"Какой, говорит, вы умный человек, Владимир Константиныч! отчего бы вам не служить?" Вот и вы, как выпьете, может быть, тот же вопрос сделаете.
– Ну, а кроме шуток, отчего вы не служите?
– А позвольте вас спросить, почему вы так смело полагаете, что я не служу?
– Да потому, что не служите – вот и всё.
– А в таком случае позвольте вам доказать совершенно противное. Во-первых, я каждый месяц посылаю становому четыре воза сена, две четверти овса и куль муки, – следовательно, служу; во-вторых, я ежегодно жертвую десять целковых на покупку учебных пособий для уездного училища, – следовательно, служу; в-третьих, я ежегодно кормлю крутогорское начальство, когда оно благоволит заезжать ко мне по случаю ревизии, – следовательно, служу; в-четвертых, я никогда не позволяю себе сказать господину исправнику, когда он взял взятку, что он взятки этой не взял, – следовательно, служу; в-пятых… но как могу я объяснить в подробности все манеры, которыми я служу?
– Однако это легкая манера служить…
– Вы думаете? Это все зависит от взгляда. Я сам убежден, что легкая, но не для всякого. У вас в Крутогорске есть господин – он тоже чиновник, – которого физиономия напоминает мне добродушно-насмешливое лицо Крылова. Вся служба этого чиновника или, по крайней мере, полезнейшая часть ее состоит, кажется, в том, что когда мимо его проходит кто-нибудь из ваших губернских аристократов, во всем величии, свойственном индейскому петуху, он вполголоса произносит ему вслед только два слова: "Хоть куда!" – но этими двумя словами он приносит обществу неоцененную услугу. Во-первых, эти слова очищают воздух от тлетворных испарений, которые оставляет за собой губернский аристократ, а во-вторых, они огорошивают самого аристократа, который поспешно подбирает распущенный хвост, и из нахального индюка становится хоть на время скромною индейкой… Одним словом, это именно полезнейший сорт чиновника, потому что действительно и положительно смягчает нравы и искореняет дикость!.. Итак, за здоровье крутогорского Крылова и всех чиновников, подобно ему служащих обществу бескорыстно и нелицеприятно! – продолжал Буеракин, выпивая рюмку водки.
Я тоже выпил.
– Эту фанаберию, то есть жажду практической деятельности, – продолжал он, – долго носил и я в своей голове – и бросил. Такой уж у меня взгляд на вещи, что я не желаю ничем огорчаться, и алкаю проводить дни свои в спокойствии. Другой на моем месте помчался бы по первопутке в Петербург, а я сижу в Заовражье, и совсем не потому, что желаю подражать Юлию Цезарю; другой читал бы книжки, а я не читаю; другой занялся бы хозяйством, а я не занимаюсь; другой бы женился, а я не женюсь… А ведь я не совсем-таки еще стар, чтобы уж тово…
– Так напустили на себя дурь, – заметил я, – выдумали, что вам надоело, да и все тут.
– Может быть, может быть, господин Немврод! Это вы справедливо заметили, что я выдумал. Но если выдумка моя так удачна, что точка в точку приходится по мне, то полагаю, что не лишен же я на нее права авторской собственности… А! Пашенька-с! и вы тоже вышли подышать весенним воздухом! – прибавил он, отворяя форточку, – знать, забило сердечко тревогу! [64]
Я тоже подошел к окну. На крыльце флигеля сидела девочка лет пятнадцати, но такая хорошенькая, такая умница, что мне стало до крайности завидно, что какой-нибудь дряблый Буеракин может каждый день любоваться ее веселым, умным и свежим личиком, а я не могу.
– Ваша? – спросил я.
