– А разве ты за тем в работы ходил, чтоб меня забыть?
– Да…
– Ну, так и забывай же…
Хотела она тут встать, да я не пустил; схватил ее в охапку, да и усадил уж силом.
– Нет, – говорю, – не уйду, доколе ты не ответишь, как мне желательно.
– Да что ты, проспись! ведь у меня муж есть: что я тебе скажу?
– Знаю я, что муж есть! да ведь он солдат!
– Так что ж, что солдат! вот годков через пятнадцать воротится, станет спрашивать, зачем, мол, с Гаранькой дружбу завела – даст он тебе в ту пору встрепку…
А сама все смеется и на меня глазами косит; а у меня зло так и подступает; так бы, кажется, и изорвал ее всю, да боюсь дело напортить.
– А что, – говорит, – никак ты меня и взаправду любишь?
Я было к ней, так куда? понесла опять старое: муж да муж – только и слов.
Вот и стал я ей припоминать, все припомнил: и Михейку рыжего, и татарина-ходебщика, и станового – всех тут назвал… что ж, мол, хуже я их, что ли?
А она, сударь, хоть бы тебе поморщилась:
– Ишь, – говорит, – сколько набрал!
С тем я и ушел. Много я слез через эту бабу пролил! И Христос ее знает, что на нее нашло! Знаю я сам, что она совсем не такая была, какою передо мной прикинулась; однако и денег ей сулил, и извести божился – нет, да и все тут. А не то возьмет да дразнить начнет: "Смотри, говорит, мне лесничий намеднись платочек подарил!"
Дразнила она меня таким манером долго, и все я себя перемогал; однако бог попутал. Узнал я как-то, что Параня в лес по грибы идет. Пошел и я, а за поясом у меня топор, не то чтоб у меня в то время намерение какое было, а просто потому, что мужику без топора быть нельзя. Встретился я с ней, а она – верно, забыла, как я ее у колодца-то трепал, – опять надо мной посмеивается:
– Что, – говорит, – знать, в лесу тоску разогнать пришел… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бог свидетель, барин, не чуял я в эту пору и сам, что делаю; не знаю и теперь. Помню только, что выхватил я топор из-за пояса и бил им, куда попало, бил дотоле, доколе сам с ног не свалился. Потемнело у меня в глазах, и вся кровь в голову так и хлынула. Однако я тут уснул и спал этак с полсутки. Только выспавшись и увидевши подле себя Парашку уж мертвую, я будто очнулся и начал тут припоминать все, как было. Сначала я было испужался и хотел бежать, а потом махнул на все рукой и объявился становому. У него, сударь, в это самое время лесничий в гостях сидел – тот самый, что платок-от ей подарил; начал было он меня бить, да мне уж что!.. Надели на меня тут колодки и привезли сюда".
Арестант вздохнул.
– Что ж, объяснял ты об этом подробно при следствии? – спросил я.
– А об чем это, ваше благородие?
– Ну, да об том, как она тебя почти сама на преступленье вызвала?
– Сначала объяснял, а потом бросил.
– Отчего же?
– Да становой сказывает, что это все лишнее:
"Почти-то, говорит, не считается; ты, говорит, дело показывай, а околесицу-то не городи!"
Арестант потупился.
– Что ж, – продолжал он, – виноват я; правда, что виноват… А коли по правде-то рассудить, так ведь истинно, ваше благородие, я не в своем разуме тогда был; оттого что, будь я в своем разуме, зачем бы мне экое дело делать? Я ведь знаю, что нашего брата за эти дела не похвалят… Вот их благородие довольно меня знают: сделал ли я когда дурное дело? согрубил ли кому-нибудь? а вот уж пятый год здесь! Ну, и мир весь за меня стоял: всякому ведомо, что я в жизнь никого не обидел, исполнял свое крестьянство как следует, – стало быть, не разбойник и не душегуб был! Однако вот я в тюрьме, да и то, видишь, еще мало, потому, говорят, у тебя на душе убивство! Оно, конечно, убивство, да ведь надо его сообразить – убивство-то!
На последних словах голос его задрожал, и щеки заметно побледнели.
– Мне не то обидно, – говорил он почти шепотом, – что меня ушлют – мир везде велик, стало быть, и здесь и в другом месте, везде жить можно – а то вот, что всяк тебя убийцей зовет, всяк пальцем на тебя указывает! Другой, сударь, сызмальства вор, всю жизнь по чужим карманам лазил, а и тот норовит в глаза тебе наплевать: я, дескать, только вор, а ты убийца!..
В следующей каморе было несколько арестантов; при нашем появлении они все встали с нар и обступили Якова Петровича.
