земли отставной подпоручик Живновский, который, из любви к искусству, суетится и распоряжается, как будто ему обещали за труды повышение чином.
Судя по торжественному виду, с которым Живновский проходит мимо генеральши, нельзя не согласиться, что он должен быть совершенно доволен собой. Он как-то изгибает свою голову, потрясает спиной и непременно прикладывает к козырьку руку, когда приближается к ее превосходительству.
– Мсьё Загржембович, сядьте подле меня, – говорит Дарья Михайловна, – я хочу, чтоб вы были сегодня моим чичероне.
Загржембович устремляется к генеральше, садится на стул несколько боком и всю особу свою приветливо наклоняет по направлению к ее превосходительству.
– Скажите, пожалуйста, в ваших местах таких процессий не бывает? – спрашивает Дарья Михайловна.
– Oh, madame, mais comment donc! le peuple est dans l'enfance chez nous comme ailleurs. Mais c'est bien plus beau chez nous![52]
– Вы несправедливы, мсьё Загржембович, вы личную свою досаду переносите на нас, бедных крутогорских жителей…
– Только не на вас, Дарья Михайловна!
– Посмотрите на эту толпу, одетую в пестрые праздничные свои наряды, – продолжает генеральша, не обратив внимания на комплимент своего усердного поклонника, – mais je vous demande un peu, si ce n'est pas joli?
– Oui, c'est joli, mais chez nous c'est imposant, c'est beau![53] разница между этим зрелищем и теми, которые я когда-то имел случай видеть, та же самая, как между женщиной, которую мы называем не более как миленькою, и женщиной… mais vous savez:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
– Что ж, помолиться, что ли, ты пришел, дядя Иван? – спрашивает у мужичка его собеседник.
– Да, вот, к угоднику… помиловал бы он его, наш батюшка! – отвечает старик прерывающимся голосом, – никакого, то есть, даже изъяну в нем не нашли, в Матюше-то: тело-то, слышь, белое-разбелое, да крепко таково.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И вся эта толпа пришла сюда с чистым сердцем, храня, во всей ее непорочности, душевную лепту, которую она обещала повергнуть к пречестному и достохвальному образу божьего угодника. Прислушиваясь к ее говору, я сам начинаю сознавать возможность и законность этого неудержимого стремления к душевному подвигу, которое так просто и так естественно объясняется всеми жизненными обстоятельствами, оцепляющими незатейливое существование простого человека. На меня веет неведомою свежестью и благоуханием, когда до слуха моего долетает все то же тоскливое голошение убогих нищих:
Придет мать – весна-красна,
Лузья, болота разольются,
Древа листами оденутся,
И запоют птицы райски
Архангельскими голосами;
А ты из пустыни вон изыдешь,
Меня, мать прекрасную, покинешь! [35]
– Нет, не покину! – готов я воскликнуть вместе с Осафьем-царевичем:
Разгуляюсь я во пустыни, во зеленой во дубраве,
Насмотрюсь во пустыни на различные светы… [36]
Но вот раздался благовест соборного колокола; толпа вдруг заколыхалась и вся, как один человек, встала…
В третьем часу пополудни площадь уже пуста; кой-где перерезывают ее нехитрые экипажи губернских аристократов, спешащих в собор или же в городской сад, чтобы оттуда поглазеть на народный праздник. Народ весь спустился вниз к реке и расселся на бесчисленное множество лодок, готовых к отплытию вслед за великим угодником. На берегу разгуливает праздная толпа горожанок, облаченных в лучшие свои одежды.
– Марья Матвевна-с, может, вам прохладиться угодно-с? – говорит канцелярский чиновник Потешкин полной и краснощекой девице, идущей рядом с своею сухощавой родительницей.
Потешкин, рослый мужчина, одет по последней крутогорской моде; шея у него повязана желтым батистовым платком, а в руках блестит стальная тросточка, которою он эффектно помахивает. Эта тросточка стоила ему месячного жалованья, но нельзя не сознаться, что в ней Потешкин приобрел вещь действительно полезную, потому что она в некоторых местах разнимается и дозволяет ему сооружать походный стальной чубук и обжигать им губы сколько душе угодно.
– Да чем же прохладиться, Петр Никитич? – томно отвечает Марья Матвеевна, имеющая виды на руку и сердце Потешкина.
– Прохладительные разные бывают-с, можно этта в питейный сбегать, пива купить…
– Да вы уж на свой счет, Петр Никитич!
– Помилуйте-с… на что же-с! Павел Иваныч! Павел Иваныч! побереги, брат, Марью Матвевну, покуда я в питейный за пивом сбегаю!
– Преуслужливый кавалер Петр Никитич! – замечает Марья Матвеевна вслед удаляющемуся Потешкину, – вот вы бы никогда не поступили так благородно, Павел Иваныч.
– Это он по несообразности своей, – сонно отвечает Павел Иваныч.
– И как завсегда чисто одет! даже за канцеляриста признать нельзя.