– Дочь моего кучера. Желаете познакомиться? По этому случаю я вам предварительно анекдот расскажу. Был у меня товарищ, по фамилии господин Крутицын, добряк ужаснейший, но простоват, до непристойности безобразен и при этом влюбчив как жаба – все бы ему этак около юпочек. Вот и сыграл же с ним штуку другой товарищ, Прозоров, тоже малый простодушнейший, но побойчее. Уверили Крутицына, что к Прозорову приехала сестра, богатая наследница, которая до того влюблена в него, Крутицына, что его только и спит и видит. Устроили нарочно обед, чтоб доставить случай любовникам видеться, и одели крепостную девку Прозорова барышней. Нужно было видеть, как рассыпался перед ней Крутицын! Эта комедия продолжалась около часа, и когда уж всем надоело забавляться, посреди самых красноречивых объяснений Крутицына вдруг раздался голос хозяина: "Ну, будет, Акулька! марш в девичью!" Заверяю вас, что на наших глазах Крутицын поглупел на пол-аршина…
– Да, анекдот не дурен.
– А что вы думаете? Вы не обижайтесь, а, право, и с вами можно бы такую штуку сыграть, хоть вы и не Крутицын… Пашенька! бегите-ка сюда поскорей: я вам жар-птицу покажу!
Последовало несколько секунд молчания.
– А знаете ли, отличная вещь быть помещиком! – обратился он ко мне, – как подумаешь этак, что у тебя всего вдоволь, всякого, что называется, злаку, так даже расслабнешь весь – так оно приятно!
И он действительно опустился в вольтеровское кресло, будто ослаб.
– А впрочем, и то сказать, какие мы помещики! Вот у вас, в Крутогорске, я видел господина – это помещик! Коли хотите, крепостных у него нет, а станет он этак у окошечка – аи у него в садике арестантики работают: грядки полют, беседки строят, дорожки чистят, цветочки сажают… Посмотрит он на эту идиллию и пригорюнится. Подойдет к нему супруга, подползут ребятишки, мал мала меньше… "Как хорош и светел божий мир!" – воскликнет Михайло Степаныч. "И как отделан будет наш садик, душечка!" – отвечает супруга его. "А у папки денески всё валёванные!" – кричит старший сынишка, род enfant terrible,[144] которого какой-то желчный господин научил повторять эту фразу. «Цыц, постреленок!» – кричит Михайло Степаныч, внезапно пробужденный от идиллического сновидения… А вот он и не помещик!
В это время Пашенька вбежала в комнату, и, как видно, застенчивость не была одним из ее привычных качеств, потому что она, не ожидая приглашения, уселась в кресло с тою же непринужденностью, с какою сидела на крыльце.
– Пашенька! – сказал Буеракин, – известно ли вам, отчего у нас на дворе сегодня птички поют, а с крыш капель льется? Неизвестно? так знайте же: оттого так тепло в мире, оттого птички радуются, что вот господин Щедрин приехал, тот самый господин Щедрин, который сердца становых смягчает и вселяет в непременном заседателе внезапное отвращение к напитку!
– Какой вы все вздор городите! – сказала Пашенька, – какие там еще становые!
– Но нужно же вам знать, Пашенька, кто такой господин Щедрин… посудите сами!
– Известно, чиновники…
– Конечно, чиновники; но разные бывают, Пашенька, чиновники! Вот, например Иван Демьяныч[145] чиновники и господин Щедрин чиновники. Только Иван Демьяныч в передней водку пьют и закусывают, а господин Щедрин исполняет эту потребность в собственном моем кабинете. Поняли вы, Пашенька?
– А зачем же вы их пускаете, если они чиновники?
– Нельзя, Пашенька! Они вот в Крутогорск поедут, его превосходительству насплетничают, что, мол, вот, ваше превосходительство, живет на свете господин Буеракин – опаснейший человек-с, так не худо бы господина Буеракина сцапцарапать-с. "Что ж, – скажет его превосходительство, – если он подлинно опасный, так спапцарапать его таперича можно".
– Да и то бы пора: всё глупости говорите.
– Ну, а вы, моя умница, что сегодня делали?
– А какие мои дела? Встала, на кухню сбегала, с теткой Анисьей побранилась; потом на конюшню пошла – нельзя: Ваньку-косача наказывают…
– Вы, кажется, заврались, душенька?