Впереди всех стоял молодой парень лет двадцати, не более, по прозванию Колесов; он держал себя очень развязно, и тогда как прочие арестанты оказывали при расспросах более или менее смущения и вообще отвечали не совсем охотно, он сам вступал в разговор и вел себя как джентельмен бывалый, которому на все наплевать.
– Смирно он себя ведет? – спросил Яков Петрович у смотрителя.
– С тех пор, как высидел в темной…
– Конечно-с, – вступается арестант, – находясь, можно сказать, в несчастии, от природы преследуем, от властей гоним; претерпев все кораблекрушения и бури житейские и будучи при всем том воспитан от родителей в мещанском состоянии, сам собой просвещение получил…
– А что у тебя в руках? – спрашивает Яков Петрович, беря у него из рук книгу.
– Гражданские истории-с. Имея с малолетствия жажду к просвещению и будучи отторгнут от светского общества, единственную нахожу для себя отраду в своей невинности и в чтении назидательных историй.
Книжка оказалась какой-то переводный роман Дюма.
– Ну, а расскажи-ка нам, за что ты тут сидишь?
– Вашему высокоблагородию известно, что, собственно, от моей невинности-с; по той причине, что можно и голубицу оклеветать, и чрез это лишить общества образованных людей… Однако сам господин становой видели мою невинность и оправдали меня, потому как я единственно из-за своей простоты страдаю-с…
– Да; становой за это уж и суду предан.
– Конечно-с, мы с ним ездили на лодке, с хозяином-с; это я перед вашим высокоблагородием как перед богом-с… А только каким манером они утонули, этого ни я, ни товарищ мой объясниться не можем-с, почему что как на это их собственное желание было, или как они против меня озлобление имели, так, может, через эвто самое хотели меня под сумнение ввести, а я в эвтом деле не причастен.
Товарищ, на которого ссылался Колесов, стоял тут же и обнаруживал полнейшее равнодушие. Он тоже был мещанин, огромного роста и, по-видимому, весьма сильный. Изредка, вслушиваясь в слова Колесова, он тупо улыбался, но вместе с тем хранил упорное молчание; по всему видно было, что он служил только орудием для совершения преступления, душою же и руководителем был в этом деле Колесов.
– Ну, а как же утопленник-то очутился с связанными назади руками?
– Ничего я об этом, ваше благородие, объяснить не могу… Это точно, что они перед тем, как из лодки им выпрыгнуть, обратились к товарищу: "Свяжи мне, говорит, Трофимушка, руки!" А я еще в ту пору и говорю им: "Христос, мол, с вами, Аггей Федотыч, что вы над собой задумываете?" Ну, а они не послушали: "Цыц, говорит, собака!" Что ж-с, известно, их дело хозяйское: нам им перечить разве возможно!
– Разумеется, разумеется… А дело вот в чем, – продолжал Яков Петрович, обращаясь ко мне, – нужно было ихнему хозяину съездить из городу на фабрику; поехал он на лодке, а гребцами были вот эти два молодца. Хозяин купец богатейший – вот и задумали они его утопить и деньги, которые при нем были, ограбить. Только, должно быть, купцу-то умирать еще не больно хотелось, так они ему и руки связали, чтоб не барахтался, да так в реку и кинули… Ну, разумеется, следствие. Что ж бы вы думали? Становой нашел, что все это произошло очень натурально – вот хошь бы таким образом, как он сейчас рассказывал…
Колесов вздохнул.
– Оно конечно-с, – сказал он, – ваше высокоблагородие над нами властны, а это точно, что я перед богом в эвтом деле не причинен. Против воли хозяйской как идти можно? сами вы извольте рассудить.
– Ну, а ты что? – обратился мой путеводитель к маленькому мужичонке, тут же стоявшему.
– Много довольны, много довольны, ваше благородие! – отвечал мужичонка, беспрестанно кланяясь и торопясь говорить, – скоро ли, батюшка, решенье вы дет?
– А ты разве давно сидишь?
– Четвертый год, ваше благородие! четвертый годок вот после второго спаса пошел… не можно ли, ваше благородие, поскорей решенье-то? Намеднись жена из округи приходила – больно жалится: "Ох, говорит, Самсонушко, хошь бы тебя поскорей, что ли, отселева выпустили: все бы, мол, дома способнее было". Право-ну!
– Скоро, скоро будет и решенье; однако вряд ли тебя домой отпустят…
– Ну, стало быть, слышь, в Сибирску губернию?