– Всё в долг, Марья Матвевна-с…
– Это нужды нет; образованному человеку завсегда свою чистоплотность наблюдать следует… вот зато и невесту хорошую себе найдет, а вы не найдете!
– Я скорее найду-с.
– Вот любопытно! уж не думаете ли вы, что из себя очень занимательны?
– Нет-с, я найду не по красоте, а по своей основательности-с… Он что найдет? он горечь какую-нибудь найдет! а я желаю за себя купеческую дочь взять, чтоб за ней, по крайности, тысяча серебра числилась…
– Да! отдадут за вас!
– За меня отдадут-с… У меня, Марья Матвевна, жалованье небольшое, а я и тут способы изыскиваю… стало быть, всякий купец такому человеку дочь свою, зажмуря глаза, препоручить может… Намеднись иду я по улице, а Сокуриха-купчиха смотрит из окна: "Вот, говорит, солидный какой мужчина идет"… так, стало быть, ценят же!.. А за что? не за вертопрашество-с!
– Ну, уж нашли кого! Сокуриху! право, смех!
Эта группа сменяется другою, состоящею из четырех женщин и равного числа мужчин.
– А мы вот так, Петр Федорыч, сделаем, – говорит один из мужчин, – мы махнем на перепутье к Пазухину на завод, да там такую лихорадку отзвоним, что на целую неделю после того угорим!
– Да Пазухин-то нонче не больно разгуляться дает! – говорит со вздохом Петр Федорыч.
– Что ты! да как он осмелится! да я ему в лицо наплюю, если он всю нашу прихоть не исполнит…
– Разве уж для вас, Николай Тимофеич!
– Еще бы он посмел! – вступается супруга Николая Тимофеича, повисшая у него на руке, – у Николая Тимофеича и дела-то его все – стало быть, какой же он подчиненный будет, коли начальников своих уважать не станет?
– Я, брат Петр Федорыч, так тебе скажу, – продолжает Николай Тимофеич, – что хотя, конечно, я деньгами от Пазухина заимствуюсь, а все-таки, если он меня, окроме того, уважать не станет, так я хоша деньги ему в лицо и не брошу, однако досаду большую ему сделаю.
– Еще бы! – отзывается супруга.
– И если у него за обедом уха подается розная, получше гостям со стерлядями, а похуже – с окунями, так он мне с окунями не подавай, потому что я сделаю ему невежество…
– Что говорить, Николай Тимофеич! вы человек нужный, властный!
– Я у него в доме что хошь делаю! захочу, чтоб фрукт был, будет и фрукт… всякий расход он для меня сделать должен… И стало быть, если я тебя и твоих семейных к Пазухину приглашаю, так ты можешь ехать безо всякой опасности.
– Хорошо вам на свете жить, Николай Тимофеич, – говорит со вздохом Петр Федорыч, – вот и в равных с вами чинах нахожусь, а все счастья нет.
– Этот, брат, ты сюжет оставь… всякое место своего обладателя знает, а потому оно и дается такому человеку, который свой предмет в существе веществ понимает.
Эту компанию сменяет парочка: муж с женой, тоже в гражданских костюмах.
– Ты мне вот и платьишка-то порядочного сделать не можешь! – говорит жена, – а тоже на гулянье идет!
– Молчи, сударыня, молчи!
– Мне на что молчать, мне на то бог язык дал, чтоб говорить… только от тебя и слов, что молчать… а тоже гулять идет!
– Вот ужо погоди, домой придем!
– Ишь гуляльщик какой нашелся! жене шляпки третий год купить не может… Ты разве голую меня от родителей брал? чай, тоже всего напасено было.
– Молчи, говорят тебе, молчи, змея!
– Что уж ты, видно, бить меня хочешь за то, что я тебе справедливость свою высказываю?.. что ж, бей!
По крайности пусть на народе посмотрят, каково мне с тобой житье… со сквалыжником!
Пара проходит мимо.
– А что наши господа! – говорит лакей одного из знакомых мне губернских аристократов, – только разве что понятие одно, что господа… да и понятия-то нет!
– Господа бывают разные, – вступается другой лакей, – один господин своего понятия не имеет, так от слуги понятием заимствуется, другой, напротив того, желает, чтоб от него слуга понятием заимствовался…
– А вот у наших господ так и своего-то понятия нет, да и от нашего брата заняться ничем не хотят, – замечает третий лакей.
– Это, брат, самое худое дело, – отвечает второй лакеи, – это все равно значит, что в доме большого нет. Примерно, я теперь в доме у буфета состою, а Петров состоит по части комнатного убранства… стало быть, если без понятия жить, он в мою часть, а я в его буду входить, и будем мы, выходит, комнаты два раза подметать, а посуду, значит, немытую оставим.
– Господин хошь и господин, а тоже зря выговаривать не должен, – благоразумно замечает первый лакей.
– Как можно зря выговаривать! это значит человека только запугать и в неспособность его произвести.
– А слышал, Михей, что с Петрушкой с Порфирьевским намеднись случилось… Барин-от пришел, а он спал на лавке, да вскочивши спросоньев, и ну в холодной печке кочергой мешать…
– Во сне, должно быть, видел, что печку топит!