– А что мне врать? известно, наказывают…
– И у вас, кажется, свои enfant terrible есть, как у Михаилы Степаныча! – сказал я.
Буеракин сконфузился.
– Потом домой пошла, – продолжала Пашенька, – на крылечке посидела, да и к вам пришла… да ты что меня все расспрашиваешь?.. ты лучше песенку спой. Спой, голубчик, песенку!
– Так вот вы каковы, Владимир Константиныч! – сказал я, – и песенки поете?
Буеракин покраснел пуще прежнего.
– Да ты, никак, застыдился, барин? – продолжала приставать Пашенька.
Но Буеракин молчал.
– А еще говоришь, что любишь! Нет, вот наша Арапка, так та точно меня любит!.. Арапка! Арапка! – кликнула она, высовываясь в форточку.
Арапка завиляла хвостом.
– Любишь меня, Арапка? любишь, черномазая? вот ужо хлебца Арапке дам…
– А хотите, я вам спою песенку? – спросил я.
– А пойте, пожалуй! мне что за надобность!
– Как что за надобность! Ведь вы сейчас просили Владимира Константиныча спеть песню…
– Да то барин! он вот никому песен не поет, а мне поет… Барин песни поет!
Сцена эта, видимо, тяготила Буеракина.
– Ну, полно же, полно, дурочка! – сказал он, стараясь улыбнуться, а в самом деле изображая своими устами гримасу довольно кислого свойства.
Павлуша, вошедший с докладом о приходе старосты, выручил его из затруднения.
– А! здравствуй, брат! здравствуй, Абрам Семеныч! давненько не изволили к нам жаловать! ну, как дела?
Пашенька скрылась.
– Да что, батюшка, совсем нам тутотки жить стало невозможно.
– А что?
– Да больно уж немец осерчал: сечет всех поголовно, да и вся недолга! "На то, говорит, и сиденье у тебя, чтоб его стегать"… Помилосердуйте!
– Странно!
– Я ему говорил тоже, что, мол, нас и барин николи из своих ручек не жаловал, а ты, мол, колбаса, поди како дело завел, над христианским телом наругаться! Так он пуще еще осерчал, меня за бороду при всем мире оттаскал: "Я, говорит, всех вас издеру! мне, говорит, не указ твой барин! барин-то, мол, у вас словно робенок малый, не смыслит!"
– А он не пьян, Абрам Семеныч?
– Коли бы пьян! Только тем и пьян, стало быть, что с ручищам своим совладать не может… совсем уж мужикам неспособно стало!.. пожалуй, и ушибет кого ненароком: с исправником-то и не разделаешься в ту пору.
– Ну, хорошо, Абрам Семеныч! это я тебе благодарен, что ты ко мне откровенно… Ступай, пошли за Федором Карлычем, а сам обожди в передней.
– Как же вы говорите, что у вас управляющий только для вида? – сказал я, когда Абрам Семеныч вышел из комнаты.
– Да; я с тем и нанимал его… да что прикажете делать? самолюбив, каналья. Беспрестанные эти… превышения власти – так, кажется, у вас называются?
– Да.
– То выпорет, что называется, вплотную, сколько влезет, то зубы расшибет… Того и гляди полиция пронюхает – ну, и опять расход… ах ты господи!
Говоря это, Владимир Константиныч действительно озирался, как будто бы полиция гналась по пятам его и с минуты на минуту готова была настичь.
– Уж я ему несколько раз повторял, – продолжал он встревоженным голосом, – чтоб был осторожнее, в особенности насчет мордасов, а он все свое: "Во-первых, говорит, у мужичка в сиденье истома и геморрой, если не тово… а во-вторых, говорит, я уж двадцать лет именьями управляю, и без этого дело не обходилось, и вам учить меня нечего!.." Право, так ведь и говорит в глаза! Такая грубая шельма!
– Отчего ж вы его не смените?
– Несколько раз предлагал, да нейдет! То у него, как нарочно, Амальхен напоследях ходит, то из деток кто-нибудь… ну, и оставишь из жалости… Нет, это верно уж предопределенье такое!