– Не знаю; только вряд ли домой попадешь… А знаете ли вы, за что он под суд попал? Дело очень простое: мужичонка он простоватый, несмышленый, и жил в большой бедности…
– Правда эта сущая, ваше благородие, правда, – заговорил арестант, – такая-то бедность, что и господи! в дому вот эконькой корочки хлебца не сыщешь – сущая это правда!
– Между тем пришло время подать за полугодие платить. Что тут делать? денег дома нет ни копейки, достать негде, а сборщик требует настоятельно…
– Истинно так, ваше благородие! – опять перебил арестант, – я, говорит, тебя нагишом в снег посажу, доколе всё до копейки не заплатишь… и посадил бы, ваше благородие, именно посадил бы…
– Вот и задумал он в бурлаки… а впрочем, рассказывай сам, коли перебиваешь.
– Иду я, ваше благородие, в волостное – там, знашь, всех нас скопом в работу продают; такие есть и подрядчики, – иду я в волостное, а сам горько-разгорько плачу: жалко мне, знашь, с бабой-то расставаться. Хорошо. Только чую я, будто позаде кто на телеге едет – глядь, ан это дядя Онисим. "Куда, говорит, путь лежит?"
– А вот, – говорю, – в волостное.
– Почто в волостное?
– Продаваться в бурлаки; а ты, говорю, куда?
– А я, мол, в Опенино, полведра купить.
А мне, ваше благородие, только всего и денег-то надобно, что за полведра заплатить следует… Вот и стал мне будто лукавый в ухо шептать. "Стой, кричу, дядя, подвези до правленья!" А сам, знашь, и камешок за пазуху спрятал… Сели мы это вдвоем на телегу: он впереди, а я сзади, и все у меня из головы не выходит, что будь у меня рубль семьдесят, отдай мне он их, заместо того чтоб водки купить, не нужно бы и в бурлаки идти…
Арестант задрожал и заплакал.
– Кончилось тем, – договорил Яков Петрович, – что он швырнул в дядю Онисима камнем и, взявши у него ни больше ни меньше, как рубль семьдесят копеек, явился в волостное правление и заплатил подать.
ПОСЕЩЕНИЕ ВТОРОЕ
На этот раз камора, в которую ввел меня Яков Петрович, заключала в себе лиц все чиновной породы. Их было трое, и кровати их стояли по углам. Один был в замасленном форменном сюртуке, с красным стоячим воротником, два другие – в халатах. При нашем появлении форменный сюртук и один из халатников встали, но другой халатник продолжал лежать, растянувшись на постели. Форменный сюртук обладал довольно замечательною физиономией [69]. Он был плотно сложен и небольшого роста; лицо его не поражало с первого взгляда ни чрезмерною глупостью, ни чем-либо особенно порочным или злым; но, вглядевшись в него пристальнее, нельзя было не изумиться той подавляющей ограниченности, той равнодушной ко всему пошлости, о которых свидетельствовали: и узкий, покатый лоб, окаймленный коротко обстриженными, но густыми и черными волосами, и потупленные маленькие глаза, в которых светилось что-то хитрое, но как бы недоконченное, недодуманное, и наконец, вся его фигура, несколько сутуловатая, с одною рукою, отделенною от туловища в виде размышления, и другою, постоянно засунутою в застегнутый сюртук. Очевидно, то был, что называется, рассудительный человек, один из тех, которые никогда не скажут положительной глупости, но от которых, при всяком их слове, веет неотразимою тошнотой и унынием. Встретится такой господин с вами на улице, и если вы не принадлежите к породе Дерновых, Гирбасовых и т. п. [70] и не заговорите с ним сами, то он посмотрит вам, как собака, умильно в глаза, потопчется на одном месте, вздохнет, пожмет вам руку и отправится восвояси. Но если вы называетесь Гирбасовым, то разговору не будет конца – и какому разговору!
– А что, брат, как дела идут? – спросит вас форменный сюртук.
– Да что, брат, хорошо, – ответите вы.
– Это ладно, что хорошо, – скажет сюртук.
– Да, брат; хорошо не худо, худо не хорошо…
И так далее. Можно исписать целые страницы подобными наставительными речами. У этих господ всегда имеются готовые афоризмы, которыми они любят кстати щегольнуть, вроде того, что "брат, надо это дело вести с осторожностью", или "ты когда чего захотел, так того уж и хоти". Такие образчики встречаются везде, во всех слоях общества, только афоризмы бывают различные. Божий мир кишит ими – это несомненно. Это люди ограниченные, с сплюснутыми черепами, пришибленные с детства, что не мешает им, однако же, считать себя столпами общественного благоустройства и спокойствия и с остервенением лаять на всякого, у кого лоб оказывается не сплюснутым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78