– Что другого и видеть-то! всякий свою ремесленность видит! Вот я нонче три ночи сряду все во сне сапоги чищу…
– Господа! расступитесь, расступитесь, сделайте ваше одолжение! – кричит частный пристав Рогуля, протискиваясь брюхом в толпу, – ты, мужик, чего тут стал? разве здесь твое место?
Последние слова относятся к зазевавшемуся субъекту, обладающему бородой и облаченному в серый кафтан. Толпа раздается, и на сцену является генеральша Дарья Михайловна Голубовицкая. Генеральша очень видная и красивая женщина; в ее поступи и движениях замечается та неробкость, которая легко дается всякой умной женщине, поставленной обстоятельствами выше общего уровня толпы; она очень хорошо одета, что также придает не мало блеску ее прекрасной внешности. Впереди идут два маленьких сына генеральши, но такие миленькие, "такие душки", как говорят в провинции, что их скорее можно признать за хорошие конфетки, нежели за мальчиков. Генеральша окружена целою толпою придворных льстецов, которые наперерыв усиливаются очаровать ее своим остроумием, любезностью и преимущественно щегольским французским языком. В особенности же суетится и хлопочет кругленький и пузатенький помещик Загржембович, который то забежит вперед и полюбуется на детей, то опять поравняется с Дарьей Михайловной, и всегда найдется сказать что-нибудь лестное и приятное. Губернская молодежь без ума от Дарьи Михайловны.
– Quel charme, que cette femrae![51] – говорит Леонид Сергеич Разбитной, который, по смерти князя Чебылкина [37], охотно пристроился под крыло генерала Голубовицкого. Дарья Михайловна слышит это и слегка улыбается тою сладкою улыбкой, которая принадлежит только хорошеньким женщинам, вполне уверенным в своем торжестве.
Шествие замыкается самим генералом Голубовицким, одетым в вицмундирный фрак и идущим, как прилично высокому губернскому сановнику, с заложенными за спину руками. Сановитость генерала такова, что никакое самое обстоятельное описание не может противостоять ее лучам; высокий рост и соответствующее телосложение придают ему еще более величия, так что его превосходительству стоит только повернуть головой или подернуть бровью, чтобы тьма подчиненных бросилась вперед, с целью произвести порядок. Генерал также окружен своим штатом, но это не вертопрахи какие-нибудь, а люди солидные, снискавшие общее уважение через доказанную ими преданность или же способность к приобретениям всякого рода. Тут вижу я и знакомца моего Порфирия Петровича, который, по мелкости своего роста, обязывается делать два шага там, где его превосходительству приходится делать только один. Тут же и добродушный глава "приятного семейства", господин Размановский, отпущенный своею супругой погулять и по этому случаю улыбающийся до самого затылка. Тут же и величественный директор народного училища, у которого на лице начертано: "Аз есмь уныние и тошнота, ибо корни учения горьки, и лишь плоды его сладки", и много других еще, высоких и маленьких, пузатеньких и тщедушных, горделивых и смирных.
Генеральша пожелала отдохнуть. Частный пристав Рогуля стремглав бросается вперед и очищает от народа ту часть берегового пространства, которая необходима для того, чтоб открыть взорам высоких посетителей прелестную картину отплытия святых икон. Неизвестно откуда, внезапно являются стулья и кресла для генеральши и ее приближенных. Правда, что в помощь Рогуле вырос из земли отставной подпоручик Живновский, который, из любви к искусству, суетится и распоряжается, как будто ему обещали за труды повышение чином.
Судя по торжественному виду, с которым Живновский проходит мимо генеральши, нельзя не согласиться, что он должен быть совершенно доволен собой. Он как-то изгибает свою голову, потрясает спиной и непременно прикладывает к козырьку руку, когда приближается к ее превосходительству.
– Мсьё Загржембович, сядьте подле меня, – говорит Дарья Михайловна, – я хочу, чтоб вы были сегодня моим чичероне.
Загржембович устремляется к генеральше, садится на стул несколько боком и всю особу свою приветливо наклоняет по направлению к ее превосходительству.
– Скажите, пожалуйста, в ваших местах таких процессий не бывает? – спрашивает Дарья Михайловна.
– Oh, madame, mais comment donc! le peuple est dans l'enfance chez nous comme ailleurs. Mais c'est bien plus beau chez nous![52]
– Вы несправедливы, мсьё Загржембович, вы личную свою досаду переносите на нас, бедных крутогорских жителей…
– Только не на вас, Дарья Михайловна!
– Посмотрите на эту толпу, одетую в пестрые праздничные свои наряды, – продолжает генеральша, не обратив внимания на комплимент своего усердного поклонника, – mais je vous demande un peu, si ce n'est pas joli?
– Oui, c'est joli, mais chez nous c'est imposant, c'est beau![53] разница между этим зрелищем и теми, которые я когда-то имел случай видеть, та же самая, как между женщиной, которую мы называем не более как миленькою, и женщиной… mais vous savez:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78