Буеракин махнул рукой.
– А ведь мизерный-то какой! Я раз, знаете, собственными глазами из окна видел, как он там распоряжаться изволил… Привели к нему мужика чуть не в сажень ростом; так он достать-то его не может, так даже подпрыгивает от злости… "Нагибайся!" – кричит. Насилу его уняли!..
– А староста у вас каков?
– Он у меня по выбору…
– Зачем же вы ему не поручите управления, если он человек хороший?
– Да всё, знаете, говорят, свой глаз нужен… вот и навязали мне этого немца.
– Федор Карлыч пришли! – доложил Павлуша.
Вошел маленький человек, очень плешивый и, по-видимому, очень наивный. По-русски выражался он довольно грамотно, но никак не мог овладеть буквою л и сверх того наперсника называл соперником, и наоборот.
– А! Федор Карлыч! – сказал Буеракин, – ну, каково, mein Herr, поживаете, каково прижимаете? Как Амалия Ивановна в ихнем здоровье?
– Gut, sehr gut.[146]
– Это хорошо, что гут, а вот было бы скверно, кабы нихт гут… Не правда ли, Федор Карлыч?
Буеракин видимо затруднялся приступить к делу. Я взялся было за фуражку, чтоб оставить их вдвоем, но Владимир Константиныч бросился удерживать меня.
– Нет, вы пожалуйста! – шептал он мне торопливо, – вы не оставляйте меня в эту критическую минуту.
Я остался.
– Ну, так как же, Федор Карлыч? кофеек попиваем? а?
– На все свое время, – отвечал Федор Карлыч.
– Да, да; это правда… Немцы, знаете, народ пунктуальный; во всем им порядок нужен…
– Вам угодно было меня видеть? – перебил Федор Карлыч сухо.
– Да; знаете, Абрам Семенов ваш соперник… Абрам Семенов, наскучив дожидаться в передней, вошел в это время в комнату.
– Я уж распорядился, – сказал Федор Карлыч.
– То есть как же вы распорядились?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
– Ну, а кроме шуток, отчего вы не служите?
– А позвольте вас спросить, почему вы так смело полагаете, что я не служу?
– Да потому, что не служите – вот и всё.
– А в таком случае позвольте вам доказать совершенно противное. Во-первых, я каждый месяц посылаю становому четыре воза сена, две четверти овса и куль муки, – следовательно, служу; во-вторых, я ежегодно жертвую десять целковых на покупку учебных пособий для уездного училища, – следовательно, служу; в-третьих, я ежегодно кормлю крутогорское начальство, когда оно благоволит заезжать ко мне по случаю ревизии, – следовательно, служу; в-четвертых, я никогда не позволяю себе сказать господину исправнику, когда он взял взятку, что он взятки этой не взял, – следовательно, служу; в-пятых… но как могу я объяснить в подробности все манеры, которыми я служу?
– Однако это легкая манера служить…
– Вы думаете? Это все зависит от взгляда. Я сам убежден, что легкая, но не для всякого. У вас в Крутогорске есть господин – он тоже чиновник, – которого физиономия напоминает мне добродушно-насмешливое лицо Крылова. Вся служба этого чиновника или, по крайней мере, полезнейшая часть ее состоит, кажется, в том, что когда мимо его проходит кто-нибудь из ваших губернских аристократов, во всем величии, свойственном индейскому петуху, он вполголоса произносит ему вслед только два слова: "Хоть куда!" – но этими двумя словами он приносит обществу неоцененную услугу. Во-первых, эти слова очищают воздух от тлетворных испарений, которые оставляет за собой губернский аристократ, а во-вторых, они огорошивают самого аристократа, который поспешно подбирает распущенный хвост, и из нахального индюка становится хоть на время скромною индейкой… Одним словом, это именно полезнейший сорт чиновника, потому что действительно и положительно смягчает нравы и искореняет дикость!.. Итак, за здоровье крутогорского Крылова и всех чиновников, подобно ему служащих обществу бескорыстно и нелицеприятно! – продолжал Буеракин, выпивая рюмку водки.
Я тоже выпил.
– Эту фанаберию, то есть жажду практической деятельности, – продолжал он, – долго носил и я в своей голове – и бросил. Такой уж у меня взгляд на вещи, что я не желаю ничем огорчаться, и алкаю проводить дни свои в спокойствии. Другой на моем месте помчался бы по первопутке в Петербург, а я сижу в Заовражье, и совсем не потому, что желаю подражать Юлию Цезарю; другой читал бы книжки, а я не читаю; другой занялся бы хозяйством, а я не занимаюсь; другой бы женился, а я не женюсь… А ведь я не совсем-таки еще стар, чтобы уж тово…
– Так напустили на себя дурь, – заметил я, – выдумали, что вам надоело, да и все тут.
– Может быть, может быть, господин Немврод! Это вы справедливо заметили, что я выдумал. Но если выдумка моя так удачна, что точка в точку приходится по мне, то полагаю, что не лишен же я на нее права авторской собственности… А! Пашенька-с! и вы тоже вышли подышать весенним воздухом! – прибавил он, отворяя форточку, – знать, забило сердечко тревогу! [64]
Я тоже подошел к окну. На крыльце флигеля сидела девочка лет пятнадцати, но такая хорошенькая, такая умница, что мне стало до крайности завидно, что какой-нибудь дряблый Буеракин может каждый день любоваться ее веселым, умным и свежим личиком, а я не могу.
– Ваша? – спросил я.
– Дочь моего кучера. Желаете познакомиться? По этому случаю я вам предварительно анекдот расскажу. Был у меня товарищ, по фамилии господин Крутицын, добряк ужаснейший, но простоват, до непристойности безобразен и при этом влюбчив как жаба – все бы ему этак около юпочек. Вот и сыграл же с ним штуку другой товарищ, Прозоров, тоже малый простодушнейший, но побойчее. Уверили Крутицына, что к Прозорову приехала сестра, богатая наследница, которая до того влюблена в него, Крутицына, что его только и спит и видит. Устроили нарочно обед, чтоб доставить случай любовникам видеться, и одели крепостную девку Прозорова барышней. Нужно было видеть, как рассыпался перед ней Крутицын! Эта комедия продолжалась около часа, и когда уж всем надоело забавляться, посреди самых красноречивых объяснений Крутицына вдруг раздался голос хозяина: "Ну, будет, Акулька! марш в девичью!" Заверяю вас, что на наших глазах Крутицын поглупел на пол-аршина…
– Да, анекдот не дурен.
– А что вы думаете? Вы не обижайтесь, а, право, и с вами можно бы такую штуку сыграть, хоть вы и не Крутицын… Пашенька! бегите-ка сюда поскорей: я вам жар-птицу покажу!
Последовало несколько секунд молчания.
– А знаете ли, отличная вещь быть помещиком! – обратился он ко мне, – как подумаешь этак, что у тебя всего вдоволь, всякого, что называется, злаку, так даже расслабнешь весь – так оно приятно!
И он действительно опустился в вольтеровское кресло, будто ослаб.
– А впрочем, и то сказать, какие мы помещики! Вот у вас, в Крутогорске, я видел господина – это помещик! Коли хотите, крепостных у него нет, а станет он этак у окошечка – аи у него в садике арестантики работают: грядки полют, беседки строят, дорожки чистят, цветочки сажают… Посмотрит он на эту идиллию и пригорюнится. Подойдет к нему супруга, подползут ребятишки, мал мала меньше… "Как хорош и светел божий мир!" – воскликнет Михайло Степаныч. "И как отделан будет наш садик, душечка!" – отвечает супруга его. "А у папки денески всё валёванные!" – кричит старший сынишка, род enfant terrible,[144] которого какой-то желчный господин научил повторять эту фразу. «Цыц, постреленок!» – кричит Михайло Степаныч, внезапно пробужденный от идиллического сновидения… А вот он и не помещик!
В это время Пашенька вбежала в комнату, и, как видно, застенчивость не была одним из ее привычных качеств, потому что она, не ожидая приглашения, уселась в кресло с тою же непринужденностью, с какою сидела на крыльце.
– Пашенька! – сказал Буеракин, – известно ли вам, отчего у нас на дворе сегодня птички поют, а с крыш капель льется? Неизвестно? так знайте же: оттого так тепло в мире, оттого птички радуются, что вот господин Щедрин приехал, тот самый господин Щедрин, который сердца становых смягчает и вселяет в непременном заседателе внезапное отвращение к напитку!
– Какой вы все вздор городите! – сказала Пашенька, – какие там еще становые!
– Но нужно же вам знать, Пашенька, кто такой господин Щедрин… посудите сами!
– Известно, чиновники…
– Конечно, чиновники; но разные бывают, Пашенька, чиновники! Вот, например Иван Демьяныч[145] чиновники и господин Щедрин чиновники. Только Иван Демьяныч в передней водку пьют и закусывают, а господин Щедрин исполняет эту потребность в собственном моем кабинете. Поняли вы, Пашенька?
– А зачем же вы их пускаете, если они чиновники?
– Нельзя, Пашенька! Они вот в Крутогорск поедут, его превосходительству насплетничают, что, мол, вот, ваше превосходительство, живет на свете господин Буеракин – опаснейший человек-с, так не худо бы господина Буеракина сцапцарапать-с. "Что ж, – скажет его превосходительство, – если он подлинно опасный, так спапцарапать его таперича можно".
– Да и то бы пора: всё глупости говорите.
– Ну, а вы, моя умница, что сегодня делали?
– А какие мои дела? Встала, на кухню сбегала, с теткой Анисьей побранилась; потом на конюшню пошла – нельзя: Ваньку-косача наказывают…
– Вы, кажется, заврались, душенька?
– А что мне врать? известно, наказывают…
– И у вас, кажется, свои enfant terrible есть, как у Михаилы Степаныча! – сказал я.
Буеракин сконфузился.
– Потом домой пошла, – продолжала Пашенька, – на крылечке посидела, да и к вам пришла… да ты что меня все расспрашиваешь?.. ты лучше песенку спой. Спой, голубчик, песенку!
– Так вот вы каковы, Владимир Константиныч! – сказал я, – и песенки поете?
Буеракин покраснел пуще прежнего.
– Да ты, никак, застыдился, барин? – продолжала приставать Пашенька.
Но Буеракин молчал.
– А еще говоришь, что любишь! Нет, вот наша Арапка, так та точно меня любит!.. Арапка! Арапка! – кликнула она, высовываясь в форточку.
Арапка завиляла хвостом.
– Любишь меня, Арапка? любишь, черномазая? вот ужо хлебца Арапке дам…
– А хотите, я вам спою песенку? – спросил я.
– А пойте, пожалуй! мне что за надобность!
– Как что за надобность! Ведь вы сейчас просили Владимира Константиныча спеть песню…
– Да то барин! он вот никому песен не поет, а мне поет… Барин песни поет!
Сцена эта, видимо, тяготила Буеракина.
– Ну, полно же, полно, дурочка! – сказал он, стараясь улыбнуться, а в самом деле изображая своими устами гримасу довольно кислого свойства.
Павлуша, вошедший с докладом о приходе старосты, выручил его из затруднения.
– А! здравствуй, брат! здравствуй, Абрам Семеныч! давненько не изволили к нам жаловать! ну, как дела?
Пашенька скрылась.
– Да что, батюшка, совсем нам тутотки жить стало невозможно.
– А что?
– Да больно уж немец осерчал: сечет всех поголовно, да и вся недолга! "На то, говорит, и сиденье у тебя, чтоб его стегать"… Помилосердуйте!
– Странно!
– Я ему говорил тоже, что, мол, нас и барин николи из своих ручек не жаловал, а ты, мол, колбаса, поди како дело завел, над христианским телом наругаться! Так он пуще еще осерчал, меня за бороду при всем мире оттаскал: "Я, говорит, всех вас издеру! мне, говорит, не указ твой барин! барин-то, мол, у вас словно робенок малый, не смыслит!"
– А он не пьян, Абрам Семеныч?
– Коли бы пьян! Только тем и пьян, стало быть, что с ручищам своим совладать не может… совсем уж мужикам неспособно стало!.. пожалуй, и ушибет кого ненароком: с исправником-то и не разделаешься в ту пору.
– Ну, хорошо, Абрам Семеныч! это я тебе благодарен, что ты ко мне откровенно… Ступай, пошли за Федором Карлычем, а сам обожди в передней.
– Как же вы говорите, что у вас управляющий только для вида? – сказал я, когда Абрам Семеныч вышел из комнаты.
– Да; я с тем и нанимал его… да что прикажете делать? самолюбив, каналья. Беспрестанные эти… превышения власти – так, кажется, у вас называются?
– Да.
– То выпорет, что называется, вплотную, сколько влезет, то зубы расшибет… Того и гляди полиция пронюхает – ну, и опять расход… ах ты господи!
Говоря это, Владимир Константиныч действительно озирался, как будто бы полиция гналась по пятам его и с минуты на минуту готова была настичь.
– Уж я ему несколько раз повторял, – продолжал он встревоженным голосом, – чтоб был осторожнее, в особенности насчет мордасов, а он все свое: "Во-первых, говорит, у мужичка в сиденье истома и геморрой, если не тово… а во-вторых, говорит, я уж двадцать лет именьями управляю, и без этого дело не обходилось, и вам учить меня нечего!.." Право, так ведь и говорит в глаза! Такая грубая шельма!
– Отчего ж вы его не смените?
– Несколько раз предлагал, да нейдет! То у него, как нарочно, Амальхен напоследях ходит, то из деток кто-нибудь… ну, и оставишь из жалости… Нет, это верно уж предопределенье такое!
Буеракин махнул рукой.
– А ведь мизерный-то какой! Я раз, знаете, собственными глазами из окна видел, как он там распоряжаться изволил… Привели к нему мужика чуть не в сажень ростом; так он достать-то его не может, так даже подпрыгивает от злости… "Нагибайся!" – кричит. Насилу его уняли!..
– А староста у вас каков?
– Он у меня по выбору…
– Зачем же вы ему не поручите управления, если он человек хороший?
– Да всё, знаете, говорят, свой глаз нужен… вот и навязали мне этого немца.
– Федор Карлыч пришли! – доложил Павлуша.
Вошел маленький человек, очень плешивый и, по-видимому, очень наивный. По-русски выражался он довольно грамотно, но никак не мог овладеть буквою л и сверх того наперсника называл соперником, и наоборот.
– А! Федор Карлыч! – сказал Буеракин, – ну, каково, mein Herr, поживаете, каково прижимаете? Как Амалия Ивановна в ихнем здоровье?
– Gut, sehr gut.[146]
– Это хорошо, что гут, а вот было бы скверно, кабы нихт гут… Не правда ли, Федор Карлыч?
Буеракин видимо затруднялся приступить к делу. Я взялся было за фуражку, чтоб оставить их вдвоем, но Владимир Константиныч бросился удерживать меня.
– Нет, вы пожалуйста! – шептал он мне торопливо, – вы не оставляйте меня в эту критическую минуту.
Я остался.
– Ну, так как же, Федор Карлыч? кофеек попиваем? а?
– На все свое время, – отвечал Федор Карлыч.
– Да, да; это правда… Немцы, знаете, народ пунктуальный; во всем им порядок нужен…
– Вам угодно было меня видеть? – перебил Федор Карлыч сухо.
– Да; знаете, Абрам Семенов ваш соперник… Абрам Семенов, наскучив дожидаться в передней, вошел в это время в комнату.
– Я уж распорядился, – сказал Федор Карлыч.
– То есть как же вы распорядились?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78